посвящается моей маме
– Мама, у вашей дочери рак. Если срочно не начать химиотерапию, она умрет через два месяца.
Спасибо моей маме – я не знаю, хватило бы моих сил пережить то же самое, что и тебе.
Спасибо семье – папе, брату, бабушке Алле и дедушке Васе. Вы были рядом настолько, насколько это мог каждый из вас.
Спасибо Ничушкиной Инессе Викторовне и Батурину Николаю Юрьевичу. Ваш профессионализм победил мой диагноз.
Спасибо Дзгоевой Фатиме Хаджимуратовне. Страх меня убивал, и ваша помощь была невероятно важной.
Спасибо Пантелееву Игорю Владимировичу за идеальный шрам.
Спасибо Румянцеву Павлу Олеговичу. Я доверилась вам так, как не доверялась ни одному врачу в жизни.
Спасибо Ивановой Надежде Михайловне и Петриченко Анне Викторовне за то, что вспомнили и за то судьбоносное разрешение провести первый праздник.
Спасибо Панамаревой Елене Николаевне и Чистяковой Екатерине Викторовне за то, что стали друзьями!
Спасибо Белокрылову Ивану Александровичу и Фоменко Наталье за постоянную помощь, а так же всем сотрудникам НПЦ спец. мед. помощи им. В. Ф. Войно-Ясенецкого, с которыми довелось общаться. Вы позволили быть рядом, помогаете в нашем деле, цените нас и в нас верите.
Спасибо всем детям и родителям из наших онкоотделений. Вы пустили меня так близко, что позволили стать частью вашей судьбы.
Спасибо Максиму Рыбникову. Ты стал тем удивительным случаем, который открыл мне дверь в этот мир.
Спасибо Ире Сидоровой, которая подготовила все документы для регистрации фонда. Ты даже не представляешь, насколько твоя помощь мне важна.
Спасибо моим друзьям – Ане Мамонтовой, Наташе Мосаловой, Саше Матрос, которые поддерживали и помогали в самое сложное время.
Спасибо Glam Go! и лично Саше Трубникову за доверие и невероятную помощь, без которой не было бы того, что получилось.
Спасибо моей команде:
Наташе Веневой за то, что, несмотря на свою беду, была рядом тогда, когда без тебя я бы не справилась. Насте Исаченко за то, что разделяешь ценности слабоумия и отваги. Ире Детинченко за то, что готова феячить по первому зову. Кате Ильченко за то, что принесла свой опыт именно к нам.
Спасибо каждому, кто помогает нашему фонду информационно, материально и мысленно. Спасибо волонтерам и ведущим.
Спасибо моим детям – без вас я была бы другой.
Спасибо моему мужу – ты самая большая награда. Я люблю тебя.
2018
Она лысая. Лысая и белая. Сидит на банкетке, терпеливо ожидая своей очереди. Лет двенадцать–тринадцать. На голове тоненькая шапочка, обтягивающая оголенный череп. На лице медицинская маска, что держит оборону от полчища микробов. Видны только ее глаза и диагноз. Диагноз девочки очевиден. Рак.
В висках начинает нестерпимо стучать.
Нас направили в эту больницу с дочерью для госпитализации в педиатрическое отделение. Причина – ерунда, но нужно было обследовать. О том, что здесь, в этой почти подмосковной глуши, есть отделение детской онкологии, я даже не знала.
Потеют ладони, вытереть… обо что бы вытереть…
Толпа детей, нервные родители, много звуков, жалобы, крики, возгласы, суета – приемное отделение готово вот-вот взорваться своими бетонными мышцами. Нечем дышать, негде сидеть. Здесь собрались маленькие пациенты с разными диагнозами – каждый из них скоро окажется в палате нужного ему отделения. Я слышу разговоры – одни родители сидят два часа, другие три. Все устали, все злятся, все ругаются и пристают к проходящим мимо медсестрам. В этой какофонии все сложнее сохранять спокойствие.
Кружится голова, неприятно пересыхает во рту.
Лысая девочка. Я не могу перестать на нее смотреть. Худая, маленькая. Ее тело, такое тонкое, будто вырисовано на листе бумаги остро наточенным карандашом. Мама с целой горой документов стоит рядом со мной. Очки. Длинные темные волосы. Слегка взлохмачена. Совершенно спокойная, сдержанная мама. Она не ругается, не требует. Она существует отдельно от всей этой рутинной суеты вокруг. Она в себе. В дочери.
