bannerbannerbanner
Артефакты

Мария Свешникова
Артефакты

– Обязательно отвечать на вопрос? – Я выключила свет на кухне, оставив только тусклый торшер, и переместилась на диван, к Алеку. От усталости я упала плашмя в аляповатые разношерстные подушки.

– Вообще нет. Я так, поддержать разговор. Слушай, помнишь ту ночь, когда вы познакомились с ним? Ну, ты еще тогда ворвалась ко мне с криками, что ты все видела. Это была пьяная бравада или конкретная предъява?

– А есть разница? – Я разглядывала узор на подушках, вышитый гладью, и остолбенела, увидев там нечто похожее на скукоженную свастику.

– Твою дивизию, ты можешь перестать отвечать вопросом на вопрос и теребить подушку? – Романович перетащил ноутбук себе на живот. Я отмалчивалась. – Не хочешь по-хорошему, будет как действенно. Он цокнул по клавиатуре и поставил конвертацию файлов на паузу. Я попыталась выхватить у него лэптоп.

– Ты не понимаешь, что это для меня важно?

– А мне важно знать, что ты видела. Баш на баш.

Мне ничего не оставалось, как откинуться на спинку дивана, поджав ноги, и экспроприировать у него чашку чая. Правда – так правда.

Новые вводные

Подсознательно я всегда знала, что ложь нам возвращается запоздалым бумерангом, кого бы и из каких добрых побуждений мы ни обманывали.

Ложь, как бескомпромиссная королева мечей в таро, никогда не наносит удары сразу же, молниеносно десантируясь на поле битвы. Нет, она выжидает – месяцы, годы, ждет, когда ты наконец расслабишься, пустишь все на самотек, позволишь себе быть счастливой, и ровно в этот момент выпускает нежданную пулю, которая раскурочивает нутро. Я просто не думала, что курок спустит именно Романович.

Наверное, я совершила ошибку. Я верила, что любовь основана на свободе и что в настоящей любви то, как ты относишься к человеку, равнозначно тому, как он относится к тебе. Я могла допустить, что Алек эмоционально иссохнет, обрастет несдираемой скорлупой, наговорит гадостей и глупостей, в чем потом раскается, – но что он способен на подлость, почему-то не верила. Хотя прекрасно знала, что способен. Сколько на моих глазах со мной же он их совершал! Кто меня просил класть голову на плаху?

Однажды, на третьем году нашей совместной жизни, нас настиг кризис ввиду разных распорядков дня и бытовых мелочей. Романович оказался по уши загружен работой, мы никак не могли синхронизировать графики и тихо вести себя, когда другой отсыпается после ночного забега по карьерной лестнице. Поэтому по обоюдному согласию мы решили, что было бы полезно какое-то время пожить отдельно, чтобы ничего не обострять, вернуть тягу, так сказать.

Где-то под майские праздники наперекор чудным погодам я свалилась с бронхитом и взяла первый в своей жизни бюллетень. Алек добропорядочно привез мне лекарства и даже ультразвуковой ингалятор, но на ночь не остался. Да я вроде как и не уговаривала: вдруг еще заразится. У него в запуске целая обойма проектов, а холостых выстрелов его сфера деятельности не прощала. Я, как сейчас помню, лежала в кровати и смотрела черно-белый советский фильм 1941 года выпуска – «Сердца четырех», а Романович уверял, что будет монтировать всю ночь кряду.

