– Все хорошо, теть Ир, – устало говорила она. – Живите дальше.
Ирина Ивановна недоверчиво ворчала:
– Как же, дальше! Сколько там этого «дальше»?
– А вот этого не знает никто, – смеялась Лида. – Сколько отпущено!
Ирина Ивановна отмахивалась:
– Иди уж! Специалистка!
Еще Рина помнила высокую кровать с пышными подушками, залезать на которую ей категорически не разрешалось. «Приличные дети на кровати не прыгают», – строго говорила бабушка Ирина Ивановна.
Мама все время фыркала и стреляла глазами на папу, но папа взгляд отводил – матери своей он не перечил и в спор с ней не вступал, в деревне это не принято.
Родители в деревне часто ссорились – это тоже запомнилось. Впрочем, ссорились они всегда… Почти всегда, если честно.
Отец рвался на родину каждый год: «Только там я дышу полной грудью!» Мама иронично усмехалась: «Ну дыши, дыши! Что там еще делать?» Но каждый год ездить не получалось – Шурочка умела отстаивать свои права.
Конечно, позже Рина догадалась, что Ирина Ивановна выбором сына была недовольна – какое там! Столичная фифа, не приспособленная к труду. Легкомысленная, ветреная – все разговоры о тряпках и развлечениях. Никакой помощи от нее – ну разве так можно? Ладно, в огороде и в хлеву ей не место, это понятно. Но помочь с обедом и убрать со стола посуду? Красивая, что говорить. Но не жена. Не о такой снохе она мечтала. Да и Сашка парень серьезный, непьющий. Сам в институт поступил – да где, в столице! Золотой парень, таких сейчас нет. А вот такая жена. Да уж, хорошим парням всегда не везет – закон жизни, увы.
Рина отлично помнила лето, когда бабушка Муся попала в больницу. Путевку в лагерь было не достать, и пришлось ехать в Крокодиново. Уже взрослая, одиннадцатилетняя, Рина долго сопротивлялась, канючила и ныла, что не поедет в деревню, делать ей там нечего – коровам хвосты крутить?
Отец злобно зыркнул на мать:
– Твоя школа, узнаешь?
Та равнодушно пожала плечами:
– Подумаешь!
Но отец был непоколебим:
– Ты уже здоровая девица и изволь ехать и помогать бабушке. Точка. Ты моя дочь или нет?
Делать было нечего. Утешало одно – мама обещала, что через месяц они ее заберут и точно отправят в лагерь.
С местными Рина не подружилась – вечно орущие, грязные, матерящиеся и обсуждающие одно – пьянку родителей. Это было дико и непонятно.
Лена, соседская девочка, ее ровесница, поначалу набивалась в подружки. Была эта Лена хмурой, завистливой и вечно всем недовольной. Лена тоже жила с бабкой – так она ее называла – и ненавидела родителей, уехавших в город на заработки. Не могла им простить, что не взяли ее с собой. Бабку она называла и дурой, и сукой. Слушать это было невыносимо.
А однажды пропала Ринина заколка для волос – красивая французская заколка, подаренная на день рождения. Было сразу понятно, чьих рук это дело. Но объявить об этом Лене было неловко. Сказала бабушке Ирине Ивановне.
Та со вздохом ответила:
– Да прости ты ее, Ира! Несчастная она девка. Бабка поддает, родителям она не нужна – забыли, как не было. Что она видела в жизни? А что увидит? Может, хоть цацка твоя ее порадует.
– Как же так? – задохнулась от возмущения Рина. – Ведь это воровство!
– Воровство. Только знаешь, что ее ждет, Ленку эту? А я тебе скажу. Дояркой пойдет, в совхоз. А куда еще? Учиться не поедет – мозгов не хватит, да и ленивая она. Будет в коровнике ломаться, а к сорока годам инвалидом станет. Повезет – выйдет замуж. За Фильку или за Петьку. Родит ему парочку деток. И с ним тоже все ясно – запьет. Конечно, запьет, куда денется! Ну так и будет – тяжелая работа, брошенные дети, хозяйство и пьющий муж, и еще, сволочь, будет колотить ее. Вот и думай, девка. Ну что? Все еще жалко твою заколку?