Начинает тошнить.
Девочка играет в телефон. Девочка-подросток у которой рак, сидит перед моими глазами и играет в телефон. Моя дочь носится по этажу, за ней бегает муж, а мои мысли занимает только эта девочка. Голос. Внутри меня голос.
Подойди. Заговори. Ты не можешь просто так уйти. Пора.
Двадцать лет я не видела этих лысых и белых детей. Не хотела видеть. Пряталась от них. Пролистывала просьбы о помощи в сети, переключала каналы, куталась одеялом, лишь бы не.
Посмотри на нее. Маленькая, худенькая девочка. Ты должна помочь ей.
Эти дети выжигают что-то внутри, оставляя опаленную равнину, на которой уже ничего не вырастет. Нет, милая девочка с телефоном, когда я вижу тебя, мне хочется плакать. А я больше не могу. Выплакала все еще там, в 1998-ом.
Так вернись, забери все то, что там оставила. Маша, пора.
– Здравствуйте, – улыбаясь, говорю я ее маме, пряча в карманы вспотевшие ладони, – вы давно в очереди? А меня Маша зовут.
1997
Мы идем с мамой от метро по бульвару к дому. У меня все в семье называют эту дорогу «бульваром», а я не знаю почему. Мне всегда казалось, что слово «бульвар» смешное. Мама плачет.
Я в шапке. Я ее не люблю. Она называется «берет». Мама говорит, что мне идет, а мне не нравится – она постоянно сползает на глаза. Я иду в этой шапке, снова и снова задираю ее наверх. Из-под шапки торчат мокрые волосы, они прилипают к лицу. На улице тепло, но шапку снимать нельзя – бабуля всегда боится, что «продует». Я хочу ее снять, но мама и так плачет. Не буду ничего говорить. Потерплю.
Я сегодня не ходила в школу, потому что мы с мамой ездили к врачу. Я учусь во втором классе. В школе меня называют «Прутик», потому что я самая худая в классе. Это Саша Филимонова придумала, а Каринка подхватила. Им смешно, когда они кричат «Прууутииик!», а я не обижаюсь.
Мы с мамой постоянно ходим в какие-то поликлиники и больницы. Раньше никуда не ходили. А потом я съездила в Одессу в лагерь и после этого стали ходить.
В лагере было все ужасно. Я постоянно плакала и хотела к маме. А еще у меня там сильно болел живот. Медсестра говорила, что я съела что-то грязное. А я не ела грязное, но она мне не верила. Потом я вернулась домой и рассказала маме, что он сильно болел. Она сказала, что пройдет. А он не проходил. Болел и болел. Поэтому мы и стали ходить к врачам.
Оказалось, что когда болит живот, его смотрят на УЗИ. Это когда такой штукой водят и щекотно. УЗИ я не люблю, потому что его делать нужно тогда, когда очень сильно хочется писать. Каждый раз мама дает мне пить много-много воды, и мы сидим в очереди. Ждем. Я всегда пью, хочу писать, а мне говорят не писать и ждать еще. Как-то это все по-дурацки. Я всегда боюсь описаться. Особенно, когда врач сильно прижимает эту штуку к моему животу.
Я не понимаю, почему мама плачет. Она плачет тихо. Ей грустно. Идет быстро и плачет.
Сегодня я тоже боялась описаться.
– Мам, ну скажи, что случилось?
– Ничего… Не переживай, – мне жалко маму, – Врач сказал, что там просто застряла какашка. Все будет хорошо, не бойся.
– Там – это где? – не поняла я. Мама молчит.
Я слышала – врач говорил, что у меня что-то с яичником. Не знаю, что такое «яичник», но это что-то в животе. Значит, какашка застряла в нем. Мама меня очень любит, я знаю, и, наверное, плачет, потому что переживает. Но чего плакать-то? Какашка – это же ерунда.
Мне завтра снова в школу. Мама плачет, а мне смешно думать, что к моему яичнику прилипла какашка. Карина тоже посмеется. Какашка! Это даже смешнее, чем «Прутик», вот точно!
Мама испугалась, узнав, что у ее семилетней дочери образование в яичнике.