К тому моменту уже были достаточно распространены социальные сети: из телефонных книг наши контакты стали просачиваться в открытый доступ. Мы транслировали свою жизнь в рупор, тестируя связи на прочность. Из любопытства и от скуки мы все скитались пилигримами по страницам бывших наших нынешних и нынешних наших бывших, втихаря подглядывали за коллегами, детскими врагами и соседями-баламутами. Безудержный кашель, сковавший меня в постельный режим, заставил от нечего делать мониторить ленту на предмет социальных поглаживаний. Какая-то незнакомая мне девица пару раз нажала «нравится» под моими фотографиями, и я зашла на ее страницу. И тут, не успев от удивления даже раскашляться, я увидела Романовича. И эту девицу увидела – у него дома. Они горделиво восседали на протертом от бесконечного куролеса диване и распивали вино шумной ватагой, а после тем же составом встречали рассвет на крыше с видом на разрозовевшийся от рассвета Сити. Я надела маску от ингалятора и лежала, уговаривая себя, что накручиваю попусту. Ну зашли коллеги после съемок. Но не обязан же он меня везде с собой, как ридикюль, таскать? Я мотала фотографии по кругу, а потом присмотрелась к дате и времени. Ровно в тот момент, когда он сообщал мне, что грядет ночная смена, она делала селфи у него в лифте, игриво задирая платье, из-под которого кокетливо виднелась кружевная кайма чулок. И подпись «Пятница-развратница».

Герои фильма «Сердца четырех» радостно махали шляпками, прощаясь со зрителями.

Наверное, именно тогда я совершила роковую ошибку: решила просто вычеркнуть тот факт, что все это видела. Успокоить себя было нетрудно: прямых доказательств измены у меня на руках не имелось. Какая-то Наташа из маркетингового отдела Сельхозбанка. Отставной козы барабанщик. С невзрачной внешностью, хищной улыбкой и топорщащимися кучерявыми волосами. Судя по постам, ее кругозор ограничивался трендами, брендами и цитатами из книг Садхгуру и Ошо. Нет, это, конечно же, не история Романовича.

А может, я просто не была готова к правде?

Как бы я отчаянно ни пыталась отвлекаться, внутри свербило и клокотало. Где-то месяц я прожила в ненависти. Я ненавидела их всех – женщин. В каждой прохожей видела потенциальную пассию Романовича. Стоило мне выцепить щекотливым и чуть нервозным взглядом лучезарную девицу с точеными чертами лица, как я сразу представляла, что она или уже совершила паломничество в покои Романовича, или намеревается это сделать. Я не могла спокойно дышать, хотя отчаянно пыталась. Воздух застревал сначала в горловой чакре от невысказанных обид, потом – в сердечной: от колющей неизвестности, а до живота, как и пища, так и не доходил.

Эта Наташа молниеносно стала стартовой страницей моего браузера, опередив разом и «Гугл», и «Яндекс», и даже сайт информагентства, в котором я работала.

Когда-то я была на месте той Наташи из отдела маркетинга. Нет, я никогда не работала в банке, но была сменщицей – той, с кем изменяют. И до этого момента я никогда не задумывалась о том, сколько боли я причинила Жанне, бывшей девушке Романовича.

Умные женщины говорят, что узнать об измене – это не проблема. Проблема – не когда ты знаешь, что он тебе изменяет, а когда он знает, что ты знаешь, что он тебе изменяет. А до этого момента со всем можно разобраться. Так даже лучше: козыри у тебя в рукаве, реноме не подорвано, и если сумеешь обуздать эмоции, то это тебя даже взбодрит и заставит подсобраться, на случай если ты себя распустила.

Я молчала.

Мы ссорились.

Я продолжала молчать.

Мы ссорились еще искрометнее под аккомпанемент битой посуды.

Любая мелочь выводила меня из состояния равновесия, и спустя несколько недель молчания я подсознательно пыталась спровоцировать ссору, чтобы уйти первой – чтобы уйти, не зная об измене, чтобы уйти, когда можно еще вернуться, повесив отношения на «холд».

Я начала курить дома, чего раньше при Романовиче себе не позволяла. Стоило мне только на него посмотреть – рука сама хватала сигарету. Он вырывал их из моих пальцев и с остервенением тушил.

– Сколько лет я прошу тебя бросить курить? – сокрушался Романович.

– А если я никогда не брошу, ты со мной расстанешься?

– Нет, наверное. Но я просто не понимаю, почему так сложно пожертвовать привычкой ради того, кого любишь…

А он пожертвовал ради меня привычкой водить домой всякую шалупонь? Не брать трубки, когда ему звонят, и перезванивать, лишь когда захочется левой пятке? Не предупреждать, что задерживается, и заставлять не спать до утра наедине с валокордином? Или привычкой изменять?

