bannerbannerbanner
К себе

Мария Архипова
К себе

Полная версия

Вы когда-нибудь задумывались о том, сколько людей презирают жизнь, которую живут? Сколько людей засыпают с мечтами о кардинальных переменах? Сколько вынашивают эти мысли годами, обдумывают, откармливают сладкие грезы драгоценным временем, сбегают к ним при любом удобном случае, как в нерушимую хижину во время урагана, но так и не дают им воплотиться в жизнь? Сколько их, этих хозяев «паразитической ненависти»?

Ответ – последних в сотни раз больше, чем первых двух вместе взятых.

Однажды зародившись, ненависть не умирает. Она будет расти и развиваться, давать метастазы и однажды захватит полностью, поглотит своего хозяина и вырвется в конце концов наружу.

Ненависть проверяет на выносливость: ведь и онкология поддается лечению. Успех во многом зависит от своевременно начавшейся терапии, от качественных препаратов, но главный эликсир спасения – настрой больного. Он может глотать «золотые» таблетки, проходить реабилитацию хоть на Тибете – без веры и целеустремленности на нем можно ставить крест.

С пропащим духом больные будут плодить больных.

Они везде.

Их выдают симптомы:

Взгляд в стену, в пол, в потолок – куда угодно – расфокусированный, стеклянный; атрофировавшиеся мышцы, которые отвечают за улыбку; красные, как у быка, либо желтые, как у умирающего от гепатита, белки глаз.

Зараза витает в воздухе. С каждым днем их ряды пополняются.

Мы все равно продолжаем бороться (?)

––

Знаете, почему я так легко говорю об этом?

Я сам был болен.

Глава I

Несчастны не зараженные, а сдавшиеся.

Моя история корнями уходит в одновременно далекое и недавнее школьное прошлое. Ошибка, с которой все пошло как по накатанной, до боли глупа. Даже и говорить и вспоминать стыдно.

Мне было семнадцать – тот самый возраст, когда большинство ошибок и совершается.

Я тогдашний по рассказам близких – общительный и добродушный парень, вечно влюбленный и мечтательный. Я принимался за сотни дел

и ни одного не доводил до конца:

не готовил домашнего задания,

дрался и мирился,

не работал и прогуливал уроки,

писал глупые стихи и рисовал синей пастой картинки к приключенческим романам в тетрадях по алгебре.

Мир мой был радужный, сияющий –

бестолковый, как и я сам.

Выпускной класс подкрался незаметно, как лис тихо, облизываясь, подкрадывается к беззаботно пасущемуся на солнышке молодому кролику. В моем сознании на считанные секунды задерживалась мысль «Что делать?», но так же благополучно вылетала оттуда.

Я не задумывался всерьез, надеясь на иллюзорную пуховую подушку в случае падения.

Год прошел. На носу были выпускные экзамены.

Осознание, что что-то не так, прищло только поздней весной.

Я настолько тщательно пытался не выбиваться из общей массы,

не выделяться,

что даже забыл, каково это – жить собой.

Это умение на протяжении всей жизни играло для меня роль щита и надежного прикрытия в случае опасности. Сейчас никто не веселится, не гуляет, не бросает мне записки на уроках – наоборот, все внимательно слушают лекции, даже скучнейшего старого учителя физики,

мало того – остаются у него после занятий!

Я был в совершенной растерянности, ведь до сих пор даже не определился насчет нужных для поступления предметов.

Да что уж там! Для меня и завтрашний день был загадкой, не говоря о взрослом будущем. Тут-то и пришел на помощь мой до автоматизма выработанный «стадный инстинкт». Оставшись так однажды ради интереса после урока физики и увидев, с каким интересом и рвением мои одноклассники решают экзаменационные задачи, я спросил себя:

«Почему я не делаю то же самое? Я, что, хуже?»

С минимумом подготовки мне удалось сдать экзамены. То ли Вселенная решила дать мне шанс, то ли это было некоей благодарностью моей матери за весь труд, что она вложила в меня, однако впереди было еще более серьезное испытание – поступление. Сложность его заключалась даже не во вступительных испытаниях, а в том, что я не знал, куда мне идти.

Что мне делать.

Я не был в состоянии самостоятельно принимать решения.

Помощь «стадного инстинкта» оказалась медвежьей услугой.

Настало отупение.

Я сидел дома, глядя в стену.

Мне было очень противно бездельно проводить дни в доме своей матери, но еще противнее было осознавать, что сделать с этим я ничего не могу.

Глаза мои наконец раскрылись. Я полетел вниз головой из радужного мира в мир настоящий, и на входной двери реальности крупными буквами было выведено: «Сурово и холодно»; пуховой подушки по приземлении я тоже, увы, не обнаружил.

Отчаявшись, я решил поступить так, как умел – подал документы в первый приглянувшийся мне колледж. Мои выводы исходили из двух основных мыслей:

«Все же лучше, чем ничего»;

«Если прижмет, завтра брошу».

