Матушка начала грозно ей выговаривать, а монахиня Евфросия в своей недовольно-детской манере, выпучив глаза, оправдывалась, обвиняя в свою очередь всех остальных сестер. Потом Матушка устала и дала слово остальным. По очереди вставали сестры разного чина, и каждая рассказывала какую-нибудь неприятную историю из жизни матери Евфросии. Послушница Галина из пошивочной вспомнила, как монахиня Евфросия взяла у нее ножницы и не вернула. Из-за этих ножниц разразился скандал, потому что монахиня Евфросия никак не хотела сознаваться в этом злодеянии. Все остальное было примерно в таком же духе. Мне стало как-то немного жалко мать Евфросию, когда на нее одну нападало все собрание сестер во главе с Матушкой и обвиняло ее в проступках, большая часть которых была совершена довольно давно. Потом она уже не оправдывалась – было видно, что это бесполезно, только стояла, опустив глаза в пол и недовольно мычала, как побитое животное. Но, конечно, думала я, Матушка знает, что делает, все это для исправления и спасения заблудшей души. Прошло около часа, прежде чем поток жалоб и оскорблений наконец иссяк. Матушка подвела итог и вынесла приговор: сослать мать Евфросию на исправление в Рождествено. Все застыли. Я не знала где это Рождествено, и что там происходит, но судя по тому, как монахиня Евфросия со слезами умоляла ее туда не отсылать, стало ясно, что хорошего там было мало. Еще полчаса ушло на угрозы и увещевания рыдающей матери Евфросии, ей предложили либо уйти совсем, либо поехать в предложенную ссылку. Наконец Матушка позвонила в колокольчик, стоящий на ее столе, и сестра-чтец за аналоем начала читать книгу про афонских пустынников-исихастов. Сестры принялись за холодный суп.
Никогда не забуду эту первую трапезу с сестрами. Такого позора и ужаса, наверное, я не испытывала никогда в жизни. Все уткнулись в свои тарелки и быстро-быстро принялись за еду. Мне не хотелось супа, и я потянулась к миске с картофелем в мундире, стоящей на нашей «четверке». Тут сестра, сидящая напротив меня, вдруг несильно шлепнула меня по руке и погрозила пальцем. Я отдернула руку: «Нельзя… Но почему?» Я так и осталась сидеть в полном недоумении. Не у кого было спросить, разговоры на трапезе были запрещены, все смотрели в свои тарелки и ели быстро, чтобы успеть до звонка. Ладно, картошку почему-то нельзя. Рядом с моей пустой тарелкой стояла маленькая мисочка с одной порцией геркулесовой каши, одна на всю «четверку». Я решила поесть этой каши, потому что она стояла ко мне ближе всего. Остальные как ни в чем не бывало начали уплетать картошку. Я выложила себе две ложки каши, больше там не было, и начала есть. Сестра напротив бросила на меня недовольный взгляд. Комок каши застрял в горле. Захотелось пить. Я потянулась к чайнику, в ушах звенело. Другая сестра остановила мою руку на пути к чайнику и затрясла головой. Бред какой-то. Вдруг снова прозвонил колокольчик и все, как по команде, начали разливать чай. Мне передали чайник с холодным чаем. Он был совсем не сладкий. Я положила себе варенья – немножко, чтобы просто попробовать. Варенье оказалось яблочным и очень вкусным, захотелось взять еще, но, когда я потянулась за ним, меня опять хлопнули по руке. Все ели, никто на меня не смотрел, но каким-то образом вся моя «четверка» следила за всеми моими действиями.
Через двадцать минут после начала трапезы Матушка вновь позвонила в колокольчик, все встали, помолились и начали расходиться. Ко мне подошла пожилая послушница Галина и, отведя в сторону, начала тихо выговаривать за то, что я пыталась взять варенье второй раз. «Разве ты не знаешь, что варенье можно брать только один раз?» Мне было очень неловко. Я извинилась, стала спрашивать ее, какие тут вообще порядки, но ей было некогда объяснять, нужно было скорей переодеваться в рабочую одежду и бежать не послушания, за опоздания хотя бы на несколько минут наказывали ночной мойкой посуды.