– Знаешь, если бы сейчас ты спросил меня, что я выбираю, тебя или сигареты, я бы выбрала сигареты.

– Ты вообще веришь, что у нас что-то может получиться?

Я покачала головой: правда не знала.

– А как у нас может получиться? Я мешаю тебе думать, я мешаю тебе не думать и развлекаться, потому что по выходным часто работаю и у меня нет ни моральных, ни физических сил идти на хипстерские сходки, где каждый второй долбит. Я каждый день ныряю в пучину говна, фильтруя новости на плохие и очень плохие, и мне тоже иногда нужна твоя поддержка. И был нужен ты, когда у меня был бронхит. Не чертов ингалятор, не таблетки, а тупо ты.

– И что бы изменилось от моего присутствия? Ты все равно собиралась включить фильм и лечь спать.

Он правда этого не понимал.

– Простуженные люди – это дети. Ты когда-нибудь просил родителей оставить свет в коридоре или посидеть с тобой, пока уснешь?

– Тогда просто попросила бы оставить свет в коридоре или посидеть с тобой, пока уснешь. Я не умею читать мысли, не могу догадываться, чего ты хочешь. А ты живешь так, как будто все вокруг – твои точные копии и все понимают без слов.

– Где ты был в ту ночь, когда я валялась с бронхитом?

– Работал, потом посидел с друзьями. А утром приехал к тебе, как ты помнишь. Еще и нашел тебе дыню, которую ты так любишь, не в сезон.

– Погеройствовал, значит.

– Я не понимаю, к чему ты ведешь? – нахмурился Алек.

– К тому, что мы правильно сделали, что решили пожить отдельно. Думаю, в выходные мне тоже не следует оставаться, – я пыталась катапультироваться, пока окончательно не размазало.

– Значит, вот просто так сливаешься? Кочка на дороге и все, телега пошла в разнос? Сжег сарай, гори и хата?

– Как-то так.

Алек делал вид, что продолжает заниматься своими делами, и даже не оборачивался. Я же сверлила глазами его затылок и мысленно таранила упреками. А потом вдруг мимолетом поймала влажный взгляд в отражении монитора, как будто густая полимерная слеза покрыла глаза блестящей линзой, и в ней отражались торшер, вечер и все предначертанное и перечеркнутое. Алек пнул ногой ножку стола и переместился на ковер. Облокотившись на кресло, он засунул руку между подушек и достал сверток с парой плюшек отменного гашиша. Романович всегда отгораживался от реальности любыми подручными способами.

 

– Решила свалить, так и вали на хрен. Харэ заслонять собой пространство.

Была пятница. Романович впервые при мне плакал, если, конечно, полимерную слезу можно назвать плачем. И «Белый Бим Черное ухо» по телевизору в этот момент не показывали.

Следующий день я кое-как отработала двойную смену. В тот момент я благодарила Бога, что работаю в новостях. Окруженная непридуманной драмой, я имела возможность каждую секунду синхронизироваться с реальностью, в рамках которой у меня не все так плохо. Сомали, Сьерра-Леоне, Нагорный Карабах, Цхинвал, сектор Газа, Эбола, падение «боинга», птицы, измазанные нефтью, голод, свиной грипп. Ну какие у меня на фоне всего этого могут быть проблемы? Ну собрал друзей на сабантуй, ну выложила какая-то клюшка фото, ну не прочитал мысли и не остался рядом – это же не трагедия, а так, хроническая нехватка нежности.

И я решила просто вернуться к Романовичу домой под утро как ни в чем не бывало. У меня же остались ключи. Алек проснется, а я дома. Жарю омлет с шампиньонами. Или просто приму душ и заберусь к нему под одеяло, как будто ничего не случилось. И скажу, что все произошедшее – дурацкий сон, привиделось, померещилось. Мы не ссорились и не расставались. Даже совру, что никакого бронхита у меня не было.

Я повернула ключ в замочной скважине и осторожно зашла в квартиру, не включая света. Озаряла телефоном свой путь, чтобы ни обо что не споткнуться и не разбудить Романовича. Первое, что я увидела, – женские туфли в прихожей. Часть меня советовала уйти, пока не поздно.

