bannerbannerbanner
Камень Девушка Вода

Марина Ахмедова
Камень Девушка Вода

Полная версия

С тех пор сельчане забыли дорогу в лес. Уже десять лет обходят его стороной. Не только Расула боятся они, но и того, что кто-то донесет: видел, мол, шел такой-то в лес. Значит, связь держит с лесными, еду им относит. Мы приучили себя ездить за черемшой в район, хотя в нашем лесу растет самая вкусная. А на районном рынке – недобросовестные продавцы. Сколько раз я ни просила черемшу с белым, а не фиолетовым стеблем, сколько раз ни повторяла: «Мне нужен пучок без стрелок» – и как ни разглядывала его, раздвигая листья, все равно, придя домой и смотав с пучка веревку, находила в середине фиолетовые стебли, выбросившие стрелки. В зацветшей черемше собирается горечь, можно желудок обжечь. А лес нас никогда не обманывал и не брал денег за черемшу, за грецкие орехи, за фундук, за алычу, за ежевику, за саженцы, за кизил, за горький мед, за хворост. Но теперь нам приходится все это покупать. Сельчане предпочитают ездить на рынок, чем один раз встретиться с Расулом в лесу.

Ильяс ходил в воскресенье в лес. А в понедельник утром Марьям закрылась. Точно говорю, в этом ее поступке замешан Расул. Марьям считает его своим благодетелем. А я считаю, что он в тот день пустил ей пыль в глаза. Мои глаза и уши всему были свидетелями. В тот день он сам пожаловал ко мне на урок. Зашел без стука. Я встала из-за стола. Расул весело окинул меня взглядом, как будто мы только вчера встали из-за одной парты.

– Здравствуй, Джамиля, – сказал он.

– Что ты хотел, Расул? – спросила я.

– Эй, Ильяс, давай, сбегай за Марьям, – обратился он к вскочившему с места Ильясу.

– Расул, только я могу разрешить ученику покинуть класс, – сказала я, но Ильяс, улыбнувшись одной стороной лица, уже выбежал в коридор.

Расул смотрел на меня прищурившись. Он не принимал меня в расчет или считал, что, раз мы десять лет просидели за одной партой, он может хозяйничать у меня в классе. Или у него была для этого другая причина? Я тоже разглядывала его, хоть мое сердце от смущения билось, как поварешка о дно чугунка. Расул стал шире в плечах, двигался тяжело, как медведь. Он отрастил до кадыка жгучую бороду. Мне было известно, что он – уже отец троих детей.

К тому времени Расул имел влияние на молодежь. Он ходил по домам и рассказывал, что отныне люди должны откинуть наши законы гор и начать жить по исламу. Не по тому исламу, которому сельчане следовали даже в годы Советского Союза, а по новому – по арабскому. Не пить, не курить, не спать с чужими женами. Не обманывать, не брать чужого имущества, не предавать Всевышнего. И во всем, что говорил Расул, было только хорошее, каждое его предложение было благим, но оставляло после себя скользкий след. От той дорожки, на которую звал Расул, веяло тревогой, на ней лежала холодная тень неизведанного. Нередко молодежь собиралась в мечети, чтобы послушать Расула, хотя тот не был муллой. К нему приходили с просьбой рассудить конфликты с соседями, семейные дела. Постепенно Расул начал играть в селе роль, которую раньше, до революции, играли кадии. В районе и в городах работал государственный суд. Но люди почему-то предпочитали, чтобы их рассудил Расул.

– До меня дошли разговоры, что вы насмехаетесь над своим одноклассником, – начал Расул, заняв мое место у доски. – Я прошу вас больше таких вещей не делать. Разве вы не знаете, – Расул повысил голос, – что, насмехаясь над творением Аллаха, вы насмехаетесь над самим Аллахом? – Он обвел взглядом притихших учеников и улыбнулся одними уголками рта, наклонился вперед, как будто показывая: он всех готов услышать. – Разве вы не знаете, – еще выше зазвучал его голос, – что те, над кем вы смеетесь, могут быть лучше вас? Дети, я передам вам слова нашего Пророка. Как-то он сказал: «Воистину, когда человек, насмехавшийся над другими людьми, умрет, ангелы распахнут перед ним райские ворота. Но как только он захочет войти, ворота захлопнутся. Ворота откроются снова, и ангелы снова позовут того человека. Но только он сделает шаг, как они опять захлопнутся. И так бесконечно будут открываться и закрываться ворота перед тем, кто насмехается над чужими увечьями».