Такого позора и ужаса, наверное, я не испытывала никогда в жизни
Хотя впереди еще было много трапез и занятий, эта первая трапеза и первые занятия мне запомнились лучше всего. Я так и не поняла, почему это называлось «занятиями». Меньше всего это было похоже на занятия в обычном понимании этого слова. Проводились они довольно часто, иногда почти каждый день перед первой трапезой и длились от тридцати минут до двух часов. Потом сестры начинали есть остывшую еду, переваривая услышанное. Иногда Матушка читала что-нибудь душеполезное из афонских отцов, как правило, про послушание своему наставнику и отсечение своей воли, или наставления о жизни в общежительном монастыре, но это редко. В основном почему-то эти занятия больше были похожи на разборки, где сначала Матушка, а потом уже и все сестры вместе ругали какую-нибудь сестру, в чем-либо провинившуюся. Провиниться можно было не только делом, но и помыслом, и взглядом или просто оказаться у Матушки на пути не в то время и не в том месте. Каждый в это время сидел и с облегчением думал, что сегодня ругают и позорят не его, а соседа, значит, пронесло. Причем если сестру ругали, она не должна была ничего говорить в свое оправдание, это расценивалось как дерзость Матушке и могло только сильнее ее разозлить. А уж если Матушка начинала злиться, что бывало довольно часто, она уже не могла себя удержать, характера она была очень вспыльчивого. Перейдя на крик, она могла кричать и час, и два подряд, в зависимости от того, как сильно было ее негодование. Разозлить Матушку было очень страшно. Лучше было молча потерпеть поток оскорблений, а потом попросить у всех прощения с земным поклоном. Особенно на занятиях обычно доставалось «мамам» за их халатность, лень и неблагодарность.
Такое часто используют в сектах. Все против одного, потом все против другого
Если виноватой сестры на тот момент не оказывалось, Матушка начинала выговаривать нам всем за нерадение, непослушание, лень и т. д. Причем она использовала в этом случае интересный прием: говорила не «вы», а «мы». То есть как бы и себя, и всех имея в виду, но как-то от этого было не легче. Ругала она всех сестер, кого-то чаще, кого-то реже, никто не мог позволить себе расслабиться и успокоиться, делалось это больше для профилактики, чтобы держать нас всех в состоянии тревоги и страха. Матушка проводила эти занятия так часто, как могла, иногда каждый день. Как правило, все проходило по одному и тому же сценарию: Матушка поднимала сестру из-за стола. Она должна была стоять одна перед всем собранием. Матушка указывала ей на ее вину, как правило, описывая ее поступки в каком-то позорно-нелепом виде. Она не обличала ее с любовью, как пишут святые отцы в книжках, она позорила ее перед всеми, высмеивала, издевалась. Часто сестра оказывалась просто жертвой навета или чьей-либо кляузы, но это ни для кого не имело значения. Потом особо «верные» Матушке сестры, как правило, из монахинь – но были и особенно желавшие отличиться послушницы, – по очереди должны были что-то добавить к обвинению. Этот прием называется «принцип группового давления», если по-научному, такое часто используют в сектах. Все против одного, потом все против другого. И так далее. В конце жертва, раздавленная и морально уничтоженная, просит у всех прощения и кладет земной поклон. Многие не выдерживали и плакали, но это, как правило, были новоначальные – те, кому это все было в новинку. Сестры, прожившие в монастыре много лет, относились к этому как к чему-то само собой разумеющемуся, попросту привыкли.
