bannerbannerbanner
Рюбецаль

Марианна Ионова
Рюбецаль

Полная версия

Кирилл позвонил на следующий день, в первой половине, и первым я услышала именно то, чего ждала. Ответить, как мне концерт, было легко, но тяжело отвечалось. Кирилл, видимо, также услышал то, чего если не ждал, то желал, и, по обыкновению, перебил, не прервав. Может ли он позвонить мне вечером, если вечером у меня есть время для разговора? Нынешний неурочный дневной звонок был, похоже, пробным и не замещающим вечерний, а готовящим и потому был обиден. Меня расчетливо заинтриговывали и ради этого отчуждали, ведь в воскресенье вечером, как, впрочем, и в любой день, у меня всегда было время для разговора с ним, и прежде у Кирилла не возникало на этот счет сомнений. Он обижал меня, как сестру, но я не стала выговаривать, как обиженная сестра, имеющая право и обидеться, и выговаривать, а коротко подтвердила, что вечером время у меня есть.

То, с чем спустя несколько часов позвонил Кирилл, своим весом выдавило обиду. Он счел нужным рассказать, почему была распущена группа. Если бы я не ушла вчера с концерта, он вряд ли бы стал ворошить, но мой уход напомнил ему, то есть, лучше сказать, символизировал для него его уход из той музыки, которой, совершенно верно, он отдавал себя, не без кризисов, как-никак шесть лет. Он ушел, потому что обратился. Он больше не мог быть в этой музыке, жить ею. Его и раньше смущало в ней слишком многое, что, мало того, что не смущало, а было дорого его товарищам по группе. Даже Ване тогда. Им нравилось устрашать. Им нравилось казаться агрессивными, ненавидящими, казаться хуже, чем они есть. Им нравилась ненависть эстетически. Кирилл вовсе не выставляет себя добряком, он не добр, но он никогда не любил злости, возможно, потому, что еще в детстве понял, что ее назначение – разрушать, как назначение любого оружия – разрушать живое тело; однажды он почувствовал это и с тех пор оружие вызывает у него отвращение на грани физической боли.

Кирилл, когда слушал «Rammstein» и вначале исполнял их композиции, когда только замысливал свою группу, видел «Konrad» немного иначе, чем то, что стало получаться у них уже в первый год, и намного иначе, чем то, что являла собой группа на седьмой. У тех же «Rammstein» ему дорог – Кирилл запнулся, подбирая слово, значит, говорил он вживую, если мысленный «черновик» и был, то совсем схематичный, – драматизм, даже не экспрессия и не агрессия тем более. Тогда он не смог бы так формулировать и, уж конечно, с ребятами заикнуться этим словом, «драматизм», для них это было бы слюнтяйство. Herzeleid, Sehnsucht, «сердечная скорбь», «томление» – так назывались два первых альбома «Rammstein», и это были первые для него осмысленные немецкие слова. Слушая эту музыку, он слышал выкрученное до предела, всегда хотящее быть выкрученным до предела, которое, если злится, то уперевшись в предел, – томление, отчаянье и любовь; он слышал рыдание от предельности. Даже сейчас только в разговоре со мной он может произносить эти слова, в разговоре с Ваней, например, они его самого покоробили бы, хоть он и знает, что слюнтяйства тут ни на йоту. Вот что должно было его коробить, да, кстати, и коробило, хоть он и запрещал себе пестовать недовольство, так это некоторые строки и даже целые тексты их же собственных, конрадских песен. Кирилл, увы, полностью лишен поэтических способностей, тексты поставлял человек, который даже не был участником группы. Это была его тогдашняя спутница. Да, С. Шумейко (фамилию решено было оставить, как, в шутку, разумеется, вполне себе «индастриал», а вот инициал не раскрывать – не раскрыл мне его и Кирилл, – мол, мы же все-таки не «Ария», нас женское авторство скомпрометирует). Ему казалось, что ее стихи не до конца соответствуют духу нойе дойче хэрте, но Ване и остальным они очень нравились.

А каков он, этот дух, по его мнению? Будь у Кирилла поэтические способности, о чем бы он писал?