В классе повисла тишина. Скрипнула дверь. Вошла Марьям. Она держала за руку Ильяса. Марьям стала высокой, в теле ее уже тогда угадывалась тяжесть полноты. Ее волосы были заколоты у висков и лежали волнами на спине. Другую руку Марьям держала в кармане черной узкой юбки.

– Заходи, Марьям, – дал разрешение Расул.

Она сделала шаг к доске, крепче сжимая руку брата.

– До меня дошли жалобы, что Марьям, мол, побила мальчиков, – обратился Расул к классу. – Что повела она себя неподобающе, подняла руку на мужчин. – Замолчав, Расул заглянул в лицо каждому мальчику. Под его взглядом те опускали головы. – Покажите мне, кто из вас мужчина? Ха? Ты? Ты? Или ты? Мужчины не опускаются до издевательств! – Расул ударил пальцем, разбивая воздух перед собой. – Если пришли времена, когда мужчины не ведут себя как мужчины, женщине приходится брать на себя эту роль. Марьям поступила как истинная дагестанка, защитив своего младшего брата. Когда пойдете домой, передайте своим братьям, что первый, кто бросит неправильное слово в сторону Марьям, будет иметь дело не с ней, он будет иметь дело со мной.

Тихими шагами, почти крадучись, Расул обошел Марьям и покинул класс. Из темного угла я наблюдала за ее лицом: его как будто за один миг разбили и слепили заново. Оно осталось таким же, но в него добавили еще что-то. Как я припрятываю в цкен тайный продукт, который полностью растворяется, но знать о себе дает.

Выходя, я повесила замок на двустворчатую дубовую дверь. Со временем покрывавший ее лак стерся, а на коричневой поверхности проявился древесный узор. Эту дверь ставил еще мой прадед, а отец отказывался менять на новую.

Ветер принес во двор листья. Ветры с сентябрем осмелели, ночами носились друг с другом наперегонки джигитами на вертлявых конях по ущельям и лесу, приносили к утру в село то, что должно было кануть в прошлое – прошлогодний снег или листву.

Я заглянула в глиняный кувшин, стоявший на ограде. Она отделяла наш двор от чужой крыши. На дне плескалась дождевая вода, от нее пахло накрахмаленными облаками. Пройдет недели две, и я начну находить в кувшине веточки и перья ворон, петухов. Ветры повадились устраивать в моем кувшине тайник. Летом я храню в нем прищепки. А осенью отдаю его ветрам.

Я спустилась по лесенке на террасу. Пронзительное солнечное утро текло под ногами. Я наклонилась, и стал ближе запах навоза, надрывающий сердце рев буйвола, беготня далекой речки. Только в этот утренний час можно услышать ее звонкие всплески, скоро их заглушат звуки дня. А ночью речка, придавленная темнотой, сменит голос, зашуршит, как сброшенная кожа змеи.

Длинная гора курила две полоски тумана. Их рваные концы тянулись через все село, съедая часть зеленого минарета. Верхняя полоска, сцепившись с небом, растворялась в нем. Под ногами – день солнечный, над головой – туманный. Через пару часов туман ляжет на солнце, задавит его. Туман родили горы. А в горах нет ничего сильнее гор.

«Джамиля, иди в школу. Скоро первый урок, – напомнила я себе. – Тебе все равно придется туда пойти. Даже после того, что случилось в пятницу». Марьям ведь пошла. Я сняла с веревки прищепки, спустилась во двор и бросила их в карман висевшей на гвозде шерстяной кофты. Заглянула в зеркало. Оно, повернутое к горам, отражало крыши домов, бегущие вниз, зеленый минарет, тонувший в полосе тумана, виноградную лозу, и через зеркало было заметно, как подернулась желтым изнанка ее листьев. Зеркало светилось, словно притягивало к себе весь блеск дня и белизну тумана, делало все отчетливым, прозрачным, заставляло видеть то, чего не видели глаза, глядящие в ту же сторону, что и зеркало. Я с детства не любила в него смотреть. Оно было безжалостно к моим веснушкам и узким желтоватым глазам. А сейчас зеркало, не зная жалости, показывало все мои морщинки и всё те же веснушки. Годы так и не избавили меня от них.

