Дин благоухала сразу всеми флаконами, стоящими на столе, ее загорелая мужиковатая шея упиралась в мои глаза, была напряжена и густо напудрена, а кисти халата щекотали мой живот. Но дело было не в этом… дело было в том, как она держала мою грудь одной ладонью и окучивала картинку другой. Так держат женскую грудь опытные мужики и онкологи. Я мгновенно поняла то, что, не сформулированное, не давало мне покоя – она была лесбиянкой!
Как только я осознала это, мне сразу стало спокойно. Я не люблю вторые планы и мешки с секретами. Как говорила Пупсик, у меня – «культ искренности», я чувствую себя комфортно в мире, где все вещи имеют свои имена, а все овощи – свои сезоны.
– Супер, – оценила Дин собственную работу над моей грудью.
Все понятно, поэтому она не Дина, а Дин. Бесконечное бессознательное соперничество с братом, воспитываемым отцом, борьба за Михаила Моисеевича с попыткой идентификации себя с мальчиком… Психоаналитические соображения помирили меня с Дин и настроили на логику шефской работы.
– Это напоминает мою хипповскую юность. Был период, когда мы рисовали на щеках фломастерами цветы и шли на улицу Горького, где нас волокли в ментовку и били. Мы называли себя «дети-цветы». Когда нас отпускали, мы снова рисовали цветы и снова шли на улицу Горького. Такая китайская работа по демократизации общества, – припомнила я.
– Чистый мазохизм, – усмехнулась Дин.
– Твой брат считал так же, он был не боец, – вспомнила я с обидой. Каждый раз, когда Димка не шел со мной, мне казалось, что он предает меня.
– Может быть, он просто не любил ходить строем, даже если строились хиппи? – усмехнулась она.
– Тем не менее эмигрировал он строем, – не осталась я в долгу.
У меня было несколько приятельниц-лесбиянок. Честно говоря, меня никогда не волновал вопрос чужой сексуальной ориентации, хоть с насекомым, лишь бы по согласию. Но некоторые из них сами наезжали со своей нетерпимостью и тратили часы на то, чтобы доказать низменность пристрастия к мужикам. Я понимала, что такими дискуссиями они компенсируются, но раздражалась, потому что вообще-то они должны были компенсироваться не со мной, а с психиатрами за собственные деньги.
Мои знакомые лесбиянки вели себя по тому же алгоритму, что и мои знакомые эмигранты. Малый срок пребывания и малая уверенность в себе в новых предлагаемых обстоятельствах делали их агрессивными и заидеологизированными. Они носились со своей сексуальной ориентацией как дурак с писаной торбой. Прожившие в сексменьшинствах некоторый срок меньше демонстрировали убеждения, с одной стороны, нахлебавшись обид за них, с другой – попривыкнув к ним как к форме собственного прооперированного носа, когда уже не каждые десять минут бегают к зеркалу, а только каждые два часа. И наконец, определившиеся и разобравшиеся с комплексами вели себя достойно, не рассматривая жизнь как сплошную дискуссию «что такое хорошо и что такое плохо», а просто себе жили, не одергивали окружающих и себя не позволяли одергивать.
– Ты лесбиянка? – спросила я Дин тоном, которым спрашивают «у тебя волосы крашеные?». Она задумалась, завертела кисточки на халате и ответила:
– Мне нравятся женщины, – голосом, определяющим ее в третью категорию.
– С кем ты живешь в Нью-Йорке? – осторожно поинтересовалась я.
– У меня есть собака, замечательная колли. Ее зовут Дружба, сейчас она в собачей гостинице. Я имею всяких партнерш… и партнеров. У меня есть проблемы: связь с эмигрантами – это как резервация. А с американцами легко провести ночь, но трудно прожить даже неделю.
– У тебя собака нормальная? А то я читала, что вы там в Америке домашних животных под наркозом истязаете, – сказала я, чтоб перевести тему.
– У меня нормальная. Многие собакам оперируют связки, чтоб громко не лаяли. А котам под наркозом вынимают когти, говорят, от этого у них летит печень. У моей знакомой, кстати, сотрудницы Дома свободы…
– Что такое Дом свободы? – Название показалось мне коммерческим.