Поскольку способностей нет, он никогда не давал себе труда задумываться об этом как следует. Во всяком случае, слов точно было бы меньше. И не было бы рифмы, или она служила бы только для опоры, а не для благозвучия, нарочно примитивная, вообще они не походили бы на тексты Линдеманна, пусть даже те по большому счету Кириллу нравятся… Проще было бы сочинить хоть один текст для примера, чем объяснить, но как раз это и невозможно, как невозможен подчас самый простой и прямой путь.

…Собственно, крещение только подтолкнуло то, что уже вовсю шаталось. Первое время, конечно, неофитский ригоризм не подпускал его даже к бывшим товарищам по группе, однако и с «металлической» тусовкой он порвал, как выяснилось, навсегда. Друзья обижались, думая, что он видит нечто греховное в музыке, но он никогда не приписывал музыке то, что может быть применено только к человеку, ее исполняющему. Нет зла в Боге, как нет его и в музыке.

Я не сказала Кириллу, что благоволением свыше ответы ровно на те мои вопросы, которые я однажды не смогла задать, пришли ко мне сами, и тем более не сказала о том, что было еще разительнее. О совпадении, которое отворяло молитвенные слезы географу доспутниковой эры, когда мореходы подтверждали бытие им предположенного; о совпадении человека, читающего в метро журнал, с тем, что я на него спроецировала, а человека, поющего внутри грозовой метал (л) ической тучи, с тем, что расслышала из этой бури.

Почему не сказала – Бог весть; как не сказала о том, что тоже учила немецкий, с помощью онлайн-курсов, просто из любви к этому языку, и читаю на нем. Предположительно и Кирилл утаивал от меня что-то, в чем открыться было бы ничуть не зазорно (хватало и того, скрытие чего поощряемо, вроде моего синдрома, о котором я, сомневаясь, не напрасно ли, молчала), но ведь не соображение баш на баш двигало мною – тогда что же? Не то же ли, что заставляет нас, заприметив в магазине или в транспорте знакомого, вполне нам приятного, прятаться за стеллажами или спинами?

С того дня и до конца года Кирилл звонил каждый вечер.

Я нашла в Интернете и заложила страницу Горной энциклопедии, к ней добавилось несколько иллюстрированных изданий по геологии для школьников. Родители подсмеивались, чтобы только не дрожать слишком явно для самих себя над тем, в чем видели исполнение чаемого, да и я старалась вышучивать свою преданность, поминая заповеданный женский удел. Гуманно умолчав родителям о своем сестринстве, я так же молчаливо поддерживала в них уверенность, что они разделяют мои вполне естественные надежды и понимают, почему я скрываю свои штудии от Кирилла, чего не понимала и я.

Как бы то ни было, втайне от Кирилла я завела в пандан к его горам свои, такие же бесправно-картонные, как я, такие же покорные братской воле, как подобает сестрам. И, как любой секрет, только и ждущие о себе проговориться. Углубления и возвышенности наших разговоров словно стали воплощаться в вырастающих горе Кармель, горе Чистилища. Как-то я сказала, что меня пугают ледяные вершины духа. Ледяные вершины духа?.. Выражение показалось ему знакомым: не из Бердяева ли?.. Я не помнила откуда, но выражение казалось знакомым мне самой, как нечто, что точно нельзя приписать себе. Кирилл попросил меня подождать и, пока я ждала, не зная, чего жду, сделал запрос в Интернете, вернувшим ледяные вершины духа по месту проживания: Томас Манн, «Тонио Крёгер».

Мне приснилось, что мы с Кириллом едем на поезде через ущелье так высоко в горах, где очевидно не прокладывают железных дорог. Кирилла, сидящего напротив, нет в кадре, потому что я смотрю за окно, но чувствую и его неотрывный взгляд на том, что вижу, и так – его присутствие. Я не вижу никакой заскорузлой могучести. Только снег, но как будто растаявший и воскресший.

2

Он отдал ей все силы, С ней связан сердцем он И, как невестой милой, Всегда ей восхищен[6].