Заперев ворота, я спустилась по дороге. Над моей головой Патимат хлопнула окном. Я свернула в узкий проулок и пошла, обгоняя коров, неспешно размахивающих хвостами, между домами. Только вверху в их глухих стенах были прорезаны высокие окна. В одном доме уже никто не живет, а раньше жила одинокая Муслимат. Она давно умерла. От стены отвалились большие куски глиняной штукатурки, обнажив давно не видевшие света камни. Камни напоминали зубы старика, показавшиеся в редкой улыбке. На низкой деревянной скамейке лежала пыльная, продавленная посередине подушка, когда-то брошенная Муслимат. Многие годы она лежит тут под защитой шиферного навеса. Никто на нее не садится, кроме Абдулчика. Тут он останавливает свое крутящееся без остановки колесо, кладет его рядом с собой и сидит столько, сколько дурачку взбредет в голову.

Мост, ведущий к арке, – из старых почерневших бревен. Они перекинуты с одной каменной кладки на другую. Камнями, издалека напоминающими яйца индюшек, укрепили два стоящих друг против друга холма. На краю холмов – дома. Как раз фундаментом им и служит кладка. Если камни из нее вынуть, дома постепенно сползут вниз, оставив после себя такую же груду камней, как и та, что белеет под мостом. Некоторые не боятся ходить по мосту, перилами которому стали колючие прутья ежевики. Но я предпочитаю сделать крюк, пройти под мостом. Частенько я вижу, как Марьям идет по мосту. Поэтому, выйдя из дома одновременно со мной, она первой приходит в школу. Не думала я, что она начнет задирать нос перед учителями. Она ничем не лучше нас.

И что понесло Марьям в школу в такую рань? У нее сегодня нет первого урока. А я остановлюсь-ка лучше в арке. Передохну. Постою, прислонившись спиной к холодным камням. Не несут меня ноги сегодня в школу. Свой первый шаг я сделала только в пять лет. С детства мои колени первыми чувствуют тревогу. Кто-то хватается за сердце, а я – сразу за них.

Почему я такая трусиха? Прав был отец, когда говорил, провожая меня поступать в институт: «Ты не сможешь, дочка. Не выживешь там. Лучше оставайся дома, со мной и матерью, грей свои больные косточки у теплых стен». Не смогла я забыть этих слов отцу. Когда я родилась, мать, увидев мои ноги, первая похоронила меня в теплых одеялах и матрацах. Не верила, что когда-нибудь я смогу ходить. В старину такого младенца, как я, задавили бы буркой. А отец всегда повторял: «Ты сможешь!». «Дочка, ты сможешь!» – сказал он, когда мне под мышки больно врезались костыли. Почему же в тот день, когда я захотела жить самостоятельно и уехать из села в город, отец впервые в жизни произнес эти слова: «Ты не сможешь, дочка»?

 

От камней арки пахло подземными водами и бархатом оранжевого мха. Раньше я думала, такие оранжевые ожоги оставляет на камнях солнце, но в арке всегда стояла сырая темь. Арка шла вниз, к медресе, солнце сюда не попадало, задержанное стенами домов. Здесь старались не замедлять шаг – из-за холода и тонкого змеиного запаха. Старались громко не разговаривать: камни сразу начинали кричать в ответ, гулко возвращая твой собственный голос. Но я, так и быть, остановлюсь на минутку и подумаю о том, что произошло в пятницу. Если я об этом подумаю, медленно прокручу перед глазами ту ужасную сцену на третьем уроке, мне будет легче набраться сил и шагнуть в школу, куда еще в пятницу вечером я клялась не возвращаться. В арке никого сейчас нет. Можно стоять, прижимаясь к камням, и слушать их глубокое молчание, гоня мысли о змеях, которые нет-нет, а скручиваются кольцами под камнями, наваленными у стен.