Тогда еще можно было уйти и ничего не знать.

Но я набралась мужества и прошла в гостиную – на столе стояли пустые бутылки вина «Сансер», пара бокалов, криво нарезанный сыр. В этот момент я поняла, что сейчас раскашляюсь (чертов бронхит), и скрылась в ванной, чтобы не создавать шумового сопровождения. Я тихо высморкалась, по привычке нажала ногой на кнопку урны, чтобы выбросить салфетку, и увидела то, что ни при каких обстоятельствах не хотела видеть: несколько использованных презервативов.

Шагов к отступлению не оставалось. Поэтому я набрала в грудь воздуха и приоткрыла штору спальни.

По факту это не являлось изменой. И в арсенале имелся целый список разумных доводов не клеймить Романовича предателем. Во-первых, я ушла, и ушла достаточно сознательно, по-трезвому и без истерик, что развязывало ему руки. Во-вторых, каждый залечивает свои раны как может, как никто другой я знала все доступные методы бегства от самой себя. В-третьих, обилие пустых бутылок говорило не о влюбленности в прекрасную даму, а скорее о пьяном соитии от отчаяния или скуки. Но в тот момент ни один из этих доводов меня не отрезвил.

Я сползла по стене и сидела на корточках, вжавшись в угол. Никто из них не просыпался и меня не замечал. Человек-невидимка.

Сквозь щелку я видела ту самую кучерявую спящую Наташу, растопырившую конечности. Казалось, я очутилась в параллельной реальности или незаметно для всех вышла за рамки трехмерного пространства, переплыв на другой берег Стикса, и неслышно для участников жизни созерцаю происходящее. Вместо того чтобы устроить скандал, около часа я провела, разглядывая ее пальцы на ногах, мускулистые икры бегуньи, татуировку в виде дракона на щиколотке, каштановую копну крупно вьющихся волос. Потом я поднялась с пола и направилась в прихожую, достала ее сумку, изучила документы, возраст, косметику, даже попользовалась ее бальзамом для губ, забыв про правила гигиены. Очнулась я с ножом в руке. Понятия не имею, как так получилось. Возможно, хотела порезать хлеб и сделать бутерброды или пырнуть подушку. Так или иначе, как только я осознала абсурдность происходящего, рукоятка ножа выскользнула из потной ладони, и нож упал на пол.

Я выбежала из дома Романовича, прыгнула в машину и приехала в далекий монастырь недалеко от Волоколамска. Жизнь там кипела с рассвета. После утреннего молебна все были при деле: кто покрепче – занимались посадочными работами, таскали мешки с картошкой, другие хлопотали на кухне, старцы прогуливались по тенистой части, будто в рапиде, не сотрясая ни молекулы воздуха. Я села в беседку рядом с послушницей, орудовавшей тяпкой. У нее были светло-серые глаза с выцветшими ресницами и тонкие аристократичные пальцы. Когда она подвинула крохотный кособокий куст розы, я заметила, что руки были забиты по локоть татуировками, а из глаз сочилась печаль. Татуировки были яркими – набиты с месяц-другой назад, но уже в предыдущей жизни. Церковный быт состарил ее, сгорбил, нагнул, прислонил к земле, но не сломил. Она проводила пальцами по листам очередного саженца и, чуть поднимая уголки губ, улыбалась.

Послушница вдыхала лучи солнца, иногда подставляя лицо будто для поцелуя, мне же казалось, что ни один глоток воздуха не проходит глубже трахеи и даже до бронхов не добирается. Я все ждала, что в один миг случившееся покажется мне буффонадой и я буду рассказывать ее за бокалом как смешную байку из своей молодости. Романович, кучерявая тварь, рукоятка ножа, монастырь.

Я не понимала, почему Романович с такой прытью скакнул дальше, перечеркнул, бойко сменил вектор, а меня вышибло, как кегли в боулинге, случайным страйком.

Спустя час я купила банку липового меда и теплый хлеб из монастырской печи, пошла к машине с определенным и четким желанием сделать татуировку. До диалога со Всевышним я все еще не дозрела.