Рина ничего не ответила – она не ожидала такой проповеди, не все поняла, но о справедливом возмездии больше не мечтала.
«Месяц, всего лишь месяц», – как заведенная твердила она и думала о Ленинграде. Но и этот месяц был невыносимым. Ирина Ивановна была ею недовольна: «Посуду моешь не так, дай покажу!» Но хозяйственное мыло так невозможно воняло! «Стираешь не так – три сильнее!» И снова невыносимое хозяйственное мыло – стиральный порошок бабушка экономила. «Картошку чистишь слишком смело. Ишь ты! Полкартофелины в помойку. Так-то я до зимы не дотяну! Подметаешь плохо, углы не метены! Лентяйка ты, неумеха!»
Однажды Рина не выдержала и разрыдалась – так все достало, так припекло. В эти минуты она эту Ирину Ивановну ненавидела.
Но, как ни странно, бабушка испугалась, оторопела и запричитала:
– Ирочка, Ира! Ты что, деточка? Обиделась, что ли? Да ты не сердись на меня, старую, я ведь как лучше хочу! Научить тебя хочу, чтобы хозяйка была, а не… – Бабушка Ирина Ивановна запнулась. – Да, научить! И убираться, и стирать, и готовить. Плохая-то жена никому не нужна. Ленивая баба – не баба, а… – Ирина Ивановна запнулась. – Ну ты и сама знаешь! И чтоб народ над тобой не смеялся, и чтоб муж был доволен, чтоб гордился тобой. Ты ж большая девка уже, а ни к чему не приучена. Вон картошку и ту почистить не можешь. Стыд, а не картошка! Увидел бы кто! А я в твои годы… – Но договорить не успела, Рина вдруг закричала:
– Да мне наплевать на картошку и на соседей. В городе соседи не проверяют, кто и как чистит картошку! И как подметает тоже! И вообще у нас пылесос! И стирает стиралка, а не корыто! Со стиральным, кстати, порошком! А не с вашим вонючим хозяйственным мылом! Меня от него тошнит, понимаете? И готовить я научусь, когда время придет! А может, и не научусь, наплевать! Моя бабушка Маша щи не варит, а счастлива! По улицам гуляет, в музеи ходит, в кафе. С подружками встречается! А вы? То в хлеву, то у печи, то в огороде. В резиновых сапогах и в ватнике – а что, красота! Вот жизнь, правда? – Она готова была и дальше выкрикивать все, что наболело, но осеклась и замолчала, увидев, что бабушка Ирина Ивановна плачет. Молча плачет, ни слова в ответ. Вытирает лицо грубыми шершавыми ладонями и молчит. Потом всхлипнула:
– Это ж деревня, Ира. Здесь по-другому нельзя – пропадешь.
И Рине стало невыносимо стыдно. Чуть сама не разревелась от стыда и жалости. Но подойти к бабушке и обнять ее не смогла. Не решилась. Просто проскочила мимо и прыснула во двор. А вечером между делом, так, походя, тихо и невнятно пробормотала короткое «извините».
Через пару дней за ней приехал отец. «Срок заключения», слава богу, закончился. Страшно смущаясь, она на прощание клюнула бабушку в щеку. Та на секунду прижала ее к себе и отпустила.
Больше Рина бабушку Ирину Ивановну не видела – та через год умерла. И если по правде, узнав о ее смерти, Рина испытала не только жалость и стыд за прошлое, но еще и облегчение – поездки в ненавистное Крокодилово, слава богу, закончились.
Когда родители развелись, Рина подумала, что кто был бы счастлив – это бабушка Ирина Ивановна: «Наконец-то избавились от этой фифы!» Но Ирины Ивановны уже не было.
Рина сидела на низеньком пуфике у журнального столика и вспоминала.
«Ириша, Ирочка». Господи! Да ее сто лет так никто не называл. И если бы ее так окликнули на улице, она наверняка бы не обернулась. Правда, отец упрямо называл ее Ирой. Когда был чем-то недоволен – Ириной. А если уж умилялся, то Иркой. С ним она не спорила. Во-первых, понимала, что не убедит, а во‐вторых… Во-вторых, она вообще с ним не спорила. Да и общение их, по правде говоря, после развода было формальным и довольно редким – отец навсегда уехал в деревню.