– Такая организация. Была создана во времена «холодной войны», теперь перепрофилировалась на третий мир. Что-то среднее между консервативными и либеральными правозащитными организациями. Они каждый год делают карту свободы, показывая страны, где абсолютно свободно, где абсолютно несвободно и все оттенки цветов между этими стадиями. Так вот, у этой моей знакомой кот. Он кастрирован, раскормлен, у него удалены когти и выпали зубы. Безумное создание, которое бродит по дому без всякой цели и всякого смысла, как игрушечный плюшевый мишка. Никогда не был на улице и ест только искусственную еду. Такой артефакт, а не кот, – невесело усмехнулась Дин.
– Я бы твою подружку из Дома свободы судила.
– Мне тоже не кажется правильным так обращаться с животным, но Америка потому и отмечена на карте другим цветом, чем Советский Союз, что там судят не те, у кого другое мнение, а настоящий суд, – процедила сквозь зубы Дин.
Тут зазвонил телефон, и мать голосом, намекающим на то, что «хорошие дочки звонят каждый день сами, а некоторым сукам должны звонить матери», спросила:
– Как успехи?
– Отлично.
– От девочек какие-нибудь новости есть?
– Никаких.
– Валера звонил?
– Нет.
– Понятно, – что подразумевало «где-нибудь там с бабой на пляже».
– Что тебе понятно? – как всегда, поддалась я на провокацию.
– Понятно, что не звонил, остальное тебе понятно и самой.
– Мне понятно, что не звонил, – злобно ответила я.
– Ты не одна? – Нюх у нее был феноменальный.
– Не одна.
– А кто у тебя?
– Ты не знаешь. – Мне совсем не хотелось кормить ее новостями.
– Ты не хочешь говорить, кто у тебя? – На старости лет мать, мало занимавшаяся мной в течение всей жизни, истерически требовала «духовной близости», которой между нами не существовало как класса.
– Не хочу.
– Между прочим, мать у тебя одна.
– Я у себя тоже одна.
– Всего хорошего. – Она бросила трубку, загнав меня в лужу чувства вины. Дистанцию, которая была между нами от того, что она выстроила ее, когда я была маленькой и психологически нуждалась в ней, она виртуозно сокращала разборками. Эмоциональная жизнь представлялась ей как сплошное выяснение отношений, и это сводило с ума, потому что отношения кончились, когда в мои шестнадцать лет она забралась в мой личный дневник и, почерпнув оттуда сведения об отношениях со студентом, заперла меня дома на неделю. В качестве мотивации было объявлено, что я малолетняя проститутка и скоро принесу в подоле. Для разборки был вызван отец, который уже давно жил не с нами, а со своей медсестрой; он молча курил и выслушивал, что если бы он не был блядуном, то и дети были бы как дети. Я еще была мала и труслива, чтобы вякать. А через год ушла из дома, поселилась у нового возлюбленного и поступила в вечернюю школу.
Собственно, проблема отношений обнаружилась еще раньше, когда в четвертом классе, сбежав с уроков, я спряталась в кладовке при звуках поворачиваемого ключа и оказалась очевидицей появления матери с сутулым стоматологом из ее поликлиники.
– У нас полчаса, Лена, какой чай? – сказал стоматолог, и я услышала хохоток матери и стук падающего стула. – Нет, не так, давай сзади.
Тише индейца на охоте я выползла из кладовки и в щелку двери детской увидела стоящую на четвереньках мать с задранной юбкой и розовенькими трусами, обвивающими левую щиколотку над туфлей, увидела согнутую клетчатую спину стоматолога, его содрогающуюся голую и толстую задницу и большие малиновые уши. Я смотрела на них как загипнотизированная, а потом поплелась в чулан и плакала там до вечера. Вечером у меня поднялась температура и началась ангина с отеком горла. Отец сидел около кровати, поил меня с ложки и рассказывал истории, от которых в любой другой ситуации я бы рехнулась от смеха. Мне казалось, что я умираю, и было обидно, что не успею рассказать об увиденном Димке.