* * *

– Японский городовой. Марат же чуть не поседел от этого ножа! – Романович побагровел от злости и свирепствовал.

– Какой Марат? Какого ножа? – не унималась я.

– Да не было меня в квартире в ту ночь. НЕ БЫ-ЛО! Понимаешь?

– А какого хрена ты на меня орешь?

– Ты могла в спальню зайти и посмотреть, кто вообще с ней в кровати лежит? – взывал он к разуму.

– А ты бы что подумал, если бы пришел ко мне домой и увидел голого мужика? Что сантехник боится футболку испачкать?

– Ну фиг знает. Но схватиться за нож! Ты крэйзи. Придумать себе хер знает что и ножом размахивать.

– Так! Вот не надо только сейчас меня газлайтить! Ножом я не размахивала. Я его просто уронила.

– А-а-а! – Романович сел и закрыл коленями руки. – Ты несколько месяцев мудохала меня ни за что. Ты вообще понимаешь, что наделала? Вот почему… почему ты не могла просто спросить? Русским, млять, языком?

– Может, перестанете орать? Вы задрали уже своими разборками, – шикнула Настя. В коридоре показался силуэт, в котором угадывались знакомые черты. Взлохмаченная, она щурилась от света и пыталась нащупать ногой выключатель торшера. Когда ей наконец это удалось, она взяла со стола стакан воды и пошаркала обратно в спальню.

– Если бы я сказала, то должна была бы встать и уйти. Без права на камбэчество. А я не готова была тебя потерять, – пришлось перейти на гнусавый шепот.

– Ты веришь мне? Что не я лежал в той кровати? Вот мне! Сейчас! Ты веришь?

– Не знаю. Помнишь нас пять лет назад? Мы были теми, с кем изменяют, мы были теми, кто изменяет. Ты задумывался когда-нибудь, как это больно – оказаться по другую сторону баррикад? Я хочу тебе верить, но тогда…

– Система рухнет?

– Типа того.

– Это же дичь! Понимаешь? Прямо дичь! – мурыжил он подушку со свастикой в руках.

– Ну не драматизируй уж так. Честно, я максимум пырнула бы подушку этим злополучным ножом.

– Да я не про нож! – талдычил Романович, убирая подушки от меня подальше.

– А про что тогда?

– Как будет дебилоид женского рода? – Романович занес ладонь, чтобы отвесить мне знатный подзатыльник, но вместо этого (неожиданно даже для самого себя) обнял, а потом истерически засмеялся.

Мы оба понимали, что все могло быть иначе. Неверно истолковав факты, мы спутали карты – свои и всех вокруг. Однако рассусоливать дальше не решились. Просто прижались друг к другу, оставленные обстоятельствами в этом сумбурном вечере с моральным оправданием не расходиться до утра, пока не погаснет монитор ноутбука, жужжанием сообщающий, что выплюнул последний файл.

Настя зря выключила нам свет, спустя несколько минут мы уснули, переплетя руки и ноги. Романович уткнулся подбородком мне в темечко, а я носом – ему в плечо. От него пахло родным и знакомым, что никогда ни с чем не спутаешь. Даже если оглохнешь и потеряешь зрение, ты никогда не перепутаешь запах родного человека, пусть это родство и эфемерно. Однажды, незаметно проникнув в тебя, запах шеи того, кого любил, встраивается в ДНК и меняет тебя внутривенно, создавая новые нейронные связи и зависимость как от опиоидной группы наркотиков. И мне как никогда требовалась его доза.

Так уходило пестрое шумное лето и приходила спелая благозвучная осень. Времена сменяли друг друга, а я все никак не могла оставить Романовича в прошлом сезоне, как джинсы-дудочки, например, или караоке.

* * *

– Рота, подъем! Сопли-слюни в сторону, нас ждут великие дела! И, кстати, ты за гондоний глаз… ну прости короче, – Настя суетилась на кухне. – Идите есть, я арабскую шакшуку сделала.

– Я ж еврей, – продирал глаза Романович и зевал, не прикрывая рта.

– Ну тогда не ешь.