Но мама даже не догадывалась о том, что у ее дочери рак.
1998
Я стою в длинном коридоре. Меня только что сюда привезли. Сегодня тринадцатое января. Вчера у меня был день рождения. Мне восемь. Мне подарили много подарков, а сейчас я в больнице. Это очень большая больница. Я сжимаю маленький пакет с вещами. У меня холодные руки.
В пакете вещи, которые мне собрала мама и тамагочи в форме собачки. Мне тут не нравится. Стены ужасные. Некрасивые. Я стою и смотрю вокруг. Двери в палаты. Врачи. Много врачей. Они все ходят, а некоторые бегают. Ужасный запах. Запах лекарств.
Я очень люблю анисовый сироп от кашля. И еще «Доктор Мом». Эти лекарства очень вкусные и пахнут как конфеты из набора, который дарит Дед Мороз. Я иногда даже вру маме, что заболела и начинаю специально кашлять, чтобы мне дали хотя бы ложечку этого сиропа.
А вот в этом коридоре пахнет плохими лекарствами. В коридоре воняет.
Я стою с пакетом в руках и жду.
Тамагочи пищит. Я достаю его из пакета и кормлю.
Мама не собрала мне сумку, а сунула в пакет что-то из важного – она так сказала. Она не успевала собрать мне вещи, но я не знаю почему. Зачем-то нужно было в эту больницу именно сегодня. Вот я и приехала.
Я стою в больничном коридоре с пакетом. Сейчас происходит что-то важное, а я как взрослая – сама. Одна. Я не люблю, когда думают, что я маленькая. Вот сейчас я не маленькая, мне это нравится. Но вот запах этот противный не нравится.
Меня заводят в первый бокс – такая маленькая палата. Показывают «койку». Какое ужасное слово. Такая маленькая комнатка, в ней две кровати. И еще две тумбочки. Я запихиваю свой пакет внутрь своей тумбочки – она моя, потому что рядом с моей кроватью. Я взрослая, я несу ответственность за свои вещи. Я все делаю правильно.
Я не очень понимаю, зачем я здесь. Недавно, в начале зимы, мне уже сделали операцию – вырезали кисту. Оказалось, что не было у меня никакой какашки. Мама придумала ее. Там вместо какашки была киста – это такая штука, которую надо вырезать. Мне вырезали. В той больнице было весело. В соседней палате лежали старшие девочки, к которым мне нравилось приходить. Они рассказывали то, что взрослые никогда мне не говорили. Одну из них звали Таня – она рассказала, что у нее узкое влагалище и каждый день она ходила на процедуры и там ей его растягивали. Тогда мне было семь. Тогда мне было страшно.
– Тань, а зачем? Пи́сать ты можешь?
– Какая же ты маленькая! – смеялась Таня, – писают не из этой дырки. А эту надо растянуть, чтобы мужчины могли свою письку туда вставлять.
– Зачем?! – почему-то мне захотелось плакать. Это было ужасно. То, что говорила Таня.
Мы тогда сидели в очереди на осмотр и она мне все это рассказывала. Всякие такие вещи, которые знают взрослые, а дети нет. А я хотела быть взрослой и хотела все знать. Но мне это не нравилось. Я боялась, что надо мной будут смеяться. Слушала и улыбалась. Как же это противно, зачем все это делают?
Я стою около своей кровати в этом первом боксе, куда меня привели. Пакет в тумбочке. В руках тамагочи. На соседней кровати девочка – она взрослая, как Таня. Я хочу с ней дружить. Я взрослая! Я люблю дружить со старшими.
Мне нужно что-то сделать, чтобы она со мной стала говорить. Что-то интересное для нее. Но у меня есть только тамагочи. Я ложусь на кровать и начинаю играть. Он постоянно пищит – он хочет есть, спать, он покакал. Мне кажется, что если я покажу этой девочке, Юле, тамагочи, то ей будет интересно.
Юля не смотрит на тамагочи. Она подключена к капельнице. У меня тоже была капельница в той больнице.
Юля не хочет дружить.
Юля высокая и худая. У нее красивые волосы. До плеч. Она очень красивая. Наверное, поэтому она не хочет разговаривать – такие красивые не дружат со мной. Никогда не дружили. Таня была некрасивой и в очках. А Юля красивая. Я начинаю себя чувствовать маленькой. Мне обидно. Мне восемь, я уже взрослая! И я хочу дружить.
Я крепко сжимаю тамагочи. Очень хочется домой. К маме.
К Юле приходят родители. Они приносят еду, говорят с ней. Вдруг я понимаю, что Юлина мама лежит здесь вместе с ней. Она сходила в магазин и вернулась. А моя? Где моя мама?
Юлина мама мне улыбается. Угощает меня каким-то фруктом. Я не знаю, что это, но мне вкусно. Я говорю «спасибо». Я показываю ей, что я взрослая – воспитанная. И мне не страшно без мамы. Только почему Юля, такая большая, с мамой, а я без?..
– Маш, а когда тебя начинают химичить?
Химичить… Я не знаю, что ей сказать. Я не понимаю, что она спрашивает. Но только дети не понимают умных вопросов. А я очень хочу дружить с Юлей и должна быть взрослой.
Тамагочи пищит. Я его кормлю.
«Химичить»… Юля красивая и умная. А я не знаю этого слова.
Мне надоело в этой палате. Я хочу домой. Врачи ко мне не подходят, ничего со мной не делают. Я не понимаю, почему я здесь – мне же уже сделали операцию, вырезали кисту.
Тамагочи пищит. Я с ним играю.
Юлин папа уезжает, а Юлина мама меняет бутылку на ее капельнице. Одну снимает и ставит другую. Зачем ей так много? Они говорят так много незнакомых мне слов. Юля не хочет со мной дружить.
Я выхожу в коридор. Иду. Двери в палаты большие и стеклянные. Я смотрю в палаты. Мне страшно. Мне хочется плакать. Со всеми этими детьми что-то странное. Я хочу к маме. Я иду мимо палат и заглядываю в каждую. Нельзя плакать, я же взрослая. Я хочу домой, когда меня отсюда заберут?..
Все дети в палатах лысые. У них нет волос. У всех. У них на головах кожа, которая блестит. Волосы есть только у меня и Юли.
Я хочу домой.
Я возвращаюсь в бокс. Мне нужно узнать. Я пытаюсь дышать ровно. У меня не получается. Я же взрослая. Я сильная. Я хочу дружить с Юлей. Нельзя плакать.
– Юль, а почему все дети лысые, а ты нет? – я говорю это спокойно, чтобы она не подумала, что я испугалась.
– У нас… перерыв был между химиями…, – Юлина мама говорит каким-то странным голосом. Хриплым, – Волосы отрасли, а выпасть еще не успели.
Перерыв? Химии?
Я хочу к маме. Я ничего не понимаю. Я не знаю этих слов. Я не хочу знать эти слова.
Тамагочи пищит. Я убираю его какашки.
Наступает вечер, в палате темно. Нужно спать. Юля накрывается одеялом, а ее мама почему-то ложится на пол. Кладет такой матрасик и прямо на него. Почему здесь нет еще кроватей? Она ложится, но я вижу, что ее глаза открыты. Она смотрит на Юлину капельницу.
Я хочу к маме.
Тамагочи пищит. Я его кормлю.
Я отворачиваюсь к стене и начинаю тихо плакать. Я не могу больше терпеть. Я смотрю на стену, которая перед моими глазами. Мне нужно как-то успокоиться и я начинаю придумывать. Я представляю себе, что я у нас дома. Что я лежу в своей комнате, в своей кровати. Вокруг мои игрушки. Пахнет бабушкиными пирогами – их разогревают для папы, потому что он сейчас вернется с работы. У меня плохо получается придумывать, потому что перед глазами все равно эта бежевая стена. Мне очень грустно. Я придумываю, что стена такая, потому что у нас дома ремонт. Да, у нас ремонт, поэтому все так ужасно выглядит. Я закрываю глаза. Надо заснуть, и наступит утро. Утром мама приедет и заберет меня. Она узнает, что здесь лысые дети и заберет. И от Юли заберет, которая не хочет дружить. У меня текут сопли. Я не хочу вставать и вытираю их одеялом. Я всхлипываю и крепко-крепко закрываю глаза. Папа говорил, что надо считать и быстро заснешь. Раз, два, три, четыре…
Тамагочи пищит.
– Да выруби ты его нахрен! Слушать уже невозможно! – Юля вскакивает и кричит.