Идея проведения занятий была взята, как и многое другое, у общежительных афонских монастырей. Мы иногда слушали на трапезе записи занятий, которые проводил со своей братией игумен Ватопедского монастыря Ефрем. Но это было совсем другое. Он никого никогда не ругал и не оскорблял, никогда не кричал, ни к кому ни разу не обращался конкретно. Он старался вдохновить своих монахов на подвиги, рассказывал им истории из жизни афонских отцов, делился мудростью и любовью, показывал пример смирения на себе, а не «смирял» других. А после наших занятий мы все уходили подавленные и напуганные, потому что их смыслом как раз и было напугать и подавить. Как я потом поняла, эти два приема Матушка игумения Николая использовала чаще всего.
Вечером того же дня, после чая, к нам в паломню пришла незнакомая сестра и проводила меня и бабушку Елену Петушкову в сестринский корпус. Для нас освободили две кельи на втором этаже «схимнического» корпуса. Одну из этих келий, ту, что слева, занимала до этого как раз монахиня Евфросия. Я видела, как она с вещами, как обычно, недовольная всем и вся, спускалась вниз, бормоча что-то под нос. Нетрудно догадаться, Матушка давно хотела послать ее в Рождествено, там были нужны рабочие руки, а тут еще понадобилась свободная келья. Туда и поселили Елену. Весь этот спектакль на трапезе был как раз для этого, но и, конечно, для устрашения остальных. Но тогда я не придала этому значения, просто так совпало и все. Я вообще ничего не видела плохого ни в этих занятиях, ни во многом другом, а если и видела, старалась думать, что я просто еще многого не понимаю в монашеской жизни.
«Надо же, – подумала я, – когда у нее успела так съехать крыша?»
Моя келья была маленькая, как коробка. В этом корпусе были все такие: узкая деревянная кровать, занимающая всю правую стену, напротив – маленький старый письменный стол, ободранный стул и тумбочка. Всю стену напротив двери занимало окно. Шкаф и полка для обуви – в коридоре. Но я была счастлива, что теперь у меня есть отдельная келья, где я могу побыть одна, пусть даже короткое время отдыха, а ночью никто не будет храпеть рядом, как это было в паломне. До меня в этой келье проживала монахиня Матрона, она как раз переносила свои вещи в Троицкий корпус, куда ее перевели. Троицкий корпус был самым новым, кельи там были просторные, и мать Матрона радостно бегала туда-сюда, хихикая от удовольствия.
Она вообще показалась мне очень милой и какой-то уютной. Маленькая, круглая, улыбающаяся. Я помогала ей упаковать ее вещи. Но поговорить с ней тоже не удалось: «После чая Матушка не благословила разговаривать». И, так же весело улыбаясь, понесла очередную коробку. Мать Матрона прожила в Троицком недолго, потом она просто куда-то исчезла. Позже, три года спустя, когда я приехала в Рождествено, я встретила ее там. Это была какая-то другая мать Матрона: сильно располневшая, какая-то отекшая, заторможенная. Она с трудом исполняла даже самые простые послушания. Иногда она подолгу просто стояла в темной кладовке и смотрела в одну точку, как статуя, не всегда даже вовремя реагируя на тех, кто ее за этим занятием заставал. Как мне сказал кто-то из сестер:
– Крыша поехала. Началась паранойя, приступы. Шизофрения. Она уже давно на таблетках сидит, Матушка благословила.
«Надо же, – подумала я, – когда у нее успела так съехать крыша?»
Приближалась Пасха, и весь монастырь гудел день и ночь, все готовились. В просфорне круглосуточно пекли куличи, огромное количество куличей разного размера и формы. В храме все начищалось до блеска, территорию монастыря, корпуса и трапезные мыли и украшали. Дети в гостевой трапезной целыми днями репетировали театральную постановку «Золушка» и отдельные музыкальные номера. Я трудилась по-прежнему на гостевой трапезной. Мы стирали, гладили и одевали на стулья белые чехлы с бордовыми бантами, которые нужно было потом подкалывать иголками. Каждый стул, а их было больше сотни, мы наряжали в белоснежный выглаженный и накрахмаленный чехол с бантом на спинке.