Рина помнила, что даже не сам развод родителей ее так потряс – а именно то, что отец оставил столицу и уехал в эту глушь. В дикую провинцию, черт-те сколько километров от Москвы. Нет, Рина там не была – еще чего, много чести! Хотя ее, разумеется, приглашали. Ехать за пятьсот верст, к черту на кулички, к чужой тетке?
Отец ушел, когда Рины в квартире не было. С Шурочкой они, «как цивилизованные люди», разумеется, все решили заранее. А объясниться с пятнадцатилетней дочерью отец решил на нейтральной территории. Так ему было легче – присутствие знакомых и родных предметов и привычный интерьер их общей квартиры, наверное, наводили тоску и вызывали воспоминания.
Был канун Нового года, страна готовилась к праздникам. Народ мотался по заснеженной Москве, бестолково толкался в очередях, хватал с прилавков все, что случайно попадалось, отстаивал дикие, нескончаемые очереди, транспорт ходил плохо – декабрь выдался холодным, метельным. Да и в квартирах было прохладно – топили в тот год отвратно, все болели, шмыгали носами и кашляли, но праздничного настроения все это не отменяло. Новый год по-прежнему оставался любимым народным праздником.
Конечно, Рина понимала, что в их доме не все хорошо. Родители по-прежнему ссорились, подолгу не разговаривали друг с другом, да и семейных посиделок, с гостями или просто втроем, давно не случалось. Как любой подросток, она старалась поскорее смотаться из дома, убежать в свою жизнь, заняться собственными проблемами и просто не замечать ситуацию – так было проще. Да и душевные разговоры, если честно, в их семье были не приняты. К тому же ее вполне устраивало, что родители, занятые своими делами и разборками, не лезут в ее личную жизнь, не контролируют ее, не интересуются ее успехами в учебе, в общем, не мешают. Вот и славно!
У любимой подружки Таньки предки развелись пару лет назад. Рина помнила, как Танька переживала, хотя всеми силами старалась это скрывать. Но потом все как-то образовалось – Танькина мать вышла замуж, а отец жил в гражданском браке с какой-то теткой, Танька говорила, что невредной и к тому же разъезжающей по заграницам, откуда и Таньке привозились подарки – и тряпки, и обувь, и косметика. Кстати, заколка, украденная деревенской соседкой, была оттуда же, от Танькиной мачехи. Танькина мать с головой ушла в новую семью, родила сына и тоже в жизнь дочери не лезла – не до того. В общем, Танька говорила, что от развода родителей только выиграла – мозг никто не выедает, настроение у всех замечательное, и все чувствуют свою вину – ребенку нанесена психологическая травма. Короче, ура.
Но Танька развод уже пережила, а Рине все только предстояло.
Так вот, в тот год в их доме приближения праздника не наблюдалось – за дефицитом мама не бегала, зеленый горошек, майонез и маринованные огурцы в стенку не прятала, рецептами новых салатов с подружками не обменивалась, покупкой подарков, кажется, не озадачивалась и не составляла список гостей. Не было в квартире ни елки, ни развешанных по стене серебристых гирлянд и колокольчиков. Квартиру к празднику мама не убирала, парадный сервиз и рюмки не перемывала и не протирала до зеркального блеска. В воздухе, как пар от кастрюль, висели тоска, заброшенность и какая-то неприкаянность, сиротство.
Несмотря на все это, Рина приготовила родителям подарочки. Маме – югославскую помаду, а папе – эластичные плавки пронзительного красного цвета с белой полосой. Он был заядлым пловцом.
А что праздника не предвиделось – так и бог с ним, решила Рина. Будет легче свалить из дома в компанию. А компания предполагалась – у одноклассника Димки Скворцова родители отвалили в Прибалтику.
Тридцатого, а это была пятница, вернувшаяся с гулянки Рина застала мать, сидящую на кухне за чашкой остывшего чая. В темноте. Сердце дрогнуло и, казалось, остановилось.
– Мам! – хрипло позвала она, замерев на пороге кухни. – Мам, что-то случилось?