В один из последних дней декабря Кирилл спросил, где я буду встречать Новый год. Я всегда встречаю дома с родителями, это наш праздник, а вот на Рождество мы идем к родственникам, там большое застолье, оба торжества – семейные и домашние. Кирилл секунду помедлил, как бы принимая к сведению, и я, откуда ни возьмись легко, пригласила его на Новый год к нам. Усыновление Кирилла моими родителями вдруг представилось с безгрешной непогрешимостью. Вместо согласия он торопливо задал вопрос, который, видимо, готовил вопросом о встрече Нового года: не хочу ли я, в свою очередь, поехать тридцать первого вместе с ним, Иваном и Полиной за город к их общим друзьям, супружеской паре. Там обычно собирается компания из двенадцати – пятнадцати человек, считая детей, дом со всеми удобствами, отлично отапливаемый и просторный – два этажа плюс мансарда, две комнаты для гостей, у кого нет пары ночуют в детской и на веранде. Начинается отмечание в одном пабе с боулингом при коттеджном поселке, словом, бывает довольно весело; так заведено уже не первый год.

Я отказалась, сославшись на невозможность отнять у родителей праздник, праздничный для них только втроем, как бы они сами ни выталкивали меня в гости, узнай о приглашении. Кирилл неожиданно охотно понял и, казалось, не словом, а тоном одобрительно удивился.

Мне не хотелось жертвовать своим, родительским и нашим общим с ними праздником ради чужих людей, чужого коттеджа и паба с боулингом, но я также знала, что пусть не я сама, но мое присутствие растворится для Кирилла в его кругу. Его отказом на мое приглашение выступило это поперечное приглашение, выступило, но не было должно исходно чему-то перечить – напротив, я перехватила ход, когда Кирилл собирался позвать меня в свой круг. Вряд ли мой оттолкнул его узостью и интимностью, скорее мои родители, как родители, а не как мои, общество тех, кто именно мог бы его усыновить.

 

Тридцать первого Кирилл прислал поздравительное смс, в первые дни наступившего года вечерних звонков от него не было, что я объясняла последней неделей поста. На Рождество тоже было послано смс. Я ждала встречи, хотя бы для того, чтобы вручить подарок. Из единственной поездки за рубеж, в Дрезден, пришедшейся на рождественские каникулы, я привезла образчик местного кустарного промысла, горняцкой резьбы по дереву, не игрушечно-безыскусной, а ради почтения к теме реалистической и потому тонкой, – скульптурка высотой менее пяти сантиметров, изображающая Святое Семейство. Это не был привычный «вертеп»: св. Иосиф, нависая над Богоматерью и Младенцем у нее на руках, как бы прикрывал их полами своего плаща и замыкал себя вместе с ними в подобие одушевленной пещеры, каковой видимости способствовал и близкий к цвету песчаника сливочный оттенок некрашеной древесины, а вся группа получала яйцевидную форму. Маркетинговый умысел, покушавшийся на продажи и под Рождество, и под Пасху, ненароком проложил стезю богословского толкования, впрочем, благочестивая непритязательность трехмерного образка отводила любые мысли.

Шли Святки, но Кирилл не звонил. Исчезновение тревожило, и несколько раз я чуть не доводила до отправки смс с вопросом, не случилось ли чего-нибудь, но поворачивала назад, смущаемая наивнейшим и тем наглейшим намеком, который несправедливо, но оправданно мог усмотреть адресат. Страница Кирилла в социальных сетях, какой я застала ее, зайдя единожды еще осенью, оставалась почти нетронутой владельцем с прошлого лета, когда была создана, об оживлении ее радели «друзья», делившиеся юмористическими и, реже, музыкальными видео. Свою страницу я проведывала тоже редко, хоть и не настолько. От себя Кирилл успел вывесить, примерно с месячными промежутками, несколько ссылок на довольно многоумные прогностические статьи, трактующие о политическом, социальном и религиозном будущем Европы. «Обложкой» служил тёрнеровский «Ангел, стоящий на солнце». Но обновлением, опять-таки месячной давности, я была так счастлива, что счастье на миг ослепило тревогу, чтобы тотчас вооружить ее сверхмощными линзами: от «Песни рудокопа», сопровожденной ссылкой на статью о Новалисе в Википедии, вернее, от счастья за себя мне стало страшнее за Кирилла. Этот пост был предпоследним, не считая чьей-то любительской видеозаписи декабрьского концерта, которой поделился Иван. Сколь ни мерзко было предстать перед ним глуповато-лукавой упрямицей, истерически заговаривающей свою брошенность, я спросила его через мессенджер, как давно он общался с Кириллом, все ли у того в порядке. Ответ был таков, что Кирилл, сколько Иван его знает, вообще не склонен общаться с кем бы то ни было ежедневно и даже еженедельно, они, например, последний раз виделись на концерте, одним словом, волноваться рано. Что-то удержало меня возразить, что мне Кирилл звонил ежедневно еще пару недель назад.

Я дала своей гордости времени до субботы, а в субботу отправила смс. Кирилл перезвонил: он тронут моим беспокойством и очень жалеет, что причинил его мне; у него все в полном порядке и даже больше, но об этом распространяться он сейчас не может и просит только совсем немного подождать. Такого Кирилла, который говорил таким голосом и так, я прежде не знала. Этот голос, немного сказавший, был говорлив, он был родниковый, струйный, и мне почти виделись свивающиеся, ребрящиеся на бегу водные пряди. Он был нежнее и подвижнее, но не собеседнику предназначалась эта нежность. Так мог говорить, таким мог быть только человек, у которого все действительно более чем в полном порядке, настолько счастливый, что счастьем забито его жилище от пола до потолка, и он при всем желании не смог бы привести туда гостя. Этого мне хватало надолго вперед, и я как будто сразу забыла и бывшее, и будущее ожидание.

Его день рождения был на третий день по Богоявлении, и я решила, что Кирилл нашел разумным сделать из своего личного праздника как бы коду, и два моих разом врученных подарка кстати впишутся в его замысел. Ожидая у стойки почтового отделения, пока сотрудница вынесет бандероль с заказанным через Интернет и присланным из другого города зеленым томом «Литературных памятников», я думала о том, что любовь известна мне единственно как невидный труд мысли, как спрятанная трубой и от грунта, который когда-то омывала, и от людей наверху, для кого и сам грунт спрятан уличным покрытием, гудящая в бетонные стены, пополняющая такой же бесславный катакомбный резервуар умственная, а потому и душевная работа. Sehnsucht могло замутить ее, но деятелем в этой работе был интеллект, а не чувство, свет, сосланный в потемки, а не тьма, вылезшая на свет. И, анализируя чужие описания любви, я обнаруживала, как нерв ее, мысль, разогнанную до такой скорости, которая делает ее невидимой. Если бы я, подобно пишущим о любви, осмелилась выйти со своим контрафактом на мировой рынок, то есть объявить касающееся доподлинно только меня касающимся каждого, я сказала бы, что любовь – безответная мысль, а к безответной любви это относится вдвойне. Любой может хотя бы раз в жизни полюбить безответно, но некоторым дано любить лишь так, что их любовь рождается безответной, потому, что по своему рождению мысль. Безответная от рождения любовь начинается во взгляде, взрывающем косную породу тьмы. Безответная от рождения, она зряча, в этой зрячести иногда прозорлива, но всегда бесстрашна. Безответная от рождения, она ставит вопрос, исследует, все проясняет и никогда не находит.

Кварц вернулся ко мне непроглядным январским светом, ночным аметистовым и утренним цитриновым, потому что январю не положены дни, его сутки состоят из затяжного утра и безвременья ночи. День рождения Кирилла миновал меня.

Кирилл позвонил в феврале. Он не стал извиняться, но его тон списал необходимость извинений, и если я знала, что приму их, то, едва услышав Кирилла, поняла, что он никогда не был мне их должен.

Накануне Кирилл виделся с институтским другом, тот сам вызвал его, хотя они не общались уже n лет. В «вызвал» неспроста слышится некоторое самоуничижение: этот Леня очень преуспел, что, по совести говоря, их и развело. Но если Кирилл и позволял себе обижаться, то обида его покрыта с лихвой: золотодобывающая компания, одна из крупнейших в России, создает дочернее предприятие, и Леню назначают директором, это дело решенное, так что он подбирает себе сотрудников и вот вспомнил о нем, которого он к тому же знает как геолога по призванию и студента-отличника. Предстоит собеседование, но Леня говорит, что это формальность. У Кирилла для меня небольшой запоздалый подарок, так что надо бы встретиться, в любой по моему выбору будний день вечером на «Семеновской», там поблизости имеется какая-то особняком стоящая пиццерия, где, возможно, не будет чересчур людно.