Поскольку я уже была послушницей, мне требовалась специальная одежда, чтобы ходить в храм: черные юбка, блузка и платок. Я приехала в длинной черной шерстяной юбке, которая была у меня единственной для этого случая, серой рубашке и черном платке, который скорее был маленькой косынкой, чем платком. В храм меня в таком виде пускать было нельзя, и меня отвели в рухольную – монастырский склад всего, что могло понадобиться насельнице. Там не оказалось ничего подходящего для меня. Одежда была только та, которую кто-нибудь пожертвовал, специально ничего не покупалось. Нашлась какая-то синтетическая блузка черного цвета с выбитыми цветастыми узорами, старая, вся в катышках, и ужасно некрасивая. На ноги – вместо моих серых кед – только поношенные мужские черные туфли с длинными квадратными носами 44 размера. Платка не было никакого. Ладно, мы же монахи, нам все можно, подумала я. В этом наряде я ходила и на послушания, и в храм. Странно было чувствовать себя одновременно и чучелом огородным, и настоящим нестяжательным монахом, которому нет никакого дела до внешнего вида.
И вот наконец Пасха! Для меня было так символично, что я приехала в монастырь именно накануне такого великого праздника, самого большого для всех христиан. Служба ожидалась ночная, как и положено по уставу. И тут в самый неподходящий момент у меня начались месячные. Ерунда, конечно, – но, как я узнала от одной послушницы, в таком «нечистом виде» в храм заходить нельзя. Вот это да! Я о таком слышала впервые. Ну ладно, причащаться нельзя, но даже нельзя присутствовать на службе! Такие порядки были только здесь. Здесь эти «нечистые» сестры вместо службы отправлялись на кухню, готовили трапезу, пока остальные молятся. Потом, правда, я узнала, что касается это правило не всех. Особо голосистым клиросным сестрам даже в таком виде можно и даже нужно было петь в храме, их на кухню не прогоняли. Также это не касалось благочинной, ибо она всегда была с Матушкой в храме, независимо от чистоты или нечистоты. Иногда по «матушкиным» праздникам Матушка разрешала «нечистым» тоже пойти в храм, если на кухне на тот момент не было работы. В общем, с этой «нечистотой» было все неоднозначно. Я решила никому не говорить об этом недоразумении, мне очень хотелось быть на богослужении.
И я пошла в храм. До этого я там почти не была, все время мы работали и готовились к празднику. Для меня было неожиданностью, что сестры молятся не на первом этаже со всеми прихожанами, а на втором, где совсем ничего не было видно. Из динамиков мы слышали возгласы и пение, а видеть ничего не могли. К парапету балкона подходить было нельзя – наверное, потому, что нелепо смотрелись бы монахини, перегнувшиеся через парапет и пялящиеся на людей внизу. Меня это жутко расстроило. Это хуже, чем даже смотреть службу по телевизору, это как слушать ее по радио. Но и к этому привыкаешь.
Во время службы меня постоянно мучила совесть, что я солгала, по уставу я должна была быть на кухне, и от этого было как-то невесело. Потом была общая с прихожанами трапеза и небольшой концерт. Все разговлялись наконец вареными яйцами, куличами и пасхой.
С порядками на трапезе мне помогла разобраться сама Матушка. После того позорного обеда в этот же день был еще вечерний чай, где я по незнанию взяла лишнее печенье. По рукам не били, но я поняла это по взглядам и недовольному шипению сотрапезников. На следующее утро после литургии меня вызвали к Матушке. Тогда еще я не боялась Матушки и была даже рада с ней пообщаться. Она стала мне вежливо объяснять правила приема пищи на трапезе. По звонку колокольчика начинали есть. Сначала суп. Супницу надо было передавать в четкой последовательности от старших к младшим. Если не хочешь суп – сиди и жди следующего звонка. По второму звонку разрешалось накладывать второе и салат. После третьего звонка – чай, варенье, фрукты (если есть). Четвертый звонок – окончание трапезы. Положить себе можно не более четвертой части от второго блюда, салата или супа. Брать можно только один раз, не подкладывать, даже если еда остается. Взять можно два куска белого хлеба и два черного, не больше. Делиться едой ни с кем нельзя, с собой уносить нельзя, не доедать то, что положил себе в тарелку, тоже нельзя. Насчет варенья ничего не сказала, и никто точно не знал, в уставе не оговаривалось, сколько раз его можно положить. Это зависело от сестер «четверки», в которую попадешь.
Через неделю после приезда у меня забрали паспорт, деньги и мобильный телефон куда-то в сейф. Традиция странная, но так делают во всех наших монастырях.
Не успели отпраздновать Пасху, надо было готовиться к другому празднику – матушкин юбилей, 60 лет. Ни один церковный праздник в Свято-Никольском монастыре, даже визит архиерея, не мог сравниться по пышности с «матушкиными» праздниками. Их у нее было много: день рождения, три дня ангела в году, дни святителя Николая тоже считались «матушкиными», плюс к этому разные ее памятные даты: постриг, посвящение ее в сан игумении и т. д. Каждое возвращение Матушки из «заграницы» тоже служило поводом для торжества. Часто дни особо почитаемых в России святых даже не упоминались, но ни один «матушкин» праздник не мог обойтись без обильной трапезы и концерта. На этих торжествах сестрам часто вручались какие-нибудь символические подарки «от Матушки» – иконки, святыньки, открыточки, шоколадки.
Через неделю после приезда у меня забрали паспорт, деньги и мобильный телефон
К этому юбилею готовились особо. Столы в гостевой трапезной ломились от дорогой посуды, изысканных угощений и напитков. На каждую четверку гостей был целиком запечен фаршированный осетр. Всю трапезную заполнили гости и спонсоры монастыря. Почти все сестры были заняты обслуживанием гостей в белых передничках с большими пышными бантами на спине. Матушка вообще любила, чтобы везде были банты – чем больше, тем лучше. По ее мнению, это было очень изысканно. Честно говоря, странно и нелепо смотрелись монахини в клобуках и рясах с белыми бантами на спине, но о вкусах не спорят.
После трапезы был, как обычно, концерт и театральная постановка детей приюта. Гости были в восторге. Сестры тоже были довольны: после многих дней и ночей изнурительной подготовки к празднику они тоже получили возможность попробовать осетров и всего того, что осталось после гостей.
После моего переезда из паломни в сестринский корпус меня очень удивило одно престранное обстоятельство: по всему монастырю ни в одном туалете не было туалетной бумаги. Ни в корпусах, ни в трапезной, вообще нигде. В паломне и на гостевой трапезной бумага везде была, а тут нет. Я вначале подумала, что за всей этой праздничной суетой об этом важном предмете как-то забыли, тем более я все время на послушании была на гостевой или на детской трапезной, где бумага имелась, и я могла намотать себе сколько нужно про запас. Задавать этот щекотливый вопрос сестрам или Матушке я как-то не решалась. Один раз, когда я чистила зубы в общей ванной в нашем корпусе, а дежурная по корпусу инокиня Феодора в это время мыла пол, я вслух громко сказала, как бы про себя: «Надо же! Бумагу опять забыли положить!» Она дико посмотрела на меня и продолжила мыть полы. Потом я все-таки выведала у соседки по келье, что этот драгоценнейший и жизненно важный предмет нужно специально выписывать у благочинной, это можно сделать только раз в неделю, когда работает рухолка, и выписать можно только два рулона в месяц, не больше. Я подумала, что мне это показалось. Просто не может быть. После всех этих роскошных трапез с икрой, дорадо и конфетами ручной работы в такое было трудно поверить.
Забегая вперед, скажу, что с этой бумагой вообще было немало курьезов. Одна недавно пришедшая послушница Пелагея (в миру ее звали Полина) пожаловалась Матушке, что для нее никак невозможно обойтись двумя рулонами. Эта Пелагея вообще была по жизни довольно простой, ничто не мешало ей говорить о вещах, которые действительно ее волновали. По этому поводу проведены были целые монашеские занятия. Матушка позорила при всех Пелагею. Говорила, что пока все занимаются духовным деланием, она думает о таких вещах, как туалетная бумага. Остальные, разумеется, поддерживали во всем Матушку. Им, видимо, всего хватало. А кому не хватало, молчали: думали, что они просто какие-то неправильные. В итоге Пелагея, которая стояла все это время с невозмутимо тупым видом, спросила:
– Матушка, ну что мне, пальцем, что ли, вытирать?
На что та гаркнула:
– Да! Подтирайся пальцем!
Такое, наверное, сейчас редко где услышишь. Однако эта чудесная история имела хороший конец. Пелагея прожила в монастыре больше года, не знаю, как она решила для себя вопрос с бумагой, но потом она все-таки ушла. Она так и не научилась бояться Матушку, часто грубила, задавала нелепые вопросы в лоб, откровенно писала Матушке свои помыслы, чего делать ни в коем случае было нельзя… в общем, не справилась и ушла. После ее ухода о ней надолго забыли. И вот на какие-то из занятий Матушка пришла какая-то бледная, уставшая, явно не в духе и принесла с собой ворох исписанных листов А4. Похоронным голосом она начала рассказывать нам, что Пелагея, оказывается, даром времени «в миру» не теряла, она написала письмо или даже трактат о ее жизни в Свято-Никольском монастыре, причем достаточно объемный. Там она смела хулить монастырь, Матушку и сестер. Фрагменты этого письма Матушка нам читала. «Надо же, – подумала я, – на что оказалась способна эта Пелагея». Стиль трактата был очень простой, даже наивный, но она очень точно увидела суть происходящего в монастыре: этот, как она написала, «культ личности Матушки», который подменяет здесь веру во Христа и на котором все здесь зиждется. Она написала очень правдиво и про скудную трапезу сестер и детей, состоящую главным образом из пожертвованных просроченных продуктов, где даже в скоромный день редко бывает рыба или молочные продукты, и про матушкины роскошные обеды, про непрестанную работу без отдыха, про эти выматывающие душу занятия, про сестер, которые от такой жизни теряли рассудок, ну и конечно же – про туалетную бумагу! Это письмо Пелагея отправила в патриархию, а также в епархию митрополиту Калужскому и Боровскому Клименту, под началом которого и был наш монастырь. Но почему-то это письмо оказалось у матери Николаи. Не знаю, читали ли его вообще в патриархии или в Калужской епархии.
Она очень точно увидела суть: «культ личности матушки», подменивший здесь веру во Христа
И вот, Матушка придумала действо после прочтения этого возмутительного письма. На столе были уже готовы списки всех сестер монастыря и скитов, нужно было только подойти и поставить свою подпись рядом со своей фамилией под пристальным взглядом матери Елисаветы. Это была просьба от лица всех сестер монастыря в патриархию защитить наш монастырь и Матушку от посягательств и лжи этой Пелагеи. Надо сказать, что Пелагея аж два раза пыталась переправить свой трактат в вышестоящие церковные организации, и оба раза это письмо оказывалось у матери Николаи. Сестры тоже вынуждены были два раза подписать прошение. Не подписаться было нельзя. Такие непослушные сестры не выгонялись из монастыря – нет, они просто отправлялись «на покаяние» на коровник без служб и отдыха, пока не исправятся. Все подписались, и я тоже, хотя в письме, на мой взгляд, не было ни капли лжи.
Но зато через несколько дней во всех туалетах монастыря появились огромные серые бобины туалетной бумаги. Больше ее не надо было экономить, воровать и выписывать, а Пелагея заслужила себе таким образом непрестанную молитву.
Первые три недели в монастыре я прожила хоть и трудно, с большим воодушевлением. Мне даже удалось кое с кем подружиться. На огороде мы копали грядки вместе с инокиней Дамианой (их постригали в один день с матерью Космой). Мне она сразу очень понравилась. Совсем молодая, лет 20–25 на вид, высокая, совсем рыжая и вся в веснушках. Она часто смеялась, и с ней можно было пообщаться. Остальные боялись друг с другом разговаривать: об этом могли донести Матушке. Праздные разговоры между сестрами не благословлялись: видимо, чтобы не возникало искушения обсуждать между собой Матушку и ее приближенных. Но я по незнанию этих благословений не боялась, а мать Дамиана просто не могла не болтать, хоть ее за это часто ругали. Мне же было ужасно одиноко в этом набитом людьми монастыре, где не с кем даже поговорить. Я думала, как было бы здорово вечером не сидеть одной в келье, а вместе с кем-нибудь попить чаю, поговорить – в Оптиной пустыни и во многих других монастырях это не было запрещено. У нас же был такой строгий устав, что это и представить было невозможно. Оставалось только каждый день надеяться, чтобы нас поставили вместе на огород, тогда часы послушания пролетали быстро и весело. Дамиана пришла в монастырь еще почти девочкой прямо из Калужского Духовного училища, где училась на регента. В монастыре было довольно много таких «училищных» сестер, все они были молоденькие.
Мне было ужасно одиноко в этом набитом людьми монастыре
Калужское Духовное Училище расположено в Калуге, на улице Дарвина, в старинном огромном четырехэтажном доме с внутренним храмом. Здесь в течение четырех лет обучаются молодые девушки от 18 лет, в основном на регентов церковного хора и иконописцев. Живут они в комнатах по двое на последнем этаже прямо в здании училища, как в пансионе. Помощницей ректора, старшей воспитательницей над девушками, назначалась не православная учительница или воспитательница с педагогическим образованием, как следовало бы ожидать, а монахиня из Свято-Никольского монастыря. Она всегда была со своими воспитанницами. У нее, как у старшей, им надлежало спрашивать на все благословения. Девушки называли ее «матушка» и во всем слушались. Как так получилось, что воспитывать девиц из вполне светского заведения было поручено монахине, непонятно. На этот пост сестру назначала сама мать Николая, не архиерей и не ректор КДУ. Казалось бы, замечательно, что монахиня занимается воспитанием молодых девушек. Но, однако, так получалось, что ежегодно из выпуска в 20–25 человек две-три девушки уходили в Свято-Никольский монастырь послушницами. Каждый год монастырь пополнялся молодыми сестрами. Матушка из КДУ часто возила девушек на монастырские праздники, на постриги сестер, рассказывала им, как спасительна монашеская жизнь по сравнению с мирской, полной невзгод и греха, проводила с ними занятия наподобие наших. Если девушка изъявляла желание пожить в монастыре, ее сразу же везли к старцу Власию за благословением. Я однажды наблюдала такой случай в Корсунском храме нашего монастыря: отец Власий совершал монашеский постриг кого-то из сестер. После пострига к нему под благословение подвели молоденькую студентку КДУ, Надежду, я была с ней знакома, она часто бывала в монастыре с инокиней Любовью, которая тогда была в КДУ матушкой. Наде нравилось в монастыре, но она бывала здесь только по праздникам, о монашеской жизни она знала только из книг и из рассказов матери Любови. Мать Любовь сказала старцу:
– Батюшка, благословите ее в монастырь.
Отец Власий улыбнулся и молча коснулся пальцами лба девушки. Это означало, что старец ей дал свое благословение на монашество, которое теперь она не могла нарушить. Надежде предстояло учиться в КДУ еще год, но ждать не стали, благословение старца – это воля Божия, ее нужно было выполнять. Через две недели она уже была послушницей, а свой последний год в КДУ доучилась заочно.
Этих молодых «училищных» послушниц Матушка воспитывала на свой вкус. У них, не имеющих жизненного опыта, напрочь отсутствовало критическое восприятие действительности, все порядки в монастыре они воспринимали как должное. Жизнь за стенами монастыря им представлялась уже совсем нереальной и невозможной. Если сестра, которая хотя бы какое-то время пожила своей жизнью до монастыря, могла эту жизнь вспомнить, сравнить, проанализировать и все-таки уйти из монастыря, то эти «училищные» сестры такого сделать не могли. Они даже не представляли себе возможности уйти. Тем более Матушка часто на занятиях рассказывала поучительно-пугающие истории из жизни тех, кто ушел, какие ужасы и несчастья ожидали их «в миру».
Как-то это все очень было похоже на рыбную ловлю, только тут «человеки».
Дамиана была верной Матушке во всем, как собачка. Ее не смущали ни разборки на занятиях, ни другие странные для монастыря вещи. Например, в кельях у всех сестер были бумажные иконы. У кого в углу, у кого на столе, у кого-то просто пришпилены иголками к обоям. Часто на праздниках раздавались матушкины фотографии, не понятно зачем, ведь Матушку мы видели почти каждый день. Потом я заметила, что некоторые сестры вешали эти фотографии в своих иконных углах, где они молились, рядом с иконами. Мне это показалось странным, а Дамиане – нет, у нее тоже висела большая матушкина фотография рядом с иконой Спасителя. Ни один концерт не обходился без «матушкиной песни». Эту песню написала монахиня Нектария, сейчас она настоятельница подшефного матери Николае монастыря в Кемерово. Это был скорее даже гимн матушке Николае, о том, как она, жертвуя всем и даже своей жизнью, спасает своих духовных чад. Там она даже сравнивалась со Христом, также отдавая свою кровь за всех нас (см. прим. 1). Тоже как-то странно. Нелепо было бы представить себе, например, оптинских братьев, радостно распевающих гимны своему наместнику. Но опять же, странно это было только мне. Дамиана, как и многие сестры, знала эту песню наизусть. Был еще один обычай, которого я нигде больше не встречала: если Матушка куда-то уезжала или приезжала, что бывало довольно часто, все до единой сестры должны были ее провожать, ну или встречать. Происходило это так: сестры выстраивались в два ряда вдоль дорожки, ведущей от монастырских ворот к храму, и ждали, пока Матушка пройдет. Иногда игумения выезжала в аэропорт глубокой ночью, тогда сестер будили и выстраивали на улице, несмотря на поздний час, мороз или дождь. Не прийти было нельзя, всех проверяли по списку. Когда Матушка проходила между рядами сестер, нужно было радостно улыбаться и подобострастно выкатывать глаза, все так делали, показывая свою радость от встречи с Матушкой. Не улыбаться было опасно: Матушка могла что-то заподозрить, припомнить это на занятиях или просто подойти и гаркнуть что-нибудь обидное. Мне все эти порядки казались неестественными, все это напоминало какой-то культ личности, здесь даже молились Богу «матушкиными святыми молитвами», то есть не своими, грешными, молитвами, а матушкиными – святыми. При упоминании Матушки стоило благоговейно осенить себя крестным знамением (за этим строго следили старшие сестры), а само слово «матушка» нужно было произносить только с придыханием и очень нежно, с любовью. Игумения даже не стеснялась говорить на занятиях, что для нас она не кто иной, как Матерь Божия, потому что (даже смешно это цитировать) «сидит на месте Богородицы».