Мать ответила не сразу, странным, не своим голосом, словно пребывая в каком-то полусне, протянула:
– А, это ты… – Помолчав, Шурочка добавила: – Вот и все, Ирка. Все закончилось. В смысле наша с твоим отцом семейная жизнь. Что ж, протянули мы довольно долго, пятнадцать лет. А это срок за убийство! – хрипло хихикнула она. С юмором, надо сказать, у матери было всегда хорошо. – Впрочем, все это предполагалось. С самого начала, если по-честному. Но все будет хорошо! Да и вообще – ничего страшного. – Она потянулась за сигаретой и неуверенно проговорила: – Все, все, Ир, расслабься! Все будет хорошо! Или ты сомневаешься?
Не зажигая верхнего света, Рина села напротив. В кухне было довольно светло – свет шел с улицы, от высоких, недавно наметенных сугробов, от фар проезжающих машин, от поскрипывающего фонаря. Мама была печальной и бледной. Рина увидела, как она осунулась, постарела, и с удивлением разглядывала ее – как, оказывается, давно она не смотрела на мать внимательно.
– Ладно! – Шурочка хлопнула ладонью по столу. – Хватит кукситься! В конце концов, Новый год у дверей! Что мы с тобой сидим тут, как две старые клуши! Мы ведь красавицы, Ирка!
Рина молчала. Значит, все. Они разошлись. Ничего страшного, мама права. Сплошь и рядом такие истории. Но…
Пока это не касалось ее, Рины. Ее мамы. Ее отца. Ну и вообще их семью.
– Он ушел от нас? – тихо спросила Рина.
– Ушел, – будничным голосом ответила Шурочка. – Он давно ушел, Ирка. Почти год назад. Уверена, у него появилась другая баба – по-другому никак.
И Рина заплакала. Другая женщина? Не может быть! После красавицы Шурочки? Потом, конечно, все подтвердилось – та женщина у отца появилась давно. Года два назад. Подцепил он ее – мамино слово – в санатории. «Помнишь, ездил туда со своей язвой? Ничего про нее не знаю и знать не хочу. Знаю, что его ровесница, разведена и бездетна. Работает, кажется, сестрой-хозяйкой в этом чертовом санатории. Ни имени, ни фамилии, как понимаешь… Ушлая наверняка – увела из семьи хорошего мужика, да еще с московской пропиской. Ну и вообще – не она, так другая! Мы же давно с ним… Ну, как соседи, понимаешь? Понимания давно не было. Да и было ли вообще? А черт его знает. Любовь – да, была. Но когда? В глубокой молодости. Мы были совсем детьми, неразумными и неопытными детьми. Что мы вообще тогда понимали? А уж в семейной жизни мы были полными профанами, идиотами даже. Студенческий брак – есть такое понятие. Ну а потом появилась ты. Если бы не ребенок, еще бы тогда разбежались! Ну в общем, как есть, так и есть, и это надо принять».
Принять… Как будто у Рины были другие варианты!
Кстати, потом она поняла, что такое студенческий брак, и, вспомнив Шурочкины слова, похолодела: получается, если бы у них с Вадиком был ребенок, они бы тоже жили и мучились? Какой кошмар… В ту ночь, уткнувшись носом в подушку, она горько плакала и заснула только под утро. Счастье, что в школу идти было не нужно – каникулы. А днем позвонил отец и сказал, что им надо встретиться. Зачем? Поговорить. Цивилизованные люди разговаривают при любой ситуации.
– Значит, я нецивилизованная! – закричала Рина. – И встречаться с тобой не хочу! Катись туда, в свою вонючую деревню! И встречайся там со своей новой женой! И жри там ее оливье и пляши под елочкой! С праздником тебя, дорогой папа! С наилучшими пожеланиями! – С силой и яростью швырнула об стену телефонный аппарат. Нате вам всем! Хрупкая красная пластмасса разбилась вдребезги. Ну и черт с ней – жизнь разбилась, что там телефон.
Отец не перезвонил. Да и слава богу, что не услышал того, что кричала его дочь в пустой квартире, самой себе, ну и, конечно, ему.
Зато позвонила Танька и, поняв сквозь рыдания подруги, что случилось, убежденно сказала:
– Ну и черт с ними! Живут своей жизнью, и на нас им наплевать! А значит, и нам на них! – И Танька матерно выругалась.