– Но пахнет-то вкусно! – медленно перетек он за стол.

Настя поставила перед ним сковородку и всунула в руки вилку. Романович помялся с секунду и принялся уплетать за обе щеки.

– Так, я сейчас еду к Линде, а ты давай отсматривай фотографии и телеграфируй, – выпалила речитативом Настя. За последние годы у нее вошло в привычку раздавать всем указания.

– Тебя подкинуть? Гондоний глаз к вашим услугам, если что, – заметно приподнятое настроение Романовича настораживало даже меня. Я хотя бы пыталась строить из себя угрюмого человека, чтобы не показаться блаженным йогом, ненароком достигшим нирваны.

– Ну давай. Только, если что, это временное перемирие. Я тебя еще не простила. – Настя поднялась со стула, кинула тарелку в посудомойку и торопила пристальным взглядом Алека, жадно поглощающего завтрак.

Домашняя еда для Романовича – раблезианские яства.

Уже на пороге, надев кроссовки, Алек потеребил меня по загривку, распушив волосы и поцеловал в уголок губы – так, что технически можно списать за осечку, но оставляет зазор для вольного восприятия ситуации.

– Владу привет! – не сдержался он, чтобы не поддеть меня на прощание.

Он знал, что я никогда не передам этот привет, не сознаюсь, что мы виделись. И мы оба прекрасно понимали: это не последняя наша встреча. Вопрос времени и нескольких бокалов вина.

– Иди давай, – я выпроводила его коленкой под пятую точку и закрыла за ними с Настей дверь.

От случившегося в ночи повысился пульс и горели щеки. Понять, что происходит между нами с Алеком, – как расшифровывать катрены Нострадамуса. Сизифов труд, одним словом.

Расплывшись в улыбке, я дошла до гостиной и на секунду словила какой-то благодушный дзен. Как будто моя жизнь возвращалась на круги своя.

Я распласталась на диване, открыла ноутбук и начала просматривать фотографии, доедая за Романовичем шакшуку. Полуночные грации танцевали в тесных корсетах и липком латексе, они вытягивали ноги в чулках с ажурными подвязками, а мужчины с оголенными торсами играли с их зажимами на груди, кожаные маски окаймляли лица с мутными от алкоголя глазами. Казалось, я смотрела экранизацию снов завсегдатаев «Студии 54» в Нью-Йорке середины семидесятых. Тут показалась Линда, она старалась держаться обособленно и с нескрываемым восторгом изучала происходящее на сцене, не решаясь приблизиться. Там в клетках танцевали полуобнаженные дивы, просовывали коктейльные вишни сквозь сетку и кормили ими проходящих мимо куртизанок. Я даже включила нуарный сборник Hotel Costes для задушевного просмотра.

Из трепетного блуда меня вырвал звонок.

Гога впервые был у Линды в съемной квартире и заплутал на этаже, поскольку никто из соседей не удосужился пронумеровать свои обители.

– Это не дом, а долбаный бермудский трапецоид. Куда идти?

– Серая дверь, перед ней еще кислотный половичок с черепом. Видишь?

– О! Огонь! – слышалось, как он тягается с замком.

– А ты чего у нее делаешь? – полюбопытствовала я, чтобы хоть как-то вернуться к беседе и не скатываться мыслями в сумятицу из-за Романовича.

– За вещами приехал. Она еще попросила дневник взять, чтобы тебе передать. Где такое обычно хранится?

– Должен лежать среди книжек за стеклянной дверцей. Пухлая такая тетрадь белая. – Я заметила, что Настя привезла с собой турку, и поставила варить кофе, не отключаясь от разговора.

– Тут погром небольшой, и никакого рукописного дневника я не вижу, только альбомы с иллюстрациями.

– Точно?

– Квартира-то крохотная, я все обшарил.

– Сейчас приеду! – я захлопнула крышку ноутбука, кинула его в сумку, натянула на себя джинсы, мужской худи и скрылась в полости капюшона. Уже в прихожей я услышала знакомое противное шипение с кухни, вернулась и убрала турку с горелки. Мы с бытом находились в фазе активного противодействия.