А когда выздоровела и рассказала, он задумался и ответил, что все про это знает, что когда их кошке приносят кота, они делают точно так же, а потом бывают котята. Мысль о том, что у меня появится брат или сестра с такой же задницей и такими же ушами, как у стоматолога, казалась мне невыносимой. Мы с Димкой влезли в Малую советскую энциклопедию тридцать первого года издания и обнаружили там статью про половое размножение, начиненную словом «гамета», показавшимся нам верхом неприличия. Мы нашли статью про половую зрелость, из которой выяснили, что через три-четыре года и нас туда пустят; статью про половые извращения, из которой не поняли ни слова; и статью про половые органы, изображенные висящими в пространстве и непонятно как вставляемые в человека. Сексуальное образование, данное школьным фольклором и Малой советской энциклопедией, дало свои плоды. Дочь двух врачей, я узнала о менструации по факту ее появления, а о контрацепции после первого аборта в шестнадцать лет.
И когда отец, заловленный на многолетних отношениях с медсестрой, объявил о намерении предпочесть их семье, мать выла и билась перед нами, вскрикивая о том, что «так-то он заплатил ей за кристальную верность!». Брату было шестнадцать, мне – пятнадцать, оба мы были изнурены двойным стандартом родительских представлений о жизни и производными от него запретами на все, что позволяло нам чувствовать себя взрослыми и полноценными. Из нашего участия в семейной разборке мать не выдоила сочувствия… Мне потом долго снилось, как она орет о кристальной верности, какие искренние у нее при этом глаза. Чуть крыша не поехала, она ведь мне в детстве всегда говорила: «Посмотри на меня, и я увижу, если ты говоришь неправду».
– Кого это ты так тормозишь? – спросила Дин.
– Так, – ответила я, не собираясь устраивать душевного стриптиза. – Сварю-ка еще кофе.
– И мне, – попросила Дин, – второй день в Союзе, а уже восстанавливаются нездоровые привычки.
– В России, – поправила я.
– Вы действительно говорите теперь «в России»?
– Да, мы уже привыкли, что везде свои президенты.
– А от нас кажется, что это просто такая игра.
– Что наша жизнь? Игра! – пропела я, и тут раздался звонок.
Я подумала, что это соседка, алкашка Ирка, принесла продавать ворованное в больнице мясо, где ее мать, тоже алкашка, мыла посуду, но на пороге стояла Ёка.
– Я тут мимо ехала по делу, думаю, дай зайду.
Я страшно обрадовалась и почувствовала себя на десять лет моложе, потому что молодость – это когда приходят без звонка. Без звонка в дом теперь ходят только к девчонкам, и я завистливо реагирую на это: «Здрасьте, тетя Ира, а девочки дома?» А сама из Ясенево пилит. И если их нет, так спокойно: «Ладно, я завтра заеду». Такая шикарная небрежность ко времени и пространству, потраченным на исполнение желания.
– Заходи, заходи.
– Эта есть? – Ёка была симпатичной бабой с неистребимой провинциальностью и легкой восточинкой, за которую и получила кликуху как производное от Ёко Оно. Она была отлично покрашена, подстрижена и упакована в магазине для новых русских и завидно бы смотрелась, если б не напряженные усталые глаза. Я кивнула на комнату, и Ёка направилась туда деловым шагом, опередив меня. Она уставилась на Дин, сидящую на диване, а потом обернулась на меня растерянными глазами: – Господи, ну вылитый Димка! Только молоденький и блондинистый!
– Меня зовут Дин, – сказала Дин, я увидела, как она напряглась, и поняла, как трудно общаться ей с незнакомым человеком по неготовым правилам.
– Маргарита, – ответила Ёка и достала из сумки бутылку ликера. – Где у тебя рюмки?
Мы преувеличенно сложно доставали рюмки, споласкивали их и резали фрукты. Дамы приглядывались и принюхивались друг к другу так трудно, что мне пришлось принести из кухни музыку.
– Димка, наверное, теперь толстенький и лысенький, – нежно сказала Ёка.
– Нет, худой и бритый наголо, – ответила Дин.
– Как перед отъездом побрился, так и не обрастал? – предположила Ёка.
– Он стал кришнаитом, – пояснила Дин.
– Это которые в метро в простынях книжками торгуют? – спросила Ёка.
– В Америке они в метро не торгуют, – скривила губы Дин.
– Ну, Димка всегда был сдвинут на всю голову… Что это у тебя, Ирка, на грудях наклеено? – Ёкины глаза наконец оторвались от Дин и сконцентрировались на мне.
– Переводная картинка. Дин проводит первичную американизацию, хочешь, и тебе переведем?
– С ума сошла? Мне уж пора учиться, как в гроб ложиться, а не сердечки на сиськи клеить. У нас на той неделе мальчика замочили, тридцать лет, вроде и крутым не был. Осталась жена с грудным ребенком, – сказала Ёка и залпом выпила.
– Допрыгаешься ты, Ёка, – вырвалось у меня.
– Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей. – Она посмотрела на часы, полезла за записной книжкой и начала набирать номер: – Ваське звоню. Он тоже не поверил, что у Димки сестра, тоже подумал, что это его очередной прикол. Алло, Вась, в натуре сестра, с порога видно, бери мотор, подъезжай. Тачку купил? Да что ты? Что ж ты молчал? Ну, давай скорей, и фоту захвати. – Она положила трубку и задумчиво прокомментировала: – Васька-то женился…
– На ком? – спросила я.
– Сейчас приедет – расскажет. Ну Васька, ну Васька… Главное, перезваниваемся иногда по делу, молчал как рыба об лед.
– Ежу было понятно, что быстро женится, – сказала я и вспомнила, как прятала у себя дочку Васьки и Пупсика, когда он, изображая большего истерика, чем на самом деле, пел выходную арию обманутого мужа. – Чем больше крику, тем быстрее следующий марш Мендельсона.
– А что, они развелись? – спросила Дин.
– Развелись, – мрачно ответила Ёка.
Повисла пауза.
– А какой у вас бизнес? – торопливо спросила Дин.
– Недвижимость. Стремный бизнес, внизу шофер с пушкой сторожит, то ли посадят, то ли подстрелят. Это тебе не Америка. На Тихонины алименты не проживешь, а мне сыну надо хату сделать, университет платный, и вообще…
– Так вы с Тихоней тоже развелись? – удивилась Дин.
– Все развелись. Ирка со своим тоже развелась. У нас все теперь развелись, новая реальность, – сказала Ёка, налила себе ликера и подняла рюмку: – За Димку, и чтобы у Кришны все наши грехи замолил! Он там еще на американке не женился? Все по Ирке сохнет?
– Ёка, ну что ты плетешь? – взбесилась я. Особенностью компании было полное непонимание наших отношений, мы читались ими как такая же парочка, как и они сами. А мы были хуже! Мы были соседями, мы были гражданскими братом и сестрой.
Повисла неловкая пауза, и Дин начала выпутываться из нее:
– Я имею задачу собрать всю компанию, выяснить жизненный уровень и в соответствии с этим разделить сумму между вами.
– А сумма-то какая? – без комплексов спросила Ёка.
– Я могу назвать ее, только собрав всех вместе.
– Ну как всех вместе? – Ека посмотрела на меня в поисках поддержки: – Мы все вместе теперь можем собраться только на похоронах… Но если за пятьсот штук долларов, то я хоть с чертом соберусь, а если за пятьсот, то столько я и сама могу на чай дать.
– Это не есть вопрос только денег, – мягко начала Дин, – нам известно, что здесь очень изменилась жизнь и от этого рухнули самые светлые дружбы. И мне бы хотелось, то есть не мне, а брату, попытаться помочь людям простить друг друга. Потому что если он решит вернуться в эту страну, то он хотел бы знать, что ему есть куда вернуться… А деньги – это только повод.
Мы с Ёкой в ужасе переглянулись, такого сентиментально-долларового компота нам еще не наливали.
– Что-то я не понимаю, куда ты идеологию грузишь? Он что, решил за свои деньги нас оттуда воспитывать? – взъярилась Ёка.
– Как нам обустроить Россию, сидя в Вермонте. Это мы уже проходили, – сказала я, отличающаяся особенной любовью к шестидесятникам, которые встали на моем сегодняшнем пути в искусстве прочнее, чем все большевики с цензурой, вместе взятые, во времена застоя.
Пауза обняла нас крепче, чем предыдущая. Дин завозила нервными пальцами по кистям на халате и выдохнула:
– Перед вами только исполнитель.
– Видишь ли, деточка, – прищурилась Ёка, – они все одноклассники, золотая юность, престижная английская школа, а я – сбоку припеку. Я в компании работала взрослой женой Тихони, – Ёка была старше нас на пять лет, в юности это казалось огромной разницей, – теперь у него Пупсик жена. Так что давай мою долю, а свои сантименты пусть едят вместе.
– Тихоня женился на Пупсике? – спросила Дин потрясенно и уронила шелковые кисти из накладных когтей.
– Димка же исчез на три года. Он же ничего не знает, он думает – «друзья, прекрасен наш союз», а тут– пепелище, – подытожила я.
– Эти три года были очень трудными, – нахмурилась Дин.
– Ясное дело, от легкой жизни «Харе Кришна» не запоешь, – предположила Ёка. – Мы тоже были не в раю… Но как он умудрился денег заработать? Он же всегда был не от мира сего.
– То есть вы, Маргарита, не хотите встречаться с Пупсиком и Тихоней? – спросила Дин.
– Я тоже не хочу, – промямлила я.
– Ой, чуть не забыла, – вскочила Дин, полезла в чемодан и подала Ёке пакет. Из пакета заструилось желтое, расшитое цветами и птицами кимоно. – Это вам.
– Спасибо, – сказала Ёка в легком ошеломлении, повертела, потискала и понюхала кимоно, изучила этикетки, впрыгнула в него с неожиданной проворностью и начала пританцовывать перед зеркалом. – Ну Димка, ну Димка! Он всегда говорил: «Ёко Оно, когда я стану богатым, я подарю тебе кимоно, и ты обучишься японской чайной церемонии!» Вот это память…
– В эмиграции память становится лучше, вспоминаешь все незаконченные разговоры, все несделанные подарки, – сказала Дин голосом провинциальной актрисы, переигрывающей эмигрантскую тоску на сотом спектакле. – Он столько рассказывал обо всех вас, что мне кажется, я всех давно знаю.
Ёка сложила ножки и ручки как благовоспитанная японка, что на ее хабалистой внешности сидело как на корове седло, и поникшим голосом сказала:
– А я ведь, девки, много кимоно видала последнее время, разных… Спрашивается, почему сама себе не купила? А потому что дура… Потому что экономить на себе привыкла. Мне психолог сказала, что любовь к себе нельзя купить, – мрачно произнесла Ёка, и я вспомнила ее злобную мать, перевезенную в Москву уборщицу, проходившую всю жизнь в непотребных обносках с заплатанными кошелками и какими-то вечными астрономическими по совковым временам сбережениями «на черный день».
– Ты теперь и психологами не брезгуешь? – удивилась я.
– У меня один при фирме, очень выгодно. Как у кого запой или депрессуха, так вместо меня он колотится, да и у меня проблем завались, а подруг не стало. Только ему и поплачешь.
– И сколько у вас стоит личный психолог? – спросила Дин.
– Тебе так устрою, а вообще – коммерческая тайна, – буркнула Ёка. – У тебя муж, дети есть?
– Я имею бойфренда.
– Этого вашего не понимаю. Живете в одной хате?
– Нет.
– Тогда тебе не врубиться. Я ведь Тихоню мальчиком взяла. Они все говорили – «московская прописка, московская прописка»! Да я с пропиской могла покруче найти. Я институт кончала – Тихоню на первый курс сунула. Я из его комнатенки на пятом этаже без лифта – трехкомнатную сварила. Он за пять лет учебы ни одного чертежа сам не смог сделать, такой же конструктор, как я космонавт; так я его даже в аспирантуру пихнула. А на что мы жили? Ирка знает, я и беременная, и с малышом к маме в Армавир перлась, детскими вещами спекулировать, пока он в потолок плевал. Всю жизнь за моей спиной. А тут вдруг Пупсик начала подкатывать: «Ты, Тихоня, такой талантливый, из тебя может получиться журналист!» А у ней папашка – секретарь Союза журналистов. Тихоня и сообразил, что можно быстро из грязи в князи…
– Не надо упрощать, Тихоня действительно неплохо пишет, – вставила я.