Странно, но эти слова Рину отрезвили и успокоили. И вправду, наплевать. И она позвала Таньку в гости. Та пришла с бутылкой коньяка, вынесенной из родительского бара.
В тот день Рина впервые напилась. Ну и подружка не отстала – вспоминать неохота. Еще лет десять Рина не брала в рот спиртного. Потом, конечно, забылось.
Тридцать первого она валялась в постели, невыносимо тошнило, кружилась голова, и вообще было плохо и мерзко. Ни в какую компанию она не пошла, хотя все звонили и уговаривали. А вот Шурочка ускакала, и правильно сделала, кстати.
Утром первого Рина подошла к окну – было так бело, снежно и красиво, что заныло сердце.
«Жизнь продолжается, – подумала она. – И она у меня впереди, такая длинная и прекрасная. Уж я распоряжусь ею не так, как вы! И ребенку своему такого уж точно не устрою. Я не такая эгоистка, как вы!»
Впрочем, с ребенком у нее не случилось. А жизнь действительно оказалась длинной и даже местами прекрасной.
Отец объявился спустя пару месяцев, в марте. Она хорошо запомнила, как ее заколотило, когда она, спустя столько времени, услышала знакомый голос.
Говорить Рина не могла – слова застревали в горле, першило и саднило, как при ангине.
– Иринка! – удивленно повторил отец. – Ты меня слышишь?
– Слышу, – просипела она.
– Ну так что? Встретимся сегодня на Ленинских, а?
Ленинские… Ленинские горы было их местом.
Зимой в далеком и безоблачном детстве они ездили туда кататься на санках. Отец тащил санки, и Рина видела его сутулую спину в темно-синей болоньевой куртке и слышала тяжелое дыхание. Она же, как королевишна, развалясь, разглядывала окрестности – высоченный серый шпиль здания университета, маленькую желтую церквушку с ярко-зеленой крышей на краю обрыва. Храм Живоначальной Троицы, объяснял ей отец. Сквер, разрезающий улицу четко посередине, и голые черные деревья, присыпанные свежим, белейшим снежком. Запыхавшись, отец останавливался и поворачивался к ней.
– Ну ты и коровушка, Ирка! С прошлой зимы ого-го! Или я постарел? – задумчиво и грустно добавлял уставший отец. – Давай, давай, ножками! Ишь, расселась, барыня!
«Ножками» не хотелось. Неудобные жесткие черные валенки с блестящими калошами раздражали – нога в них была как будто зажата в тиски. Да и вообще – «ножками, ножками»! Зачем? Когда есть прекрасное средство передвижения – санки и папа! Санки были с жесткой, но все же вполне удобной спинкой, с цветными деревянными рейками – красная, зеленая, желтая. И, чтобы «было удобно попе», папа подкладывал перед прогулкой под эту самую попу вязаную попонку. «Попа – попонка», – смеялась она. Значит, пестрый вязаный коврик предназначался именно для этой самой попы?
Интересно было все – ехать в метро с новыми санками и гордиться ими. Ехать в метро с папой – высоким, красивым, сероглазым и кудрявым – и ух как гордиться им! И знать, что в кармане у папы лежат два здоровенных бутерброда с колбасой – на перекус, как он говорил.
А если повезет и папа будет в хорошем настроении, то Рине обязательно перепадет теплый бублик, а возможно, и пирожок с мясом. «С котятами», – говорил папа, и она обещала ему ничего не рассказывать маме – за пирожки им обоим здорово попадет. Пирожки были влажные, остывшие, мятые и невозможно вкусные.
Позже, когда Рина подросла, саночные вылазки на Ленгоры заменили вылазки лыжные, и это было еще интереснее. Раскрасневшиеся, запыхавшиеся, вспотевшие и очень счастливые, отстояв огромную очередь в киоск, они пили горячий и очень сладкий кофе и ели бутерброды с подсохшим сыром. Хлеб был, как правило, черствым и жестким от мороза, ломкий, безвкусный сыр крошился на красную Ринину куртку, ноги и руки замерзали и не разгибались, невзирая на толстые шерстяные носки и варежки. Но она запомнила на всю жизнь острое ощущение невозможного, непомерного счастья и почему-то такой же острой и отчаянной грусти.