 

Варить кофе дома – видимо, правда не мое.

* * *

С Линдой за эти годы случилось немало. Акробаты пера и виртуозы фарса буквально распяли ее семью во всевозможных журналистских расследованиях: «Генерал в отставке торгует землями военных частей», «Горемыка-риелтор вместе с армейскими друзьями распродал родину финнам». Кажется, это было самое мягкое из аннотаций. Арест ее отца и позже «Шемякин суд» стали неожиданностью для Линды, как и все обвинения. Происходящее казалось неоправданной расправой, ее отец никогда не был богат как Кочубей, жили они вполне ладно, но чтобы кому-то насолить, и такой кульбит – это было за гранью.

В личном все тоже было непросто. Линда родила сына, Ванечку, но дружной семьи так и не сложилось. Ее муж, наш школьный знакомый, имя которого мы предпочли предать забвению и не поминать всуе, оставив только инициал Г., получил возможность пройти стажировку в Дублине и не хотел этой возможности упускать. Визу же Линде не дали, а после выяснилось, что ее документы на визу и не подавали. Он, исполнив «Чао, бомбина-сеньорита», скрылся за горизонтом, а Линда с Ванькой тем временем остались в Москве. Родители Г. всем своим видом показывали, что им некомфортно жить с ней и ее гиперактивным ребенком, да еще и их содержать – своего жилья у нее не было, только комната в родительской квартире, но как они там вдвоем разместятся?

За плечами у нее висело, как рюкзак, незаконченное художественное образование. Она перевелась с потерей курса в МАРХИ, досдавала все, что могла, грызла зубодробительный гранит математических наук и чертила до посинения пальцев. Г. финансово никак ни в ее, ни в жизни ребенка не участвовал. Тогда было принято решение, что ребенок поживет с его родителями, пока Линда не встанет на ноги. Ее отец после развала компании и кончины матери запил и начал буянить, и Линде пришлось съехать из дома и снять небольшую однокомнатную квартиру с видом на железнодорожные пути. Поскольку заочного и вечернего вариантов обучения не было, она устроилась менеджером в ресторан, чтобы иметь возможность учиться, а по выходным навещала сына. Иногда после летнего отдыха он начинал называть ее по имени, что, конечно же, сильно тяготило и било под дых – будто это «Линда» было не ее именем, а стрелой, приправленной кураре. В последнее время все пошло на лад, ее взяли в архитектурное бюро стажироваться. Занятно, сколько бы раз почва ни уходила из-под ее ног, Линда не теряла чувства юмора и верила, что не дается человеку больше, чем он способен преодолеть.

* * *

Я зашла в ее дом, и стало по-настоящему грустно. Она как могла пыталась разукрасить халупу яркими деталями, сама шила гардины, перевязывая их бечевкой для антуража. Жизнь хлестала ее по щекам, выгоняя из центра в спальные районы, а она покупала швейную машину Zinger столетнего возраста и пыталась снова оседлать судьбу.

– Так, вещи ее я собрал. Холодильник почистил, чтобы ничего не завоняло. Паспорт, страховой полис – все вроде взял, – отчитался Гога.

Я безропотно искала дневник. Буквально несколько месяцев назад мы с Линдой делали генеральную уборку и как раз положили его вместе с поэзией Серебряного века. Ахматова склонилась к Гумилеву, а дневника и след простыл.

– Ладно, я поехал, ты тогда закроешь все? – поспешил ретироваться наш друг-торопыга.

Еще с полчаса я рыскала по шкафам, но, изучив даже содержимое корзины с грязным бельем, угомонилась. Я расселась на подоконнике, рассматривая хитросплетения железнодорожных путей, и училась медитировать под шум города, как Романович. Как оказалось, когда надо, не думать я не умею. Именно потому я снова взяла в руки ноутбук и начала листать фото.

Тут некто до боли знакомый посмотрел на меня с экрана. Я проморгалась и увеличила фото – на случай если вдруг показалось. Да, я боюсь нечисти, неупокоенных душ и даже домовых, всегда объезжала стороной кладбища, даже готическое Введенское с его склепами, чтобы не столкнуться с призраками, в которых до этого дня не верила.