Но ведь эта вертихвостка Марьям отправилась в школу, и ей всё нипочем! Еще и вызов бросила – надела хиджаб. Что будет, когда директор увидит ее? К таким громким вызовам наше село непривычно. С тех пор как Расул, натворив непоправимых дел, навсегда ушел в лес, никто из сельчан больше таких дерзких вызовов не бросал.

Арочная дуга открывала вид на пик горы. Солнечные лучи терзали собравшийся на нем туман. Скоро старая Зарема, наша уборщица, пройдет по коридору, тряся колокольчиком. Я так привыкла слышать его звон, что он звучит у меня в ушах, стоит о Зареме подумать.

Новый класс, четвертый, достался мне в сентябре. Два мальчика и восемь девочек: Мехмет, Закир, Зульфия, Абида, Мессед, Саидат, Хадижат, Рукият, Сирена и Мумина. Мумина была очень хилой. Совсем как я в детстве. Первого сентября я зашла в класс, увидела ее среди учеников, и в сердце моем открылся тот маленький уголок, который я всегда прятала от других и даже от себя самой так далеко, что мне казалось, он иссох и никогда больше не потревожит меня болью. Мне захотелось погладить девочку по голове, покрытой зеленым платком. Аллах, Аллах, что за личико у нее было – бледное, страдальческое! В ней я узнавала себя. Я улыбнулась ей, и в ответ она посмотрела на меня как напуганная птичка. Я никогда не имела привычки выделять кого-то из учеников, но, не сдержавшись, подошла к Мумине и погладила ее по спине. Если бы у меня была такая дочка… В тот момент мне хотелось заплакать, но я проглотила горький комок, подкативший к горлу. Да, Мумина была похожа на птичку – на моего совенка. С утра до вечера я держала его в руках, желая в его вытаращенных пластмассовых глазах прочесть ответ на вопрос: почему я не могу бегать и играть, как другие дети? Их веселые голоса звенели за окном. Почему я одна прикована к постели?

Я посадила Мумину за первую парту. А рядом с ней Мехмета – невысокого щуплого мальчика. Мумина весь урок просидела неподвижно, как каменная. К концу урока я поняла: девочка не хочет сидеть с мальчиком. Это все влияние родителей! Ничего плохого не вижу в том, чтобы мальчик и девочка сидели за одной партой. Я сама с первого класса сидела за партой с мальчиком – с Расулом. Но сейчас влияния у учителей не осталось, я даже заикаться боюсь о том, что три девочки в классе – в хиджабах. Мумина – в зеленом, низко надвинутом на узкий лоб. Рукият – в черном, закрывающем лоб, уши и подбородок. Сирена – в широком платке. А какие волосы у Сирены! Золотые, как пшеничные стебли! Зачем прятать такую красоту, если она дана для того, чтобы ей любоваться?

– Садитесь, – сказала я в ту пятницу, как обычно говорила перед началом урока.

Дети послушно опустились на стулья и сложили руки на партах.

– Сегодня мы будем повторять изученное. – Я подошла к доске. – Разбирать слова на звуки. Для начала давайте прочитаем буквы, написанные на доске. Кто хочет быть первым?

Никто не поднимал руку. Все смотрели друг на друга.

– Рукият, вставай и почитай нам буквы, – сказала я.

Рукият лениво встала из-за парты. Честно признаться, с такими грубыми чертами лица она без хиджаба и с короткой стрижкой могла бы сойти за мальчика. Во всяком случае, лицо ее один в один повторяло лица ее братьев. А те были копией своего отца, Мамеда.

– Кэ… – прочла она.

Сирена захихикала.

– Рукият, – строго обратилась я к ученице, – я не знаю буквы «кэ» в русском языке. Есть буква «ка». Ответь, сколько букв в русском алфавите?

Девочка надулась, поводила шеей, будто разминалась на уроке физкультуры.

– Рукишка, тридцать шесть, – прошептала Сирена, прикрыв рот ладонью.

– Тридцать шесть, – мотнула головой Рукият.

– Ах, какая ты умная, Сирена, – сказала я. – Встань. Какие гласные буквы ты знаешь? Рукият, а ты постой пока, тебе еще читать с доски.

Сирена поднялась с места и улыбнулась. Ох уже эти красивые девочки! Особенно те, которые знают о своей красоте. Не сосчитать, сколько раз я видела улыбки превосходства на их лицах. Улыбки эти подобны щепотке молотой гвоздики, которую хозяйки, слишком усердствуя, добавляют в цкен. И одной щепоткой перебивают и вкус сушеного сыра, и вкус мяса, и вкус картошки. Проходит время, и жизненные невзгоды, жестокий муж стирают эти улыбки с их лиц, а надменные девочки, знающие о своей красоте, превращаются в обычных, утомленных тяжкой долей женщин.

– Сирена, ты хотела помочь подруге, и это похвально, – говорила я. – Но помощь твоя пригодится лишь в том случае, когда ты уверена в ответе. Ты дала подруге неверную подсказку, из-за тебя она получит плохую оценку. В русском алфавите тридцать три буквы. И в нем нет буквы «кэ».

– Кэ. – Закир ткнул ручкой в спину Рукият.

Рукият обернулась и резко замахнулась на него.

– Рукият, будь мягче, ты же девочка, – сказала я. – Закир, очень хорошо, что ты напомнил о своем присутствии в классе. Рукият и Сирена, садитесь. А Закир вставай.

Дверь распахнулась. В класс влетел директор школы Садикуллах Магомедович. За ним следовали двое полицейских в форме. Шея у Садикуллаха Магомедовича багровела, будто до этого ее кто-то хватал руками.

– Встать! – рявкнул он.

Ученики вскочили со своих мест. Директор подлетел к партам, остановился возле Сирены и дернул ее за ухо, закрытое хиджабом.

– Это что ты такая?! – крикнул он. – Кто тебе разрешил, а?!

– Что происходит? – пролепетала я.

У Сирены из-под хиджаба выплыло на щеку красное пятно. Стоя у доски, я смотрела на широкий затылок директора, и он двоился у меня в глазах.

– Ты тоже, такая-сякая, быстро подошла! – директор дернул за плечо Рукият.

Слова булькали у него в горле, будто клокотали там вместе с кровью, заливавшей пятнами шею.

– Это кто тебе сказал, что в школе так можно?! – кричал он на Рукият. – А?! Я тебе покажу! – Он щипнул ее за подбородок.

Рукият дернула головой, отстраняясь. Она смотрела на директора, надувшись индюшкой.

– Вы что делаете? – тихо спросила я.

В голове у меня шумело. Даже я сама не услышала собственных слов. Меня как будто парализовало. Я не могла пошевелиться. Я будто превратилась в меловой столб и вот-вот готова была упасть на пол, разбиться на тысячу кусочков, которыми до скончания веков в этой школе будут писать на доске.

– Кто в хиджабе, выходите к доске, – приказал Садикуллах Магомедович.

– Давайте вы так тоже не делайте! – Закир выскочил вперед.

Директор влепил ему затрещину. Закир удержался на месте и воинственно выставил вперед ногу. Мальчик слишком похож на Расула, и это не к добру.

– Сейчас вас всех заберут в полицию! – прикрикнул директор. – Там снимут с вас ваши тряпки.

Сирена всхлипнула. О Аллах, где были мои глаза раньше?! Я только сейчас обратила внимание на Мумину. Лицо ее позеленело, как будто в ее венах текла не кровь, а зеленая аджика. Она неподвижно смотрела на меня с таким ужасом, будто я превращалась в гусеницу.

– Ты тоже выходи с ними! – Наконец и директор заметил Мумину.

Девочка не отрывала глаз от меня.

– Ты что, глухая?! – прикрикнул директор.

Мумина не шелохнулась. Только дрогнул ее острый подбородок. Директор подлетел к ней, дернул за руку. Она, не отрывая глаз от моего лица, вывернула руку. Директор отпустил ее и толкнул в спину. Мумина издала протяжный клекочущий крик.

В класс вошла Марьям. Она двигалась не спеша, было слышно, как рыжая коса шуршит по ее спине.

– Что вы себе позволяете? – спокойным тоном обратилась она к директору.

– Ты меня будешь учить? – вспыхнул он.

Марьям загородила собой Мумину, сложила руки на груди, подняла подбородок и уставилась в глаза Садикуллаху Магомедовичу. Кровь поднялась от его шеи к щекам. Он сопел и булькал, а Марьям продолжала смотреть на него своими зелеными глазами. Директор не выдержал ее взгляда и отвернулся.

– Я попрошу вас покинуть классную комнату и не мешать вести урок, – медленно заявила она, словно была хозяйкой в этом классе. – Я попрошу вас больше никогда, – она подняла указательный палец, – не прикасаться к детям. Я требую соблюдать права человека, прописанные в российской Конституции, которую вы, Садикуллах Магомедович, судя по всему, не читали.

– Соплячка! Ты что себе позволяешь? – директор стукнул себя ладонью по лбу.

Марьям уперла руки в боки. Клянусь, она ввязалась бы в драку, если бы Садикуллах Магомедович стал выдергивать Мумину из-за ее спины. Эта девушка всегда вела себя слишком нахально, никогда не уважала наши обычаи.

Мумина захрипела, как жеребенок, которому перебили горло, и рухнула на пол. По ее маленькому телу пробегали судороги. Ее голова глухо ударялась об пол. Глаза закатились, изо рта лезли пузыри. Марьям плюхнулась рядом с ней. Ее юбка задралась, показав белые колени. Она перекинула косу за спину, достала из кармана линейку и, с трудом разжимая зубы Мумины, пачкая свою холеную руку густыми слюнями девочки, засунула линейку ей в рот.

– Девочка, родная, родная… – приговаривала она.

Я сорвалась с места и побежала из класса вон.

До чего стыдно мне было показаться отцовским стенам. Я не пошла сразу домой. Я опозорена! Марьям защитила мой класс, а я пищала, как мышь. Я успела так полюбить Мумину, а линейку ей в рот засунула Марьям. Аллах, почему ты меня так создал, что в самые важные моменты жизни у меня отнимаются ноги и язык? Но с другой стороны если посмотреть, одна маленькая женщина вроде меня не смогла бы дать отпор директору и двум полицейским. И не сделай этого Марьям, никому бы и в голову не пришло сравнивать меня с ней и говорить, будто я могла бы сделать так же, как сделала она. Многие теперь будут возносить ее смелость. Будут путать смелость с плохим воспитанием. Мое воспитание и воспитание Марьям – это небо и земля. Моя мать ни разу не повысила при мне голоса. А Патимат, бывало, разводила такой базар, что шайтана жена могла позавидовать. Чуть кому-то не посчастливилось сверх меры насплетничать на нее и чуть стоило этой сплетне задеть край уха Патимат, как та, шатая своей ногой землю под селом, отправлялась к сплетнице, подходила к ней вплотную и плевала в глаза. Все боялись жгучей слюны Патимат. Марьям – точная ее копия по характеру. Точная.

В конце села я спустилась вниз, к журчащей речке. Ее прозрачные волны перепрыгивали с камня на камень, радостно вскрикивая. Я зачерпнула воды, охладила в реке пальцы и приложила их к полыхавшим щекам. Надавила на трепетавшие веки.

Сняла туфли. Узкими, бледными ступнями, по которым змеями ползли голубые ве́нки, ступила в воду. Вытянула для равновесия руку: мне б не упасть. Наступила на камень, сдирая с него водяную слизь. Вытянула другую руку к горе, за которой пели птицы. Подтянула вторую ногу. Камни передали костям звенящий речной холод. Ее исток наверху, в скалах, где ледник. Холод сроднил мои кости с камнями, и камни стали продолжением меня. Вода журчала возле моих колен, будто голос в горле птицы, утекала вниз, в степь. Я каменела. Вряд ли я когда-нибудь смогу сойти с места.

Но я набралась сил и перепрыгнула на другой камень. Он выглядывал из реки, его макушка была сухой. Холод хрустнул в моих коленях. Камень больно ударил по пяткам. Ноги сейчас разобьются и украсят осколками дно реки. Я прыгала с камня на камень, пока не оказалась на другом берегу. Пока боль в пятках и коленях не заставила забыть о боли в сердце.

С детства мне казалось, я родилась с ощущением холода. Еще в утробе матери он попал в меня и всю жизнь морозил, не давал согреться на солнце. А Марьям родилась с жаром и всю жизнь печется в своей духовке. Но я не сравниваю себя с толстухой Марьям. Слишком красивое лицо дал ей Аллах. А мое неприметное уже успело состариться. Поэтому я давно сделала свой выбор – стану безмолвным наблюдателем за счастьями и несчастьями других. Счастье мне самой на роду не написано. Но и у Марьям его в судьбе нет.

 

Я поскакала по камням назад, к другому берегу, где в моих туфлях и носках уже ползали неутомимые муравьи. Ах, как болят мои пятки. Ах, какой сладкой может быть боль, заставляющая умолкнуть душу и сердце. Мои ноги знают каждый камень этой подводной тропинки. Еще в детстве я прибегала сюда, когда боль в ногах становилась невыносимой. Когда она свербела и, будто беззубая старуха, вытягивала дряхлыми деснами из моих костей силу. Все не умирала эта старуха! Все не шел к ней ангел смерти Азраил! И тогда я сама шла на речку, к этим камням. Чтобы холод угомонил старуху, положил ей в рот вместо моей молодой жизни кусок холодного камня.

Но был день, когда даже река оказалась бессильной. Как хорошо я помню его и сейчас. Это случилось, когда Зухра распустила волосы.

Зухра распустила волосы, и каштановые локоны упали на ее белое лицо. Я первой заметила красоту Зухры. Заметила даже раньше, чем сама Зухра. К тому времени, когда мы пошли в десятый класс, Советский Союз одержал окончательную победу над платком, избавив не только наших мам, но и бабушек – от чохто![5]. Непокрытой головой никого уже было не удивить, но родители все-таки не разрешали дочерям ходить с незаплетенными волосами. Такое считалось признаком распущенности у нас.

И вот настал тот день, Зухра распустила волосы. Мое сердце трепетало: как бы ее красоту не разглядел Расул. Пусть только Шарип-учитель не поднимает Зухру с места. Но Шарип-учитель поднял Зухру, задав ей вопрос. Под ее кожей как будто текло молоко буйволицы, которое Зухра выпила на завтрак. Расул повернулся. С тех пор он больше не сводил глаз с Зухры. Невидимый паучок плел липкую нить от Расула к Зухре. Один шайтан знает, что паук в нее добавил для крепости. Моя ручка ударилась об пол – я специально уронила ее. Раньше Расул не оставлял без внимания ни одного моего движения. Но, разглядев Зухру, он в мою сторону больше и бровью не вел.

– Джамиля, подними ручку, – сказал Шарип-учитель, внимательно глядя на меня.

Я нырнула под парту, чтобы скрыть свой стыд. Откуда учителю знать? Почему он всегда знает всё? Наверное, в тот момент он знал и то, что попавших в паутину нас будет трое. И всю жизнь мы будем барахтаться в ней – Зухра, Расул и я. Но он ничего не знал о Марьям. Его дочери тогда исполнилось два года.

После уроков Расул пошел за Зухрой. Он брел на расстоянии, не упуская ее из виду. Как медведь-шатун, выползший из берлоги зимой, идущий под ружье охотника, повинуясь сильному зову. А я бросилась к речке. Встала на камни. Несколько раз перебежала с берега на берег. Но речка в тот день мне не помогла.

– В чем дело, дочка? – строго спросил отец, откладывая в сторону газету. – Ты опять ходила туда?

Я вернулась домой и зашла на веранду, где в мягком кресле отдыхал после работы отец.

Да, отец, опять я ходила туда. А камни, такие гладкие с виду, снова поцарапали мои ступни. Под гольфами и туфлями спрятаны порезы, они саднят. Но сердцу больней. Сейчас оно лопнет, и ты услышишь, отец.

– Откуда столько камней у нас в селе, отец? – срывающимся голосом спросила я.

Он поднялся из-за стола – высокий, широкоплечий. Провел двумя пальцами по полоскам черных усов. Отец – партийный работник. Он бывал даже в Москве. Отец знает всё. Не как Шарип-учитель – отец знает по-другому. А я, Джамиля, – его единственная дочь. Других детей у них с матерью не было. Я стояла перед отцом, мои ноги весили как телега, как дом, как целое село, и я снова спрашивала себя: мой отец любит меня потому, что я – Джамиля, сотворенная Аллахом в единственном и неповторимом экземпляре, или потому, что я единственный ребенок, сотворенный им самим?

– У тебя снова болят ноги? – вместо ответа спросил отец.