Эта грусть и отчаяние подступали и осенью, когда они приезжали на Ленгоры посмотреть «на расчудесную золотую московскую осень» – по папиным же словам.
И вся Москва лежала как на ладони – ох, красота!
Клены, ясени, липы – все было пестрым, желто-зелено-красным, местами оранжевым и даже бордовым. Нарядным, но уже и печальным. «Такое уж время года наша московская прекрасная осень, – печально говорил отец. – А красота и грусть, Ирка, неразделимы».
Они садились на лавочку, которую предусмотрительный папа предварительно протирал носовым платком. Они молчали или разговаривали, снова молчали, думая каждый о своем, но молчание это не было ни тягостным и ни тоскливым – оно было привычным, нормальным и понятным обоим. Отец был хорошим спутником – тактичным и все понимающим. Как хорошо им было вдвоем.
Папа… Когда-нибудь он состарится, станет немощным, как все старики, сгорбится еще больше – он и сейчас сутулый, – возьмет в руки палку и будет шаркать по асфальту ногами, как шаркают все пожилые люди. Будет неаккуратно есть суп, обязательно проливая его на рубашку и стол. И хлебные крошки станут разбухать в этих лужицах и превращаться в неприятную кашу. Господи, неужели все это будет и с ним – с моим сильным, красивым и таким молодым папой? Невозможно поверить!
Да нет, будет. Конечно, будет! И никого не обойдет – это Рина уже девочкой понимала. На улице она смотрела на стариков – сгорбленных, шаркающих, подслеповатых и жалких, – и почему-то казалось, что они все одиноки. И сердце сжимала тоска. «Папа, папочка, – шептала она про себя, – уж я тебя точно никогда не брошу и не оставлю!»
Отец обожал пошутить на эту тему: «Эх, скоро вырастешь, дочь, и бросишь своего старого, больного отца, променяешь его на какого-нибудь болвана, прости господи, с немытыми патлами и гитарой наперевес. И все, кончилась жизнь!» В каждой шутке, как известно, есть доля шутки.
Но не она бросила своего отца – он бросил ее.
– На Ленгорах? – наконец выдавила она. – Нет. Вот там точно не надо.
Договорились встретиться у метро «Университет»: «Через час – ну если ты, конечно, свободна!»
Рина была не свободна – как раз через час у нее была встреча с подружкой. Но какая подружка! Подружку она отменила, потому что поняла – по отцу соскучилась страшно.
Как она наряжалась на эту встречу! Дура, конечно. Но надела новые сапоги и новый свитер. Подкрасила ресницы, что делала крайне редко. Надушилась мамиными французскими духами, что делать категорически запрещалось. Приехала на двадцать минут раньше и спряталась за колонной. Сердце билось, как на первом свидании. И тут она увидела отца. Он тоже пришел пораньше – сутуловатый – всегда немного стеснялся своего высокого роста, – в надвинутой по самые глаза серой кепочке-букле, модной в те годы, в знакомой синей куртке. Он оглянулся и прикурил сигарету.
А Рина позорно думала, как бы сбежать. Потому что видеть его, говорить с ним, смотреть ему в глаза невозможно – больно. Так больно, что слезы брызнули из глаз. Она уже приготовилась к побегу, но что-то ее не пустило. «Что я трушу, чего я боюсь? – спросила она себя. – Да пусть он боится! Пусть думает, как ему выкрутиться. А я посмотрю и посмеюсь». И она решительно шагнула навстречу.
Увидев Рину, отец растерянно и жалко улыбнулся, обрадованно закивал и протянул к ней руки, как будто хотел взять ее на руки, словно маленького ребенка. Так они и замерли друг напротив друга – не решаясь ни обняться, ни сблизиться.
Смущенно разглядывая ее, отец восторженно сказал:
– Ты у меня красавица, Ир. Всего несколько месяцев тебя не видел. А как ты похорошела! Ну, куда пойдем, дочь? – делано радостно спросил он. – В кино я тебя не приглашаю, наверняка есть компаньоны получше. А вот в ресторан – да! Если ты, конечно, не против, – смущенно добавил он.
Рина кивнула – не против.
В ресторане пахло духами и пригоревшим мясом. Но скатерти были кипенно-белые, накрахмаленные. И приборы тяжелые, с вензелями.
Она почувствовала, как хочет есть. Было у нее такое свойство – заедать свои горести. Ничего хорошего, конечно, но как уж есть. Ну и заказала, не стесняясь, и салат, и борщ с пампушками, и цыпленка табака. И морс клюквенный, и эклер на десерт – оторвалась. А кого стесняться? Отца?
Он, кажется, успокоился и тихо посмеивался – хороший аппетит, а значит, хорошее здоровье! А об остальном он старался не думать – так было легче.
Расспрашивал Рину о школе, о подружках, о планах «на светлое будущее». Отвечала она коротко и скупо – все хорошо, в школе нормально, подружки на месте. А что до будущего – так время еще есть, размышляет. В общем, говорили о ерунде, как случайно встретившиеся знакомые.
– Ну а как у тебя? – спросила она, откинувшись на бархатную спинку стула, в упор глядя на отца.
Он стушевался под ее взглядом, отложил нож и вилку и тоже откинулся назад.
– У меня все нормально, дочь. И даже хорошо. Я счастлив, Ира. Несмотря ни на что.
– «Ни на что» – это ты о чем? – нагло глядя ему в глаза, уточнила Рина. – В дыре жить надоело?
– Нет. Совсем даже нет. К тому же это вовсе не дыра, как ты изволила выразиться, а очень милое и симпатичное место. Живописная деревня, среднерусская полоса. Рядом поселок и городок, тихий, зеленый, уютный. И народ там спокойный, не то что ваши москвичи, – улыбнулся отец.
Рина фыркнула – москвичи ему не по нраву.
Бабушка Маша была права – деревенский житель навсегда останется врагом горожанину.
– И суеты никакой, – продолжал отец, – птички поют по утрам. А воздух! Не воздух – нектар. Жизнь другая, спокойная жизнь – во всем другая, понимаешь? Нет, непростая, конечно, напротив, но – другая. И она мне пришлась по душе. Невзирая на мелкие неудобства, отсутствие центрального отопления и теплого сортира. Определенно есть то, что все оправдывает, ты меня понимаешь?
Рина с нескрываемым удивлением покачала головой:
– Не-а, не понимаю, прости. Причем – совсем. И мне это дико, если по-честному.
Ему так нравится провинциальная жизнь? Ему, давно столичному жителю? Имевшему, между прочим, квартиру, работу в приличном институте. Ему нравится жить с сортиром на улице и топить дом дровами? Ну уж нет, позвольте вам не поверить! Никак не складывается, извините. Или такая, пардон, вас посетила неземная любовь? На вашем горизонте образовалась такая красавица? Ради которой, собственно, и были поломаны копья? Ради которой вы оставили столицу и все остальное? И так, на всякий случай, единственную дочь? Да и жена ваша прежняя – тоже пардон – не из последних, как говорится. Любимая вами когда-то красавица Шурочка. Сколько кавалеров было у Шурочки! А выбрала она вас, деревенского парня. Умница, красавица Александра – на улице оборачиваются. У нее, у нашей Шурочки, идеальная точеная фигура, тонкая девичья талия, стройные ножки. Говорят, что она похожа на Брижит Бардо. И Рина старается у матери многое перенять – например походку. Или полуулыбку-полуусмешку в самом уголке рта. И строгий прищур черных, как южная ночь, глаз – такой прищур, ух! Даже голос повышать не требуется – все и так столбенеют.
А вот вы довольны и очень счастливы в какой-то глуши, за пятьсот верст от Москвы, где случаются перебои с хлебом? Вы счастливы с какой-то провинциальной и некрасивой бабенкой – в последнем Рина почему-то была уверена. И это после мамы, после Шурочки, вашей бывшей жены? В чем ты пытаешься меня, отец, убедить? Что ты все сделал правильно? Что твой странный выбор – единственно правильный и ты действительно счастлив? Прости, я не верю. Потому, что вижу твои глаза. А в них счастья нет, уж извини.
– Все хорошо, Ириш! – повторил он. – Кроме одного. – Он поднял на нее глаза и повторил: – Кроме одного, Ирка. Тебя рядом нет.
Она растерялась, смутилась, покраснела и усмехнулась:
– Ну папа… Это был твой выбор, уж извини. И вообще, – она глянула на часы, – мне пора. Нет, правда, пора! – зачем-то стала оправдываться она. – У меня встреча.
– Да, да, конечно! – забормотал отец. – Я все понимаю! Спасибо, что выкроила время!
Сказано это было безо всякой насмешки или подкола – видимо, он не рассчитывал, что дочь вообще согласится на встречу.
В гардеробе он отодвинул услужливого гардеробщика и сам осторожно надел на нее пальто.
Гардеробщик, похожий на адмирала в отставке, усмехнулся в густые усы.
– Дочка, – смущенно буркнул отец. – А вы что подумали?
Тот пожал плечами – дескать, мне что за дело.
Рина с отцом вышли на улицу. По крышам звонко и радостно барабанила капель, и воздух отчетливо пах долгожданной весной.
– Проводить тебя? – осторожно спросил отец. – Или торопишься?
– Тороплюсь, – кивнула она, – сама доберусь, спасибо.
Отец поежился и приподнял воротник куртки.
– Ирка, – тихо сказал он, – ты… Ну, словом… Чуть вырастешь и… Поймешь меня, я уверен! Не может быть, чтобы не поняла.
Она резко перебила его:
– А я уже выросла, папа, только ты не заметил. – И она быстро пошла к метро. «Скорее бы домой, – билась в голове единственная мысль. – Скорее бы! Остаться одной, а уж там, дома, наревусь в полную силу. И слава богу, что мама на работе».
Наревелась, конечно. Потом залезла под горячий душ – сильно знобило. «Заболеваю, наверное, – с тоской подумала она. – А как не хочется!» Выпила горячего чаю, согрелась и немного повеселела – так, значит, так. В конце концов, это их, родителей, жизнь. А у нее – своя.
Кстати, спустя довольно много лет она узнала от Шурочки, что тогда у отца случились страшные неприятности и на работе: служил он в проектном институте, его лаборатория готовила очень важный проект – новаторский, предварительно прошедший кучу инстанций, проверок и получивший отличные рекомендации. Все шумно радовались и не сомневались в успехе. Но – кто бы мог подумать? – на самой последней инстанции проект был разгромлен и зарублен. Такого никто не ожидал – даже самые ярые противники и завистники. Отец, один из главных авторов этого проекта, здорово тогда надломился. Он мотался по комиссиям, отстаивал и настаивал. Никто его не поддержал, над ним уже начали откровенно смеяться и крутить пальцем у виска: против кого прет этот чудила Корсаков? В результате он ушел из института, сказав на собрании коллегам, что вести себя, как они, могут только предатели и саботажники.
Тогда у отца и открылась застарелая язва. Конечно, на нервной почве.
Маме про встречу с отцом она ничего не рассказала – зачем? Понимала, что это той неприятно.
Как-то спросила:
– Переживаешь?
Шурочка вздрогнула и раздраженно ответила:
– Да вот еще! Много чести! Что переживать из-за дурака? Да бог с ним! Плохого я ему не желаю. И хорошего, впрочем, тоже.
«В этом вся мама, – подумала Рина. – Все понимает, но обида-то есть – никуда не делась обида. Еще бы – бросить ее, красавицу Шурочку! Ну и правильно, что не страдает. Она молодая женщина, она красавица и, в конце концов, не монашка, готовая прощать все и вся. Не святая – ударят по левой щеке, подставь правую. Она – обычная живая женщина. И она хочет жить».
Отец приезжал раз в полгода или чуть реже. Конечно, они встречались. Но постепенно Рина поняла, что встречи эти формальные и, скорее всего, никому не нужные – ни ей, ни отцу. Она его не простила. Он исполнял свой родительский долг, она – свой дочерний. Или у него все-таки было не так?
Со временем говорить им стало особенно не о чем. Рина давала короткий и скупой отчет – здорова, учусь, работаю. Точнее – подрабатываю. Кавалеры? А как ты думаешь? Разумеется! В общем, в подробности не вдавалась. И про его дела она просто не спрашивала – много чести, как говорила мама. Да и о чем она должна была его спрашивать? Как твоя семейная жизнь? Как поживает твоя драгоценная Валентина?