Но он смотрел на меня с экрана: ссутулившийся, постаревший, потрепанный, но живой – Максим Марецкий, погибший любовник Киры Макеевой. Память рисовала кистью образы: раскуроченная вдребезги машина, на которой он гнался за нами с Романовичем, чтобы рассказать, что на самом деле случилось с Кирой и картинами. А я боялась правды как огня. Скрежет металла, чтобы достать его из кузова, скрипучие носилки, черный мешок, повалившийся отбойник. Моя сестра Карина в карете скорой помощи. Ее испуганное лицо, подсвеченное проблесковым маячком скорой. Макс пытался завладеть картинами Киры, как ополоумевший пытался продать как можно дороже, и жизнь переломила его через хребет. Я долго пыталась понять, жаль мне его или нет. С одной стороны, Марецкий – персонаж сложный, противоречивый, расчетливый, с другой стороны – человек же, со своими мотивами, пусть мне и неизвестными. Смерть никогда не была так близко, как с ним и Кирой – казалось, Эрос и Танатос крепко держали их за руки.

Может, все-таки показалось?

Я с остервенением начала прокручивать кадры, пытаясь поймать его силуэт на периферии фокуса. И нашла его сидящим недалеко от Линды, за барной стойкой. Я достала телефон и сфотографировала монитор. Набрала Карине – привычные гудки.

Карина шарахалась от нас как черт от ладана и не только саботировала встречи, но и сбрасывала звонки. Я догадывалась, что последние события вряд ли найдут в ней благостное созвучие, а то и вовсе собьют с пути истинного.

Но мы все равно дружили, пусть временно и незримо. Все-таки двадцать лет вместе. У нее, как и у Романовича, была своя пачка индульгенций, запрятанная во внутренний карман. Рано или поздно я за все их прощала.

Карину – за то, что переполошила всех своей выдуманной наркоманией, от которой лечилась в клинике вместе с Кирой, в то время как мы сдавали вступительные экзамены. За то, что потом слетела с катушек, заразилась химическим сплином и начала пробовать на себе препараты, примеряя образ Киры. А особенно за то, что умела оказываться в ненужное время в ненужных местах, знакомиться там с очень ненужными людьми и впутываться в истории разного уровня криминального содержания. После смерти Марецкого она резко метнулась на сторону света, крестясь и падая, сжигая мосты без разбора.

Первое, что Карина сделала, когда осознала, что сотворила с собственной жизнью, – уехала в Дивеево, никому ничего не сказав и никого не предупредив. Сняла комнатушку неподалеку в гостевом доме – светелку два на два метра, облачилась в бесформенное платье, похожее на хламиду. И пока она готовилась к первому причастию, мы обзванивали морги, больницы и обезьянники.

К исповеди она подошла сознательно: по совету батюшки разложила по полочкам и листам все свои грехи с самого детства. Так ее жизнь разместилась на двадцати шести страницах мелким почерком. Она вписала все: и обманы родителей, и богохульство, и вызов «пиковой дамы» в пионерском лагере, и соитие с женатыми мужчинами (прелюбодейству вообще была отведена львиная доля листов), и как один раз ей дали сдачи с крупной купюры на тысячу больше, а она промолчала и оставила себе. Все было в этом списке, кроме одного греха. Ей казалось, что озвучь она содеянное – Бог навсегда отвернется от нее. Карина работала на местной пасеке, срезала сирень, чтобы украсить трапезную, щеткой оттирала полы от воска, делала все, о чем ни попросят, надеясь, что на ее добродетели будет невидимый экслибрис и не канет хорошее в анналах истории.

Нет, она не собиралась отрекаться от мирской жизни, а, скорее, перечитав «Чистый понедельник» Бунина, примерила на себя образ героини до конца – начиная от вегетарианской столовой, заканчивая поклонами и чтением псалмов. Но вера, к которой приходишь от отчаяния, от жажды прощения самого себя, имеет свои побочные эффекты: как только на душе становится легче, ты забываешь имена тех, кому молился.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru