Она вдруг как-то вся сжалась, окаменела и качнула головой.
– Нет. Маме не надо. Мама… умерла.
– О господи, – сказал он, – ну, совсем плохо. Ну, папа там или бабуля с дедулей. Хотя положение дел это никак не меняет. Вот это важно! Вы будете недоедать, мерзнуть в дешевой куртяшке, промокать в дрянных сапогах, шарахаться от ментов, бояться этого шумного и неприветливого города, терпеть нужду и страдать. Вот я о чем! Вы понимаете? Такие зарплаты – ну, если только для бестолковых москвичек. У которых есть дом и семья. Мама и папа прокормят, ну, а жилье и так есть. Так, на шпильки и сигареты. Этого хватит – если по-скромному.
Она молча кивнула.
– Ну и выводы? – риторически спросил он. – Езжайте лучше домой. Там хоть родня… И квартира.
– Нету родни, – сказала она. – Никого. Папы и не было. Никогда. А дед с бабушкой умерли. Комната есть – в частном доме. С печкой. Колодец на улице. И туалет.
Она замолчала. И он не знал, что сказать. Стыдно было. Стыдно и гнусно. Паршиво, короче. На старые дрожжи, как говорится.
Она молчала и смотрела в окно.
Он, тяжело вздохнув, наконец произнес:
– Ладно, Ведяева Дарья. Оставьте свой телефон. А там – там посмотрим. Может быть, вы и правы: Москва – город возможностей. Неограниченных. Кто знает – может, карьеру сделаете. А может, богатого жениха подберете. Всяко бывает. Чудеса, наверное, все же случаются. Хотя…
Бледная моль Дарья Ведяева явно обрадовалась и закивала:
– Да-да, конечно! Вот мой мобильный!
Он протянул ей листок бумаги, и она старательно, чуть высунув кончик языка, красивым, каллиграфическим почерком оставила свои координаты.
Он молча кивнул – аудиенция, типа, закончена, и она, поднявшись со стула, медленно пошла к двери.
Там обернулась и тихо и неуверенно сказала:
– До встречи?
Он пожал плечами:
– Как получится.
Она опять побледнела и обреченно кивнула:
– Ну да…
Он откинулся в кресле и стал покачиваться – ага, как же! Карьеру она сделает! Замуж удачно выйдет! Мышь незаметная – зубки торчат, бровки домиком. Здесь, в столице, таких на рубль пучок. А уж красавиц – так тех вообще море. А олигархи слегка в меньшем количестве, надо сказать.
Потом опять загрустил – конечно! А кто придет ко мне на собеседование на такую зарплату? «Зряплату», как шутила его матушка. Хорошие секретари, знаете ли, меньше чем на полтинник не согласятся. Вот и эта сука, Полинка… А что, права! Девка она ловкая, коммуникабельная. Кого хошь уболтает. Покойнику впарит, как говорится. И денег хотела вполне справедливо. Все они справедливые – и Полинка-умница, и Инка-красавица. Все хотят жизни красивой, душистой. Безбедной.
Да и он был бы рад. Нет, честное слово! Да разве ж он отказал бы стерве Полинке? Разве жалел бы на красавицу женушку? Да никогда! Просто… денег-то нет! Банально нет денег. А есть долги и кредиты. Такие дела.
Выпил чаю – к кофемашине боялся притронуться – и лег на диван. Сразу уснул.
Проснулся через пару часов, и снова от телефонного звонка.
Звонила соискательница. Голос противный, писклявый. Визгливый даже: «Скоко-скоко? Двадцать пять? Да вы что, дядя? Сейчас таких получек не бывает!»
Да пошла ты, «получка»! – трубку швырнул со злостью.
Открыл окно – пахнуло свежестью и холодком. Закурил.
Что делать-то? Что? Как сказать Инке, что дела такие хреновые, что… хоть в петлю. Нет, Инка туда не полезет – она жизнелюбка. Выпучит томные очи, ресничками хлоп и спросит металлическим голосом: а что ты раньше, Коля Куропаткин, думал? Когда женился, сына рожал? Семья, мой дорогой, это ответственность. Большая ответственность! На это способны только настоящие мужики. Ну, думай, что делать. Думай, Коля! Ты ведь мужик? Или как?
И мерзенько так прищурится. Сразу унизит, растопчет и ноги вытрет. Одновременно.
Он бухнулся на диван и закрыл глаза. Хорошо бы снова уснуть – чтобы хоть пару часов не думать об этом. Но сон не шел. А шли странные воспоминания. Такие странные, что он удивился.
Например – вспомнился город Энск, откуда была родом бледная моль Дарья Ведяева.
Бывал он там лет двадцать назад. Тогда. Матушка его туда услала, от знойной грузинки спасая.
Городок этот… Ну, как все городки средней России – провинциальный донельзя, с кривобокими улочками, с частными домиками. С памятником вождю на центральной площади. Вождь мирового пролетариата был смешным и нелепым – руки ниже колен, кепка в руке, а размер ботинок – тут вообще обхохочешься. Тридцать пятый, похоже. Такой ваял спец. Каждый год вождя серебрили – красили серебрянкой для свежести. Он блестел, словно новый таз. А птицам было все равно – птицы-то гадили и гадили на серебряную фигуру. Городок был с пустыми прилавками, кафешкой под названием что-то вроде «Ромашки» или «Ветерка». Ну, все как обычно. Скука, серость, покой. Но! Вечером грохотала дискотека на площади, и возле нее дежурил милицейский «УАЗ» – махач происходил ежедневно и по-серьезному.
Он снимал комнату у немолодой одинокой вдовы. Вдова была работником почты, и от нее пахло картоном и сургучом. Женщина она была спокойная и невредная. Только иногда… запивала. Пила, правда, тоже тихо: ставила у кровати бутылки и начинала «гулять».
Стонала громко – так, что сердце рвалось. Тогда приходила ее племянница Ольга. Девушка лет двадцати. Хорошенькая блондинка со вздернутым носиком и небесно-голубыми глазами. Она была славная, эта Ольга. Именно это определение ей подходило. Видя Куропаткина, она то бледнела, то краснела, то опускала глаза. Он отпускал ей дурацкие комплименты, и она снова бледнела и «входила в краску».
Она даже в какой-то момент ему понравилась – ну, от скуки, что ли. Или подобный тип был ему незнаком – милая, скромная провинциалка. А уж по сравнению с недавней знойной докторицей!..
Она ухаживала за почти невменяемой теткой, и Куропаткин удивлялся ее терпению. Однажды они сели на кухне пить чай. Разговор не клеился, она смущалась и отводила глаза.
А он веселился, подначивал ее, подкалывал и отпускал столичные шуточки. Тогда она подняла глаза и тихо, но твердо сказала ему, что вот этого делать не надо.
Теперь смутился и покраснел он.
С удивлением он вдруг обнаружил, что ему нравится смотреть на ее, казалось бы, такое неяркое и даже невзрачное лицо. Ее спокойная милота как будто успокаивала его. Теперь ему казалось, что и в такой неброской красоте есть своя тихая прелесть – как в природе среднерусской полосы – ничего яркого, резкого для глаза, только спокойная ласковая зелень, мелкие соцветия полевых блекловатых цветов и тонкие, прозрачные молодые березки по краю изумрудно-медового поля.
Ему нравилось, что она говорит мало, только отвечая на его вопросы, а по большей части молчалива. Она не вскрикивала, не охала, не причитала. Если случались проблемы, она просто сжимала бледный и нежный рот. После его бурных историй, громких романов – на разрыв, на разлом – она, словно прозрачный ручей, успокаивала его, а вовсе не будоражила и не тревожила.
Он стал теперь ее ждать – по вечерам в саду, на скамейке. Она приходила и молча садилась рядом. Молчать они могли долго – шелестел листвой сад, гулко падали яблоки, ударяясь о землю, и негромко пели поздние птицы.
Пахло чуть подвядшей августовской травой, мятыми яблоками и душистым табаком.
Он брал ее за руку, она чуть, почти незаметно, вздрагивала, но руки не отнимала.
Сначала ее ладонь была прохладной, почти холодной, но скоро она становилась теплее, и он сжимал ее крепче.
Потом она шла к тетке, кормила ее, сквозь стену он слышал глухой разговор, а спустя час она опять выходила во двор и коротко бросала:
– Слава те господи, спит. Угомонилась.
Однажды она рассказала, что теткина судьба «не приведи боже» – муж утонул, когда тетка была на сносях. Ребеночка она не доносила, да и вообще с этого времени все покатилось под горку.
Тетку она жалела, ходила к ней, а вот ее мать, родная сестра, с той не общалась – не могла простить ей какую-то мелочь вроде пропавших золотых часиков их покойной матери.
Однажды она призналась, что в Энске ей жить тяжело – грустно и безнадежно. Замуж она не пойдет – да не за кого! Кто посмелее, давно уехал, а кому все равно – тот тихо спивается. Надежды, что что-то исправится, нет, да и родителей она бросить не может. А тут еще «болявая» тетка.
Он горячо и бурно начал уговаривать ее бросить Энск, наплевать на все и уехать в Москву.
Она качала головой, чертила на земле кружок босоножкой и не отвечала.
Потом вдруг подняла голову, внимательно посмотрела на него, и он увидел в сумраке августовского вечера ее светлые, прозрачные глаза.
– Боюсь, – сказала она. – Одна – очень боюсь!
– Чего? – не понял он.
– Всего, – усмехнулась она и добавила: – Москвы, например. И тебя.
– А меня-то за что? – глухо хохотнул он. – Разве я страшный?
– Для меня – выходит, что да. Потому… – она помолчала, – потому что ничем это все… хорошим для меня не кончится.
Он вдруг смутился, кашлянул и – ничего не ответил. А что тут ответишь?
Только понял одно – а она-то права!
Это понял, а все остальное – конечно же нет.
В тот вечер тетке было особенно плохо, и Ольга осталась.
Он лежал за стенкой и слышал, как тетка вздыхает и стонет. Ольга спрашивала ее, не надо ли чего – воды или сердечных капель.
Под утро, уже светало, а он все лежал почему-то без сна, тетка угомонилась – раздался ее богатырский, раскатистый храп.
Он вышел на кухоньку и увидел, что Ольга сидит на табурете, положив голову на стол, – спит.
Он тронул ее за плечо, она тут же открыла глаза и с испугом на него посмотрела.
– Что? Опять? – спросила она и вскочила, откинув назад распустившуюся косу.
Он мотнул головой:
– Спит, все нормально. И ты иди. Поспи хоть пару часов.
Она кивнула, одернула платье и пошла в коридор.
Он остановил ее, взяв за плечи, и развернул к своей двери.
Она обернулась, глянула ему в глаза, побледнела, но в комнату зашла.
Он вошел следом и закрыл дверь.
– Ложись, – кивнул он на кровать.
– А… ты? – тихо спросила она.
– А я тут, в креслице, – усмехнулся он.
Креслице было старое, драное и колченогое. Она с сомнением посмотрела на него и покачала головой.
Потом подошла к его кровати, легла к стене, отвернулась и глухо сказала:
– Ложись. Места хватит.
И почему-то громко вздохнула.
Он быстро лег, стараясь не касаться ее тела, но она чуть подвинулась к нему и спустя пару минут обернулась.
– Ты… уверена? – хрипло спросил он, боясь на нее посмотреть. – Не пожалеешь?
– Да, уверена, – коротко ответила она. – И уж точно, – тут она усмехнулась, – уж точно не пожалею!
После той ночи она оставалась часто. Они ничего не обсуждали, не разговаривали на тему их отношений, хотя он все ждал, что она – впрочем, как и все женщины, – спросит однажды: а что будет дальше?
Ожидая ее, он лежал в постели и смотрел в потолок. Она, обиходив тетку, тихо прикрывала дверь, стягивала платье и белье, аккуратно раскладывала вещи на стуле, и, подавляя тяжелый вздох, шлепая босыми ногами, шла к нему.
Он видел в темноте ее белое, словно фарфоровое, тело, светящееся белизной почти прозрачной кожи, крупную женскую зрелую грудь и волосы, которые она быстро, одним движением, мгновенно и легко распускала. Они мягко ложились на плечи и струились по узкой спине.
Она осторожно ложилась с краю, они замирали, не смея дышать, но через пару минут он резко разворачивался, приподнимался на локте, и…
Все это продолжалось недолго, месяца три с половиной или четыре.
Кончилось лето, пролетел теплый и неожиданно солнечный сентябрь, и тут же начался холодный октябрь, обдав резкими ветрами и накрыв уже почти не проходящими, сплошными колючими ливнями.
В октябре он так затосковал, что ежедневно бегал на почту и заказывал разговоры с матерью.
Она умоляла его «досидеть до весны», боясь, что времени прошло слишком мало и что он вернется к «царице Тамаре». Та, по непроверенным слухам, была прощена и снова жила в Москве.
Он рассмеялся, сказал, что это все «ее больная фантазия», возврата туда нет и не будет.
Мать не верила ему, врала (он это чувствовал), что грузинский ревнивец его караулит по-прежнему, и умоляла не приезжать.
Но в середине ноября он точно понял, что едет в Москву. Ничего не сказав матери, он стал собираться.
Однажды Клавдия, его квартирная хозяйка, хитро прищурившись, спросила:
– Лыжи востришь?
Он дернулся и покраснел.
– С чего вы взяли?
Она махнула рукой:
– А чему удивляться? Зиму ты тут не высидишь, знаю!
– Все-то вы знаете, – буркнул он.
Мучил его разговор с Ольгой. Были даже трусливые мысли просто сбежать. Без объяснений. Просто уехать, когда Клавдия уйдет на работу, и все. Просто и быстро. Главное – просто.
Но не решался. Понимал, что с Ольгой надо поговорить. Только о чем? Сказать ей спасибо за, так сказать, проведенные совместно часы и минуты? За то, что скрасила его дни в этой постылой ссылке? За то, что одарила теплом и любовью? Не поскупилась на нежность?
Глупость какая! И как это выговорить? Смешно. Наврать, что едет ненадолго? Типа – дела? И что вернется?
Ну, это вранье она тут же раскусит. Она ведь не дура! Наврать, что приедет за ней? Слишком подло. Она станет ждать и надеяться. Такие, как она, готовы ждать жизнь, а не годы.
Начеркать письмецо? Это, конечно, проще. То есть совсем легко. Например, так – все было чудесно и даже волшебно. Но, ты понимаешь – там мой город и мать. Ничего не попишешь – такое бывает. Спасибо за все. И – прощай. Буду помнить всю жизнь!
Все правда, кроме последнего. Помнить «всю жизнь» он и не собирался. А то, что все было чудесно, чистая правда, ей-богу! Ни капельки лжи. Только вот… вряд ли ее это сильно утешит.
Ну а жизнь, как всегда, мудрее. Сама подсказала, как быть.
Ольга спросила сама:
– Когда ты… домой?
Он растерялся, что-то забормотал, а она перебила:
– Да езжай ты! И поскорее. Зимой тут вообще… невыносимо. Ты уж поверь. И дом этот… холода плохо держит. Щели одни, посмотри!
Он шагнул к стене и провел рукой по шершавым бревнам.
– Да, ты права – уже сейчас… очень холодно.
Она кивнула:
– Ну, вот! Я ж… говорю…
Потом резко вышла из комнаты, а он смотрел на захлопнутую дверь, не решаясь выйти за ней.
Минут через десять она позвала его ужинать.
Он сел за стол, а она накладывала ему в миску картошку. Ели молча. Он бросал на нее осторожные взгляды и видел, как она с аппетитом ест, как берет еще кусок хлеба, отрезает колбасу и хрустит соленым огурцом.
Она была, казалось, совсем не расстроена и даже весела.
Потом они пили чай, пришла с работы тетка и вывалила из бумажного пакета свежие пряники.
Разговор пошел общий, пустой, ни о чем, и тетка только переглядывалась с племянницей, или ему так казалось.
Потом тетка ушла к себе, а Ольга стала убирать со стола, и они снова молчали.
Он пошел к себе, обронив осторожно, что ждет ее в комнате. Она ничего не ответила. Он лег на кровать, взял книгу, но чтения не получалось – он прислушивался к звукам, доносящимся с кухни, а позже – из комнаты. Ольга о чем-то спорила с теткой, но звук был монотонный, приглушенный, и он ничего так и не понял.
Он сам не заметил, как уснул – под стук очередного дождя по жестяной крыше, дождя, который так уже всем надоел.
Проснулся он ночью и удивился, что ее рядом нет. «Значит, обиделась, – подумал он, – ну да, все правильно. Я, конечно, сволочь отменная, но… Я же ничего ей не обещал. Ничего! Она все знала – что я – временщик, что мать меня «спрятала». Что оставаться я здесь не намерен. И что уеду – совсем скоро уеду. Ну, а то, что случилось… Так по взаимной договоренности, если хотите! Она девочка взрослая, двадцать два – не пятнадцать, ну, и все остальное. А то, что обиделась, – это понятно. Любой бы обиделся. А уж женщина…»
Письмецо он все-таки написал. Вышло дурацким: «Спасибо за все! Ну, и прости – жизнь есть жизнь, она и диктует. У нас разные жизни и разные планы. И снова – прости».
Письмецо это неловкое он положил на колченогий и шаткий кухонный стол тети Клавы.
И был таков. В поезде, отъезжавшем от городка, он вдруг загрустил. На душе стало зябко и пусто, словно вот сейчас, когда он уезжает, надеясь при этом, что навсегда, у него что-то забрали – не то, что вроде дорого ему и сильно нужно, но все-таки…
Поезд шел ночь, и наутро, в самую рань, в полшестого, он вышел на московский перрон.
Было довольно холодно, и вокзал, пути и вагоны были укутаны плотным туманом, перемешанным с запахом паровозного дыма.
Он постоял на перроне, жадно вдыхая эту сладкую и знакомую смесь запахов большого и очень родного города, расправил плечи, улыбнулся и бодро пошел на выход.
Та недавняя и очень короткая жизнь, которую он проживал еще вчера, осталась так далеко, что он тут же забыл ее – не жалея о ней ни минуты.
И не вспоминая, кстати, почти никогда. Или – совсем никогда.
Исключая сегодняшний день. Из-за этой нелепой Ведяевой Дарьи.
Он лежал на диване, то проваливаясь в странный тяжелый сон, перемешанный с явью, то просыпаясь – тревожно, словно очнувшись от тяжелой болезни. И снова впадая в небытие.
Потом наконец проснулся, открыл глаза, попил теплой невкусной и старой воды из бутылки и посмотрел на часы. Было довольно поздно, почти семь вечера, и он удивился, что жена ни разу не позвонила.
Он взял телефонную трубку и набрал ее номер.
Голос ее был раздраженным и злым.
– Что, Куропаткин? Очнулся?
Он что-то забормотал, пытаясь найти оправдания. Он всегда разговаривал с ней словно оправдывался. Такая форма сложилась давно, но каждый раз он расстраивался, словно впервые, чувствуя себя шкодливым и глупым ребенком.
Она перебила его и прибавила голосу:
– Мужчина – это ответственность, Куропаткин! Ты меня слышишь? А то, что делаешь ты… Это, знаешь ли… беспредел! Вот что это такое!
– Почему беспредел? – удивился он. – И вообще, при чем тут именно это слово?
Лексикон ее первого мужа.
Инна Ивановна на вопрос не ответила, выкрикнув еще что-то обидное, вроде того, что он – настоящий козел и дерьмо, и бросила трубку.
Он встал с дивана, окончательно разбитый и поверженный, достал из сейфа бутылку хорошего коньяка – для гостей. И стал пить прямо из горла – от большого душевного расстройства и даже практически с горя.
Выпив почти до дна, он снова рухнул на свой сиротский диван, просипев вслух почти неразборчиво:
– Значит – вот так? Значит, развод, моя милая! Ну, хорошо! – последнее прозвучало совсем угрожающе.
И снова уснул. Утром, часов в шесть, он проснулся от страшной боли в спине – диван производства славного украинского города Н. объяснил ему, где раки зимуют. Кряхтя и постанывая, согнувшись почти в дугу, он еле дошел до туалета, чтобы умыться и привести себя в порядок.
Глядя на свое отражение, он четко понял одно – являться с такой мордой домой он не вправе.
И дело даже не в жене, дело в Ваньке.
– Ох, ну и рожа! – сказал он вслух и покачал головой.
Вернувшись в офис, он дрожащими руками поковырялся в кофеварке, понимая, что если не крепкий кофе, то лютая и мучительная смерть.
Кофе получился – вот что значит напрячься, – и он стал понемногу, медленно и тяжело, приходить в себя.
Раздался телефонный звонок, и глухой женский голос спросил про «оклад» и «социальный пакет».
Он озвучил «оклад», пропустив мимо ушей вопрос про «пакет», и голос захохотал раскатистым, почти мужским смехом:
– Вы это как – серьезно?
Он сурово кашлянул, спросив, что соискательницу так удивило.
– Да козел ты! – грустно ответила та и, тяжко вздохнув, бросила трубку.
Второй раз за сутки его припечатали этим «чудесным» словцом. Инна Ивановна и эта баба.
«Не многовато, любезный?» – спросил он себя и снова расстроился.
«Видимо, правы», – совсем взгрустнулось ему.
Но взял себя в руки и все-таки решил, что надо бороться. Для начала следовало поесть. Точнее, пожрать. Он заказал большую пиццу, самую острую, и перченые куриные крылья – чтобы взбодриться.
Потом достал из шкафчика свежую сорочку, носки и трусы. Переоделся, смочил водой волосы, сбрызнулся одеколоном и стал ждать свой ланч.
Плотно поев, он почти пришел в себя, снова сварил кофе и принялся разбираться в Полинкином хозяйстве.
Наведя кое-какой порядок, он подустал и решил устроить передых. Не стал ложиться на неудобный диван, а сел в кресло – намеренно, чтоб не уснуть. Вытянул ноги, откинул голову и закрыл глаза. «Релакс, – объявил он, – ну, или как ее… медитация!» Расслабон, короче, если не очень мудрить.
А перед глазами вдруг снова возникла Ольга и тихий и сонный Энск. Вот почему? От тоски? Словно по медленной, затянутой ряской реке в старой лодке без весел, чуть покачиваясь, несли его воспоминания – неспешно, растянуто, как при замедленной съемке.
И он вдруг подумал, что Ольга и те несколько месяцев полного покоя и отсутствие африканских страстей, возможно, были самыми счастливыми и беззаботными днями в его бурной жизни. Эта мысль потрясла его! Просто пробила до дрожи.
А Ольга – Ольга была лучшей женщиной в его жизни. Лучшей! Потому что ничего она от него не хотела. Ничего не просила – даже самой малости! Ничего не требовала. И всем была довольна и, кажется, счастлива. А он… Он ничего не заметил! Не оценил. Не прочувствовал и так и не понял. Что такая, как Ольга…
Что с такой вот, как Ольга, ну, или с такими, и надо проживать жизнь. И вообще… Там, в Энске, в старом, щелястом и холодном домике почтальонши Клавы, на узкой железной скрипучей кровати он был счастлив – воистину счастлив только тогда!
Так ему показалось.
Потому что его любили. И ничего не хотели взамен – ничего, кроме любви.
А он не заметил. Не разглядел и не понял, что жизнь надо тратить не на Инну Ивановну Евсюкову, которая часто, очень часто, когда была недовольна собственным мужем, называла его козлом, а на Ольгу.
Разве она бы осмелилась? На такое вот слово?
И сегодня, и в любое другое тяжелое время такая, как Ольга, не пеняла б ему, что главное для мужчины – чувство ответственности.
Потому что у мужчины очень много различных «чувств» кроме этой ответственности – обида, вина, боль, отчаянье. Слезы и жалость – пусть даже к себе. Слабости всякие.
Как и у всех прочих людей. В том числе у женщин.
Ему стало так горько, так обидно и так тоскливо, что разболелось сердце – правильно, справа.
И по всему выходило, что он – идиот. Законченный кретин и дурак.
А значит, и Евсюкова, и тетка, звонившая насчет «оклада», абсолютно правы: он – настоящий козел.
И Николай Куропаткин заплакал. Горько заплакал.
И сквозь слезы, без остановки катившиеся из глаз, он снова видел Ольгу – ее легкие светлые волосы, прозрачные, словно летнее небо, глаза, тонкую белую шею с голубой, еле заметно пульсирующей жилкой и ощущал – почти наяву – ее теплую, мягкую и нежную руку на своем плече, ну, или груди.
И ему стало так жалко ее, такую нежную, тихую и беззащитную… Такую наивную!
Но еще больше ему стало жалко себя.
Он то снова спал, словно в бреду или в мороке, то тяжело просыпался, пил воду из крана, до кофе и чая дело не доходило, и снова бухался в кресло, моля об одном – отключиться.
Чтобы не думать про свою прошлую жизнь, про потерянное счастье и про жизнь настоящую – вот про эту – паче всего!
И вдруг что-то пронзило его, проняло до костей, до жил так ярко, как вспышка зарницы – остро, внезапно, сиюминутно и так горячо и больно, что он подскочил, обливаясь обильным потом, и тут же открыл глаза – Ведяева Дарья! Эта белобрысая девочка! Эта маленькая, тихая, серая мышь! Она ведь… Она ведь вполне… Вполне могла быть!
Нет! Чушь и бред! Больные фантазии воспаленного и расшатанного алкоголем мозга. Такого не может быть! Потому… Да потому, что все это так отчаянно пахнет дешевой, леденцовой мелодрамой, которую приличный человек даже не будет смотреть.
Это такая чушь, подобные совпадения возможны только в малобюджетном кино.
Да нет. Невозможны вообще. Придумать такое под силу только такому писаке, которому просто совсем нечего выдумать.
Да чтобы так – в стольном городе, где количество жителей, как говорят, давно перевалило за двадцать миллионов. В его крошечный офис, в пустяковую, маленькую компанию приходит – случайно, заметьте! – его внебрачная дочь!
Или? О господи! Нет, никогда. Никогда его Ольга такого не сделала бы. Отправить их общую дочь вот так вот к нему? Конечно, предположить можно – имя, фамилия, возраст ей известны. И что получается? Она наказала дочурке приехать к папаше – ну, так, навестить. Сообщить о себе. Ну, а потом… Не зря говорят, что эти провинциалы совсем другие, чем раньше. Приперлась, чтобы отжать. Ну, что-нибудь – деньги хотя бы. Просто чтоб навредить. Отомстить. За себя и за мать. Влезть в его жизнь – сытую и налаженную. Ведь про все остальное ей неизвестно. Для них он – Крез, ну, или Роман Абрамович…
Нет, бред. Точно бред. Тогда бы эта Ведяева заявилась совсем по-другому. Пришла бы и объявила о том, кто она такая. Он бы, конечно же, сразу не повелся – нашли дурака! Да и время сейчас другое – есть экспертиза ДНК и так далее.
Он бы ее не выгнал, эту девицу. Сразу – не выгнал бы, нет. Но на отцовство бы не подписался. А если? И что тогда? Да представить себе это страшно. Зная Инну Ивановну, милую женушку. Ох, летела бы Ведяева Дарья с лестницы – да не дай бог ей такое. Вмиг бы забыла про все свои посягательства, встретившись с Инной Ивановной, женщиной строгой и очень конкретной.
«Постой-ка! – тут его словно подбросило. – А ведь эта девица сказала, что мать ее умерла. И из родни – никого. Та-ак. Остановка. Надо все вспомнить – весь разговор с ней, до мелочей. Так-так».
Он вспоминал. Из Энска, да, точно. Мать умерла. Отец неизвестен. Бабка и дед тоже там, далеко. В смысле – на небесах и на кладбище. Дом без удобств, печка, сортир во дворе. Все сходится. Все это – про Ольгу!
Ольга жила с родителями в деревянном бараке совсем без удобств. Он вспоминал, что она добивалась каких-то дров на зиму, бегала по инстанциям, подписывала кучу бумаг.
Так, выходит… Он уезжал, а она… она уже была в положении. И ничего ему не сказала! Милая Оля! Бедная девочка… Постой, Куропаткин! А арифметика? Ее пока что не отменили. Эта Дарья сказала, что ей почти двадцать. Так-так. Он принялся быстро считать. И снова окатило, да так! Ё-мое! Все сходится, все! И год, когда он был в Энске, и год рождения девочки. Блин. Ну, ни фига себе!
Куропаткин плюхнулся в кресло, и оно заскрипело, накренилось, и металлическая ножка мстительно и яростно хрустнула. И Николай Куропаткин упал.
Он сидел на полу, словно застывшая мумия, и не мог шелохнуться. Болела спина, да так сильно, что он стал подвывать, словно брошенный пес.
Потом приподнялся с карачек – кряхтя и постанывая, будто дряхлый старик.
С усилием сел на диван, потом осторожно прилег и замер – все сходится, блин! Эта девочка, Дарья, его родная дочурка. Его и Ольги. Такие дела.
«Что делать, Колян? – спросил он себя. – Что делать-то, Коля?»
Мысли неслись галопом, точно как в лихорадке, не поспевая одна за другой. Маме? Позвонить маме и все рассказать? Бедная мама, мамочка! Сколько горя я принес тебе, дорогая! А ты – ты спасала меня, как могла! Вытягивала из моих вонючих болот, из бесконечных передряг – тащила. Протягивала руку и снова молилась. Чтобы твой сын, кретин и дурак, наконец осознал. А я? Я женился на Евсюковой и снова тебя огорчил. Да какое там – огорчил! Я сломал твою жизнь. Не только свою, но и твою! Евсюкова тебя ненавидит. За что? Говорит, что ты, моя милая, вырастила урода. Хотя ты, дорогая, ни разу – повторяю, ни разу – не отказала снохе. Сидела с Ванькой, отпускала нас отдыхать. Продала свою трешку, переехала в однушку, чтоб мы внесли деньги за свое жилье, взяв ипотеку. Ты отдала ей свою единственную ценную вещь – золотое колечко с гранатом, то, что осталось от бабушки. А эта дрянь скорчила морду – она такое не носит! Не носишь – верни. Так нет, продала! Продала за копейки. Стерва какая!
А если бы я тогда привез Олю? Какой бы Оля была тебе невесткой! Ты бы ее полюбила. А уж она тебя – да что говорить! Вы бы пекли пироги, варили варенье и ворковали на кухне. Вы б ужились. Кто б сомневался! И ты бы осталась в своей любимой квартире. В нашей квартире!
Господи боже! Простите меня, мамочка, Оля и девочка Даша!
Простите, родные!
И Николай Куропаткин снова заплакал.
Постойте! А вдруг? Вдруг это все… бред воспаленной фантазии? В конце концов, Энск не такой уж и маленький город. Тысяч двадцать жителей – наверняка. Мало ли женщин, родивших без мужа? Мало ли женщин, живущих с родителями? Мало ли женщин, живущих с сортиром на улице? Да целая куча! И с чего это он все придумал? Дурак.
Он поднялся с дивана и заходил по комнате. Та-ак. Надо проверить! Как? Да проще простого. Элементарно, Ватсон! Сейчас он найдет телефон этой Дарьи, и все будет ясно!
Он выскочил в секретарский предбанник, бросился к столу и тут же нашел листочек с координатами Дарьи Ведяевой.
Дрожащей рукой набрал ее номер. Она взяла трубку тут же, со второго звонка.
– Слушайте, Дарья! – сумбурно и взволнованно начал он. – Это Николай Куропаткин. Вы ко мне приходили. Да-да, на «Спортивную», в офис. Наниматься на службу. Так вот что я, собственно, хотел вам сказать. Точнее, узнать, – тут он притормозил и, смущаясь, спросил: – А как ваше отчество, Дарья?
И замер.
– Отчество? – переспросила она удивленно. – Николаевна. Дарья Николаевна Ведяева – отчеканила она, и в ее голосе появилась надежда. – А что? Вы меня… нанимаете?
Все сходится. Это его дочь. И Ольга дала ей его отчество.
Куропаткин молчал. Молчал долго, минуты три. Потом наконец хрипло выдавил:
– А как вы про нас узнали?
– Обыкновенно, – спокойно ответила Дарья, – из газеты «Работа для всех». Есть такая газета. Ну, да вы же знаете. Сами давали туда объявление!
– Давал, – тупо повторил он, – и в Интернет – тоже давал.
– Ну, вот, – обрадовалась она, – значит, все правильно, да?
– Правильно, – так же тупо повторил он.
И снова возникла пауза.
– Так я вам… подхожу? – тихо и осторожно повторила она. – Ну, раз вы… звоните?
– Слушайте, Дарья, – вдруг быстро заговорил он, – я не об этом. А как, вы меня извините, звали вашу мать?
– Кого? – удивилась она. – Мою мать?
Он повторил резко:
– Да! Вашу мать!
Она тихо вздохнула и ответила:
– Света. Светлана. Светлана Николаевна Ведяева.
– Какая Светлана? – удивился он. – Такого не может быть! Почему вдруг Светлана?
– Ну, так ее звали, – осторожно сказала Дарья слегка испуганным голосом. – И почему так не может быть?
– Так, подождите! – грубо оборвал он ее. – А отчество? Ну, ваше отчество. Вы – Николаевна, да? Значит, ваш отец был Николай?
– Нет, – ответила она и громко всхлипнула. – Как звали отца, я не знаю. Мама не говорила. Она… вообще не хотела о нем говорить… А Николаем был дедушка. Мой дедушка Коля. Ну, и они решили, что отчество я буду носить его.