Я хватаю своего питомца и крепко сжимаю его в ладони. Я должна его защитить. У меня больше ничего нет. Только он. Я хочу к маме. Я не хочу дружить с Юлей, она злая.
Тамагочи пищит.
Юля орет.
Я хватаю игрушку и выбегаю в коридор. Я рыдаю, у меня мокрое лицо. В коридоре никого нет. Вдруг из двери выбегает медсестра. Говорит мне, что пора спать. Я плачу и не могу перестать. Я вспоминаю свою бабулю:
– Дайте мне успокоительное, пожалуйста, мне заснуть надо, я не могу заснуть, – рыдаю я. Бабуля пила это успокоительное и говорила, что ей помогает. Значит и мне поможет.
Медсестра странно смотрит на меня. Она тоже злая. Говорит, что таких лекарств тут нет, и провожает меня в бокс. Юля уже спит. Юлина мама следит за ее капельницей.
Я заворачиваюсь в одеяло и сильно-сильно закручиваю в него тамагочи. Чтобы его никто не услышал, когда он опять запищит.
Бежевые стены. Я дома. У нас ремонт. У нас ремонт. У нас ремонт. Лишь бы заснуть. Утром мама заберет отсюда, точно заберет. Бабушкины пироги. Сейчас папа придет с работы. У нас ремонт…
У Юли был рецидив. Через полтора месяца был назначен день ее свадьбы. Через три недели она умерла. Ее хоронили в белом платье, которое она выбрала себе сама.
2016
Моя вторая беременность протекала гораздо лучше первой. Если мой сын рвался наружу с двадцатой недели так, что врачи всеми медицинскими (и не очень) способами пытались уговорить его остаться, то дочь была паинькой – никуда не торопилась и давала мне возможность спокойно заниматься делами. Я была таким же пузырем, но оставалась дома – госпитализации не требовалось.
Однако, вместе с животом росло и беспокойство – если сына я родила в двадцать один год на приливах возбуждения от прелести быть молодой мамой, то роды в двадцать шесть ощутимо требовали осознанности, до которой мне было далеко. К тому же, мой сын, не помнящий своего биологического отца, никак не мог принять моего мужа – казалось, только что созданный брак развалится как карточный домик из-за одного «не хочу» ребенка с расстройством аутического спектра. РАС Марку поставили еще в неполные три года и нескончаемый путь к его «очеловечиванию» был очень непрост. А тут смена условий – квартиры, окружения, влияния. Его нервная система не выдерживала, и ежедневно ломало мою.
«У тебя шишка на шее, ты видела?» – спросил муж. Я редко когда рассматриваю себя в зеркало, почти не крашусь, и, тем более, не ищу на себе никаких шишек. Нет, шишку я не видела.
Не придумывай, ее видно – посмотри на себя!
Встала к зеркалу. Покрутила головой. Рассмотрела. Ее становится видно только с повернутой вбок головой. Ерунда.
Очередной прием в женской консультации. Нафталиновые прически персонала, нафталиновые медкарты, нафталиновые разговоры и даже воздух – советский союз эти стены категорически отказывался покидать.
– Посмотрите, пожалуйста, у меня вот тут шея как-то странно опухла, – я прокрутила голову несколько раз во все стороны для пущей видимости.
– Девушка, да вы вся опухла! Что вас удивляет! У вас перебор веса – есть надо меньше.
А может быть, все же, она посмотрит? Может быть, все же, благодаря ей диагноз будет поставлен раньше, чем рак сожрет половину твоей шеи? Спроси, может быть, она побудет нормальным врачом и отправит на дообследование?
– Вы уверены? А может…
– Не придумывайте лишнего, – буркнула врач, – вам вообще нервничать нельзя! О ребенке подумайте. И мочу сдавать не забывайте, вот вам талончик.
Не выходи, Маша! Останься! Надави, уговори. У тебя на шее огромная шишка! Стой! Почувствуй опасность, дура! Остановись!
– Спасибо, всего хорошего, – сказала я и вышла в коридор.
Гриша всегда придумывает повод для паники, нет у меня ничего.
Facebook[1] 13 августа 2018
Адаму было четырнадцать.