– А ты вообще молчи! Ты им всю дорогу ключи давала и свечку держала! – заорала Ёка, и ее узкие глаза запылали.
– Я бы и тебе давала, если б ты попросила. Я не полиция нравов, чтоб решать, кто с кем хочет спать, – ответила я.
– А когда мне было ключи просить, если я все время деньги зарабатывала? – спросила Ёка.
– Ты сама себе выбрала такой путь. Ты Тихоню сделала куклой, – заметила я.
– Я сделала? Да он таким родился! Он по квартире своих родителей до сих пор как по минному полю ходит. Они живут на проспекте Вернадского, так у него еще с Фрунзенской аллергический насморк начинается. Клянусь, к каким врачам только его не водила, и иголки в него втыкали, и все… А мой психолог говорит, это крыша едет, крышу надо лечить.
– Сколько вы уже живете отдельно? – спросила Дин.
– Да почти три года.
– И вы хотели бы его вернуть?
– Что упало, то пропало. Я о другом болею, вот Ирка утверждает, что у Тихони с Пупсиком любовь. Что же это за такая любовь, если из-за нее человек становится полным дерьмом? Я в такую любовь не верю. Конечно, мы все за это время испаскудились, чистых не осталось, у меня у самой грязный бизнес, ну так я в целки и не лезу. Но Пупсик? Все за родительской спиной по жизни сделала, все фальшью, все обманом. Я-то Тихоню на свои деньги покупала, а она-то на папашины!
– Какая разница, чьи деньги, главное, кто больше дал, ты же нас сама учишь рыночной психологии, – поддела я.
– Да она и тебя всю жизнь на вранье держала, в хвост и в гриву имела, – ответила Ёка.
– Она не виновата, ее так воспитали. Вся семья на мифологии держится. Не умеет она на другом языке говорить, не слышала другого, у нее просто мозги перекошены, как аллергический насморк у Тихони…
– Ее воспитали? Господи, да я в бараке выросла! Да я в таком случае вообще по людям должна ходить ногами? – заорала Ёка.
– Так ты и ходишь, – не без удовольствия заметила я, посвященная в особенности Ёкиного бизнеса.
– Хожу, так я и плачу за это сама! Мне ничего с неба не падало! Мне никто квартирок за интимные услуги не оставлял.
В прежние времена меня бы затрясло от такого текста, а теперь я только ухмыльнулась и прокомментировала:
– Видишь ли, Дин, все мои знакомые и родственники были свидетелями того, что, когда Димка уезжал, кроме меня, он мог оставить квартиру только советской власти, которую любил еще меньше, чем меня… Но жизнь последних лет так затуманила мозги, что их рабочей версией стала история обо мне, как о содержанке и вымогательнице.
– Почему? – торопливо спросила Дин.
– Посмотрела бы я на тебя сейчас без Димкиной площади, – фыркнула Ёка.
– Думаешь, я бы, как ты, пошла алкашей по коммуналкам спаивать и к старушкам уголовников подселять? – спросила я.
– А куда б ты делась?
– Делась бы, уверяю тебя. – Мне хотелось сказать много, но я наступила себе на язык. Я вспомнила Ёкину мамашу, ее легендированного отца, который то ли был, то ли не был. Вспомнила, как сладострастно перлась эта мамаша в каждый миллиметр брака дочери, как в случае сопротивления шантажировала суицидом и, вопя о поруганном материнстве, направлялась в туалет с Тихониным ремнем в руках. Вспомнила, как каждый раз, взламывая дверь и падая в ноги, Ёка и Тихоня так и не призадумывались, что в их туалете ремень с целью повешенья, собственно, и прикрепить не к чему. Вспомнила, что родилась и выросла Ёка в подвальной комнате города Армавира, в окно которой были видны только спешащая мимо советская обувь, бросаемые огрызки яблок и бумажки от мороженого. И градус реванша у Ёки совсем не тот, что может и должен быть у меня, выросшей в инфантильной логике «сами придут, сами все принесут».
– Да жил бы он со мной прекрасно, если б ты не помогла, – рявкнула Ёка.