Естественно, ни один из них ничего ровным счетом не стоил и себя не оправдал, хотя бы потому, что выбирал я вслепую.

Наугад пиная воображаемый мяч в воображаемые ворота.

Я прошел последние тестирования и выдохнул. Пришло время той части, в которой я разбирался: плыть по течению, сидя за партой следующие несколько лет, как просидел первые двенадцать.

Я нашел общий язык со всеми,

вел активную «светскую» жизнь,

отрывался с однокурсниками по ночам,

а на следующее утро получал хорошие оценки у профессоров. Так и прошло четыре года, одновременно полные разнообразными событиями и приключениями и ничего толкового из себя не представляющие.

Я понимаю сейчас ваше недоумение. Вероятно, думаете, как вообще можно было так жить. Но я скажу, что громом ударившее меня осознание все-таки снизошло в один день.

И этим днем оказался выпускной.

Стоя в бонете с книжкой о высшем

на пороге этого университета,

я вдруг понял, что не сделал ровным счетом ничего.

За всю свою жизнь я ничего не добился,

ничего не понял и ничему не научился.

Я спустил на ветер двадцать два года своей жизни, и четыре из них – самое прекрасное время! – осознанно потратил на эту корочку, ничего для меня не значащую и бесполезную и одновременно решающую всю мою судьбу. Судьбу, течение которой я решил, пнув свой мяч в случайные ворота.

Я ушёл с выпускного, не сказав никому; ускользнул, поджав уши, как испуганный кролик, прибежал домой и закрылся в своей комнате – ровно как четыре года назад.

Я ничего не слышал, не чувствовал, не понимал: где-то там, далеко, мама стучала в мою дверь, но мир вокруг казался таким нереальным, как будто не я вовсе жил в это мгновение. Наверное, подсознательно я и не хотел жить в это мгновение. Так же, как раньше, единственным желанием было сбросить ответственность на кого-то другого, сделать так, чтобы этот некто сам за меня подумал, решил все и сказал: «Живи с этим, все равно лучше не придумаешь». Но в тот момент стучала в дверь мама, а я не осознавал, чего она от меня хочет. Я смотрел в пол, обняв колени. Час, два, или три.

Впоследствии поразмыслив, я принял решение, что дам себе последний шанс. Я не мог просто так взять и отпустить все: не из тех же я людей, которые выходят в магазин и уезжают в другую страну! Я определился, что попробую устроиться на работу и бросить, если осточертеет.

Не на те же грабли, черт тебя возьми?

***

Была Америка, Милуоки. Мне было двадцать пять.

Я снимал апартаменты 4В в многоэтажном доме в сорока пяти минутах езды от центра вместе со своим коллегой Биллом; вместе мы работали в институте информационных технологий, ездили на общественном транспорте на работу и возвращались домой.

Последний шанс растянулся на три года. Я понял, что зря потерял время в университете, когда в первый рабочий день сказали, что научат всему сами. А осознание, что зря потеряю следующие несколько лет, пришло во второй день. И конца я этому не видел.

Пока однажды по приезде домой я не встал перед запылённым зеркалом в прихожей. Я рассматривал отражение и не узнавал того улыбающегося паренька со сбившимися волосами. Вместо него на меня смотрело нечто с кожей бледно-серого цвета, фиолетовыми пятнами под выражающими только страх и удивление, словно у фарфоровой куклы, глазами. Я провёл рукой по лицу и не вспомнил, когда последний раз брился. Я увидел в зеркало гостиную и не вспомнил, когда в ней кто-то последний раз убирался. Я вышел на середину комнаты, оглядел её; из соседней летели несвязные крики Билла – вероятно, он смотрел очередной матч.

Тут в голову ударило горячей волной, все вокруг поблекло и цветовой спектр будто сжали в ладони, оставив исключительно черный и белый. Не помня себя, я смахнул все со стола. Разбилась посуда,телефон. Порвалась отчетная работа.

Я пнул с размаху стул, у которого тут же отломилась ножка. Я громил все, что попадалось мне на глаза. Я ненавидел каждый осколок этой немытой посуды, каждый лоскут грязных обоев, каждую щепку рассохшейся мебели. Я подошел к зеркалу и замер перед ним на секунду: я чувствовал, как по каждой частице тела разливается разъедающая изнутри ненависть. Через еще одно мгновение в зеркале уже были миллионы моих отражений, запачканных кровью.

Опомниться заставил Билл, услышавший, видно, звон разбившегося зеркала. Я обернулся на него и с трудом подавил вторую волну ненависти. Маленькие заплывшие глазки с почти животным ужасом оглядывали весь погром, щетинистое лицо его было в крошках, рука нервно тряслась, сжимая жестянку содовой.

– Мужик, ты чего? – его привычный бас сорвался на фальцет.