Неглубокая морщина мелькнула меж его бровями и исчезла. Это острое лезвие невидимого кинжала прочертило ее. Но порезы на лице моего отца заживают быстрей, чем на моих ногах.

– Отец, я просто хочу знать: откуда столько камней у нас в селе?

– Дочка… – Отец погладил меня по голове. От его пальцев пахло табаком. – Разве вам на географии не рассказывали? Земля очень старая, даже всякие песчинки-пылинки за миллионы лет могут собраться вместе и затвердеть так, что получится камень.

– Но я же спросила тебя, почему именно в нашем селе столько камней! – крикнула я. – В городе не столько камней!

– Когда ты повзрослеешь, то поймешь, что в городе – свои камни. Там их тоже немало, – ответил отец.

Он говорил тогда о чем-то своем. Но мне было его не понять. А он не понимал, что в тот день его дочь принесла с речки сердце, полное камней, как приносит бабушка осенью яблоки и орехи в подоле. До сих пор я живу с этим грузом и камни отзываются, когда до них доходит каменный зов арки, к которой я сейчас прислоняюсь спиной. Еще десять минут, и Зарема тряхнет колокольчиком. Но я хочу успеть подумать о руках моей бабушки.

Руки моей бабушки были мягкими, как перины, набитые пухом райских птиц. Бабушка в молодости часто носила на спине огромные, размером с телегу, стога сена. От этого ее спина скрючилась. Когда я родилась, бабушка уже ходила согнувшись, словно несла на спине невидимый стог сена. Бабушка все время жаловалась на больные кости. Но ее прикосновения были такими мягкими, будто в ее руках совсем не было костей.

– Терпи, внучка, – уговаривала она, держа мои ноги на своих коленях и промокая раны ваткой, смоченной спиртом.

– Ай! Ай-ай! – морщилась я.

Мать в это время крутилась на кухне. Из котла, стоящего на печи, поднимался жирный томатно-мясной пар.

– Что за ребенок? – ворчала мать. – У всех дети как дети. Мне одной наказание.

– За шурпой следи! – оборвала ее бабушка.

Она никогда не была мягкой с матерью. С моей матерью бабушка была как камень.

– Пф-ф! – отозвалась мать, повторив звук, с которым брызги жирного бульона сгорали на печи.

Бабушка сделала вид, что не слышит.

– Ай-ай, дорогая моя внучка, – приговаривала она, – до свадьбы обязательно заживет. Только ты больше так не делай. Зачем по камням ходить? Вай, успею ли я научить тебя, как жить, пока еще жива? Твоя мать тебя ничему путному не научит. Джамиля, слушай всегда меня. – Она обнимала мои стопы и с любовью заглядывала мне в глаза. – Больно будет, сразу к бабушке приходи, бабушкины руки лечат любые раны.

– Бабушка, почему у тебя нет костей? – спросила я.

– Вах! – Бабушка на миг выпустила мою ступню и, зажмурившись, засмеялась. – Нет костей, говоришь? Знала бы ты, как я зато их чувствую! – Она улыбнулась, показав голые розовые десны. – Особенно по вечерам как хорошо я их чувствую. Валлахи, у меня бывает чувство, как будто мои кости – не кости, а сухой хворост. Подниму что-нибудь тяжелое, и косточки мои сразу сломаются.

– У тебя на руках столько веснушек, – сказала я. – Не сосчитать. Больше, чем у меня на щеках.

Бабушка выпустила мою вторую ступню. Подняла руку к подслеповатым глазам. Свет лампы, низко висящей под потолком, жужжа пробрался между ее пальцами, окрасил серым пятна, усыпавшие ее руки.

– Ах-ха, – скрипуче рассмеялась бабушка, – это разве веснушки? Это цветы смерти, внучка. Скоро такие вырастут на моей могиле. Зачем тебе их считать? Ты лучше считай веснушки на своем носу. Валлахи, как они украшают твое красивое личико.

– А я красивая, бабушка?

– Уй! – Она сложила на груди руки, словно держала в них маленького цыпленка. – Такой красавицы, как моя Джамиля, во всем селе не найти.

5Дагестанский женский головной убор, похожий на трубу с завязками вокруг головы.
Рейтинг@Mail.ru