– Жил бы с тобой, спал бы с Пупсиком, жаловался бы мне, – обозлилась я. – И мы все вместе были бы уже в психушке, в одной палате…
Как-то в застой мы с Ёкой зашли в арбатский «Детский мир», подхватить одежки детям и на себя что-нибудь глянуть. Как все бедные бабы, не отрастившие задницы, мы одевались в «Детском мире», припудривая платьица и плащики новыми пуговицами и бойкими поясочками. Это, конечно, особенно их не прятало, и сами мы определяли в толпе таких же умниц за километр, но выхода не было, а мужики, ради которых наряжались, все равно были без глаз. Им хоть Нина Риччи, хоть фабрика «Большевичка», один хрен, лишь бы выслушали про их комплексы. А нам для самолюбия притворяться безвкусными почему-то было выгоднее, чем выглядеть нищими. Как говорила одна пожилая великолепная дама: «Я умру, и из-за того, что у меня всю жизнь не было денег, никто не узнает, какой у меня был хороший вкус».
И вот в примерочной кабинке, когда Ёка с усердием вползала в летний сарафан, на десятом году общения я вдруг обнаружила, что у нее очень красивые ноги.
– Ёка, – возмутилась я, – какого черта ты прячешь такие ноги? Если у тебя есть такие ноги, их надо носить!
– Куда мне их носить? – устало спросила она.
– Красота – это национальное достояние, – начала было я любимую работу по эстетизированию знакомых женщин. У меня даже в метро начинался зуд, когда напротив сидел человек, изо всех сил делающий себя непривлекательным.
– Глуши музыку, – ответила Ёка, рассматривая обработку внутреннего шва, – мне и так красиво. Смотри, оверлок как иностранный. Этикетки отпорю, скажу, что Польша. По двадцать рублей запросто толкну.
Работа над образом Пупсика была не менее благодарной. Она поплыла после родов и из всех форм одежды выбрала старушечью. Черные и серые пиджаки спрятали ее от самой себя и от человечества. Как художница, я знаю, что табу на цвет – это табу на собственную сексуальность. Как вы одеваетесь, грубо говоря, так вы и трахаетесь.
Я знаю, зачем прячутся в пиджак женщины, идущие во власть. Затем, что там нельзя быть женщиной, опасно, невыгодно, наивно, все что хотите. Пиджак на женщине во власти – все равно что бронежилет на омоновце. Но зачем бабы, дистанцированные от власти, надевают черные пиджаки, моему уму непостижимо. Видимо, для того, чтобы ни разу в жизни так и не одеться интересно, чтобы из девочки-подростка, которой «еще все рано», через пиджак, в котором «жизнь прошла стороной», переползти в старушку в жакетке, которой «все уже поздно», так и не откусив яблока, рекламируемого змием.
У меня самой были проблемы с тряпками, я всегда крутилась между джинсовым и вечерним вариантами. Элегантная ежедневность долго не давалась мне. Особенно когда стилистика делового костюма новых русских навязала силуэт военизированной отличницы. Мне пришлось долго подхиппаривать платья и подвечернивать свитера. Я помню, мне шила актриса, знающая толк в шмотках. Она час смотрела, как я обживаю платьице, хмурилась, а потом сформулировала:
– Вся работа мимо. Оно никакое! В нем не хватает бля-динки…
Мучилась час, прикидывая тесьмы, пуговицы и ремни, а потом пришила на плечо кусок меха, споротый со старого сапога. И оно засияло. И скажу вам, не одно мужское сердце было разбито мной в этом платьице.
Глаза бывают функциональные, интеллектуальные и чувственные по способу считывания информации. У Ёки и Пупсика глаза функциональные. Они не видели мира, они его фиксировали, как водитель – дорожные знаки. Вместо цвета, объема и линии они видели понятия. Вместе с большинством людей они ощущали жизнь как толковый словарь.
Говорить о шмотках, деревьях, домах, мостах, закатах и прочих дизайнерских жестах планеты я могла только с Димкой. Он знал этот язык: красил стены в комнате в разные цвета, рисовал лаком для ногтей горох на белом галстуке, отстрачивал борт пиджака кожей от старой сумки, делал из бутылки вазу, а из вазы абажур и стилизовал на себе все от пробора до подошвы. Он приручал вещи, и за это они его любили и слушались. Я убеждена, что человек, не наладивший отношения со своими вещами, никогда не наладит их с телом, а уж тем более с душой…
– Еще неизвестно, сколько бы он спал с Пупсиком. Все приедается… – промямлила Ёка, остыв.