Я медленно отвернулся, смотря в пол и пытаясь сосчитать до десяти. Мозги кипели. Еле собравшись, в попытке говорить как можно спокойнее, я пробормотал:

– Ничего не спрашивай. Пожалуйста. Не попадайся на глаза.

Это все, что я отчетливо помню. События после происходили будто не со мной: в сознании они встают картинками, отрывочными кадрами, как в калейдоскопе.

 

Это была словно не мною прожитая жизнь.

Помню себя бросающим вещи в походный рюкзак; помню себя угрожающим Биллу всеми преисподними, если тот хоть о чем-то кому-то доложит; помню себя в электричке.

Больше ничто меня не удерживало, а главное – ничто не связывало с той напрасной жизнью, от которой я уезжал за тысячи миль.

***

По приезде из Висконсина во Флориду, я шатался по вокзалу в Санрайзе и думал.

С этого момента в млей памяти ясно прорисовывается каждая деталь, каждый образ, попадавшийся мне на пути. Я настолько часто рассказывал эту историю, что записал все на свой внутренний диск досконально, чтобы не пропустить ни одного момента – любой случайно попавшийся мне на пути в эти дни сыграл, возможно, определяющую роль.

Эффект бабочки? Неизвестно.

Я не имел представления, куда мне податься, но точно знал, что в Америке не останусь.

Выйдя с вокзала, решил осмотреть городок, в котором находился. Санрайз был гораздо меньше родного Милуоки, тише и спокойнее. В голову закралась мысль осесть тут, но я, не тратя время на обдумывание, сразу же ее отогнал. Я нутром чувствовал, что мне нужно было убежать куда-то, чтобы не погибнуть.

Мимо спешили люди, изредка проезжали машины. С моря тянул бриз. Тепло солнечных лучей поздней весны и лёгкое свежее дыхание воды на время создали вокруг меня подобие пузыря, отстраняющего ото всех мыслей. Я шёл вперёд по улице, прикрыв глаза, стараясь наслаждаться вечером и отсутствием тревоги.

Я очнулся от того, что убаюкивающее мельтешение и жужжание вокруг кончилось. Это был край города. Никого вокруг; впереди – дорога, и по обеим ее – поросшие молодой травой холмики.

Начинало темнеть. Я развернулся назад и начал проворачивать в голове мысль о том, что неплохо было бы снять номер в какой-нибудь гостинице и уже завтра, с новыми силами, двигаться куда-то.

Пройдя метров сто, я обнаружил у калитки крайнего дома мальчика лет девяти с газетой в руках. Увидев меня, он, со словами: «Дяденька, купите, последняя осталась!», почти втиснул ее мне.

Решив сослужить мальчишке службу, я вынул пару монет из кармана и взял газетку. Тот, широко улыбаясь, хлопнул калиткой, пожелав мне хорошего вечера.

Я сложил газету в трубку и пошёл вперёд, вспоминая, где я мог видеть отель. Долго искать мне не пришлось: среди череды маленьких особняков возвышалась четырехэтажная, милая на вид гостиница, на которой горела красным неоновая вывеска «У Амели». Я направился туда по узким протоптанным улочкам и уже через час лежал на кровати крохотного номера.

Мысли не давали мне покоя: я даже не мог припомнить, когда в последний раз в моей голове было так свежо и когда думы так быстро пробегали одна за другой. Барьер от подкрадывающейся с каждой минутой все ближе тревоги давал трещину. Меня воротило только от признания возможности того, что придётся вернуться обратно в Милуоки, если я сейчас же что-то не придумаю.

Тут я вспомнил про газетку, которую купил у паренька и, в надежде откопать что-нибудь стоящее, открыл её.

Пролистав пару страниц, которые сплошь были покрыты мелким печатным текстом, я наткунлся на раздел любительской фотографии.

И тут же замер: передо мной, на этой маленькой нечетко пропечатанной картинке высились горы, макушки их уходили далеко-далеко ввысь; они упирались в небо, окутанные туманом, который уплотнялся с подножия к пику. Сплошь покрытые снегом, горы разрезали облака, которые, по сравнению с мощью камня, казались совсем невесомыми, будто по голубой тарелке раскидали кусочки ваты и вонзили в них белые ножи.

Внизу был мелкий текст – «Нонтин Каншан».

Рядом располагалась картинка, еще меньшая по размеру – такая, что мне пришлось развернуться на кровати к свету и ниже склонить голову над бумагой. Там было изображено озеро – голубое, кристально-чистое – такое, что была видна любая впадина дна.

«Мичиган бы с ним не сравнилось…» – подумал я.

Озеро было окаймлено со всех сторон высокими холмами, поросшими травой, подобно таким, какие я видел, выйдя в тот день осмотреть Санрайз. Их испещрили мелкие тропки; над местностью – такие же легкие невесомые облака, как и над горами с прошлой фотографии. Подпись значила «Ямдрок».

Рейтинг@Mail.ru