Это тот возраст, когда прет мужское. Когда мальчики перестают дергать девочек за косички и хотят дергать за что-то другое. Когда гормоны бушуют, когда весь мир, кажется, так легко подстроить под себя, когда вершины кажутся так легко постижимыми и риски становятся главными стимулами – потому что вода по колено.
У Адама было колено только одно, потому что другую ногу отрезали. Все течение жизни забушевало опасностями и болью. Жизнь заменилась словом «боль».
В онкологии Адам лежал с отцом, его звали Иса. Статный чеченский мужчина с выразительными глазами. Глазами, полными уверенности, стойкости, силы. Глазами, с которыми русские мамы старались не встречаться – война только закончилась и в этих глазах они видели смерть своих братьев.
Иса приехал в Москву лечить сына от самой сложной формы рака кости. Исе было плевать на ту войну, потому что у него была своя. Жестче, безрассуднее, кровопролитнее.
Адаму было четырнадцать, и ему отрезали ногу. Осталась культя. Такой, ни туда ни сюда, без толку болтающийся кусок бедра.
Он лежал на кровати после операции и выл в подушку. В подушку – потому что чеченским мужчинам не под стать плакать. Он кусал наволочку, и во всей палате был слышен жуткий скрежет его зубов. Было странно думать, что с таким же скрежетом пилилась кость его конечности.
Иса сказал сыну, что пора обедать. Он держал в руках тарелку с совершенно несъедобной стряпней. Детям во время химиотерапии надо есть много, чтобы восстановить показатели крови. Не восстановишь – умрешь. Поешь – сблюешь, поэтому, может, все равно умрешь. Но пообедав, хотя бы был шанс. Адам с трудом оторвал лицо от подушки, стараясь незаметно стереть слезы.
– Я не могу встать. Дай, пожалуйста…
– Обедают за столом, – резко отрезал Иса, молча поставил тарелку на стол и вышел.
Адам глубоко вздохнул. Приподнялся. Он держался руками за матрас и косточки на его пальцах белели. Фантомные боли – это боль после удаления какой-либо части тела. Мозг помнит, что она была, нервы помнят, вот и болит. Болит жутко. До ора.
Адам сел. Культя мешала. Она еще кровоточила, и он не понимал, как с ней управляться.
Скрежет его зубов стал невыносим – он шел к столу, опираясь на койки, плотно расставленные по палате. Адам сел. Со лба в тарелку капал пот. Он не мог есть. Но чеченский ребенок не может ослушаться.
Адам доел последний кусок, с трудом давя в себе рвотный позыв. Он знал, что только что его шансы выжить увеличились.
Зашел Иса, положил пачку сигарет на тумбочку, и вдруг бросил взгляд на стол. Там, рядом с грязной тарелкой, валялись хлебные крошки. Адам лежал на кровати и корчился.
Все мышцы на лице Исы напряглись, морщины выровнялись. Он жестко посмотрел на Адама и сказал очень тихо и спокойно:
– Ты не убрал за собой.
Адам, собирая последние силы, все еще стараясь задержать еду в желудке, с трудом выдохнул:
– У меня болит нога.
– У тебя ее нет, – сказал отец, – она не может болеть.
Иса не шелохнулся. Он смотрел в глаза сыну и ждал. Ждал, когда чеченский мальчик с только вчера отрезанной ногой встанет с кровати, помоет за собой тарелку и уберет со стола.
– Ты – фашист, – со злостью шепнула Исе Люда – она была одной из мам в этой палате.
Иса, бросив взгляд на чистый стол и заваливающего свою культю на кровать сына, молча взял сигареты и вышел курить. Снова.
– Единственное, что может заставить человека подняться – это воля, – сказал он моей маме, протягивая ей очередную сигарету, – даже если бы у Адама не было обеих рук, он бы все равно пошел мыть тарелку. Жалеть – это убивать. Это заслонять собой то место, которое предназначено для воли. У Адама впереди целая жизнь. И прожить без ноги он сможет, а вот без воли – нет.
– Иса, ему же больно…
– У него нет ноги. Она не может болеть, – Иса смачно потушил бычок о бетонный пол и пошел просить дополнительную дозу обезболивающего сыну.
* * *
Жалеть – это убивать. Я запомнила это маленькой девочкой и несу в себе всю жизнь. Воля – единственное, что может заставить человека встать. Встать, даже если у него нет ног.