– Сейчас приду, – выскользнула я на кухню, на которой мне нечего было делать, и начала ожесточенно драить замоченную с вечера подгоревшую кастрюлю.
Конечно, у меня рыльце было в пушку. Но все эти сексуально-мономатриальные радости внутри одной компании, решаемые как задачка про козла, капусту и лодочника, в которой кто-то обязательно будет накормлен чьим-то мясом…
Я отчетливо видела, как у Пупсика и Тихони друг с другом начинает отрастать пол, насмерть забитый в браке. Как я могла не помогать им?
Я сунулась к зеркалу в ванной, встретила ненакрашенное лицо с утренней неспрятанностью возраста, особенно яркой на фоне вечернего платья и дурацкого сердечка на груди, и начала торопливо приводить себя в порядок. Глупо было пережевывать снова эту жвачку, но я вспомнила вечер…
Мы с Андреем были фиктивно разведены, но прекрасно жили. Пупсик зашла поплакаться и оттянуться.
– Васька приходит только потрахаться и наговорить гадостей. Приносит какую-то дорогую жратву. Через ребенка перешагивает, как через кошку. Утром просыпаюсь, его уже нет. И вроде возразить нечего: мама всегда болеет, папа всегда стучит на машинке, я – у плиты, а Ваське нужны условия писать диссертацию. И я просыпаюсь такой униженной, что мне не хочется жить, – говорила она, то расстегивая, то застегивая на волосах заколку с темным бантом в манере провинциальной учительницы.
– И тебя все это перестало устраивать? – спросила я.
– Перестало.
– А почему бы не сказать «нет» в постели, если тебя это перестало устраивать?
– «Нет»? Я не могу сказать ему «нет»!
– Почему?
– Я не могу этого объяснить. Ты же знаешь, мне вообще трудно сказать «нет».
У меня была приятельница, состоящая в четвертом неудачном браке. Родители заглаживали ее с детства, как асфальт катком, она по жизни не имела права на протест, как Пупсик. В возрасте пятидесяти лет, после того, как ей удалили матку, она первый раз сказала «нет» папаше-профессору на какое-то пустяковое требование. Через полчаса папашу увезли на «скорой» с инфарктом, он не был готов к тому, что его немолодая дочь начала иметь собственные желания. Для меня это было экзотикой, у меня в жизни «нет» было первым словом, а «мама» – вторым.
– Лида, – сказала я Пупсику, – кто-то должен помочь тебе сказать «нет» первый раз, иначе ты погибнешь. Учись говорить «нет» сначала кому-то другому, кому тебе легче отказать: родителям, друзьям…
– Родителям? Это ты ненавидишь свою мать, а мне мама – лучшая подруга, – поджала губы Пупсик. Я наступила на любимую мозоль. Мать Пупсика, перманентно смертельно больная дама, проводящая жизнь в старом халате, несвежей ночной рубашке и презрении к человечеству, дружила с Пупсиком, как червяк дружит с грибом.
Родители Пупсика, в юности приехавшие из Еревана, имея на двоих двадцать процентов армянской крови и пятьдесят еврейской, усиленно строили из себя армян, чтобы не прослыть евреями. На двоих они сделали одну папашину карьеру. Мать вроде бы пыталась дернуться в другой брак, потом одумалась и родила Пупсика, на плечи которой было взвалено сохранение родительской семьи.
К старости из активной дамочки мать Пупсика превратилась в невостребованную жену начальника, а отцу бес стукнул в ребро. В отсутствие жены и дочки в комнате он даже нас с Ёкой, здороваясь, успевал за все потрогать, а уж в миру… Все его кореша давно поменяли жен на страстных артисток и длинноногих секретарш, и мать круглые сутки плела паутину разговоров про общую безнравственность и благополучие семьи на общем фоне. О похождениях Пупсикова брата ходили легенды, над которыми он, как всякий комплексун, трудился до седьмого пота.