То, что наша первая в году встреча назначена на будний, а не на выходной день, казалось естественным смирением всех прежних устоев перед шквальной новизной. Этот шквал был распластан в голосе Кирилла и ежесекундно укрощался, уплощался до мелкой поземки-повестки, где предусмотрен и пункт «занятость». В его голосе уже не было январского струнного струения; чему бы он ни был счастлив месяц назад, нынешнее, свежее счастье легло вторым слоем, придавив, утяжелив и упрочив тон. Этот закрепляющий слой уже не прозрачно нежил и сладко изумлял, он взыскивал серьезности. Радостный ужас, который можно было только, не смея глянуть, ровно сложить вчетверо, как лист А4, и спрятать в папку. И мое признание в радости за Кирилла звучало бы легкомысленно. Я просто сказала, что готова встретиться в любой день, когда ему удобно, и Кирилл, недолго выбирая, назвал понедельник.

Тот понедельник на работе просвечивал для меня сквозь сусальное напыление. Золото заглядывало мне в лицо, оно конвоировало меня всюду, но своей неотлучностью, будто сон, который, по поверью, надо толковать наизнанку, учило от противного. «Их золото раздавит, / Их сгубит алчный спор, / А он лишь вольность славит, / Владыка ясных гор».

Я знала, что фирма больше не приносит дохода, что Иван ликвидирует ее со дня на день и уже устроился продавцом-консультантом в магазин спортивного инвентаря. Четыре года как разведенный, он платит алименты на сына, правда, сын уже в одиннадцатом классе, но бюджетный вуз ему вряд ли светит… Мысль об Иване, трезвящая, как китайский пластик спорттоваров, почему-то играла на стороне того сказочного, сундучно-хоромного злата, которое мешало увязать его с тяжелой промышленностью и тяжелой обыденностью, с крупным бизнесом и худосочным трудоустройством, предостерегая, прогоняя от себя, от греха подальше. Но не было ли мое предвзятое недоверие золоту накипью ревности к нему? И не к самому золоту даже, а к тому, что оно синекдохой знаменовало, тому, что упрочивалось в жизни Кирилла и, упреждая его отдачу, уже начало отдавать ему сторицей?

По уговору Кирилл ждал меня за столиком. Он постригся, и его лицо оказалось неприкрыто широким. Кирилл был в костюме того цвета синей сливы, который с некоторых пор утвердился как корпоративная «классика», хотя уже успел понизиться до среднего звена; белая рубашка под пиджаком, галстука не было. Утром было собеседование. Кирилл улыбался и напряженностью будто только сдерживал себя. Теперь я могла поздравить его и поздравила.

Компания еще ведет маркшейдерские работы на коренном месторождении в Иркутской области, но строительство рудника – дело уже решенное, обогатительную и аффинажные фабрики начнут строить параллельно, так что отъезд Кирилла не раньше, чем через полгода. Его взяли на ставку инженера-технолога; он предпочел бы лабораторную работу с образцами или, уж если ехать на рудник, что совсем не манит, так вот уже если ехать, то он надеется хотя бы раз, любопытства ради, побывать… Кирилл запнулся.

Под землей? Обычные слова для меня и обыденные для того, кому были подсказаны, меня саму испугали смелостью, смелостью, возможно, бездумной, против осторожности Кирилла.

Ну, строго говоря, под землей ему делать нечего – Кирилл опустил глаза на кольцо, обегавшее с его помощью вокруг фаланги, – но вот непосредственно на руднике он себя представлял… наблюдать за подъемом руды, а добывать там будут закрытым, шахтным методом… Впрочем, добывать золото предстоит как раз ему, освобождать золото из руды, он будет держать в руках то природное целое, еще не прошедшее аффинаж, еще не очищенное от примесей, не разделенное искусственно на золото и серебро; настоящее золото, пред-золото для большинства и единственное для Земли. Он часто думает о том, что у Земли все существует вместе: золото с серебром, железом, свинцом, а человек разрушает это единство. А с другой стороны, именно так человек возвращает элементам самостоятельность и чистоту, существующую в Божьем замысле. Есть мнение, что золото занесли на Землю метеориты, пробившие земную кору, то есть оно попало в глубь Земли с неба. С небес – сразу под землю, удивительная судьба, если вдуматься.

Значит, человек возвращает элементы к их идеям. Он как бы возвращает их на небо.

Если меня мои слова заставили притихнуть, то Кирилла взволновали, мне захотелось протянуть палец и затормозить шестереночное верчение кольца, и я вспомнила, что мы с Кириллом еще никогда друг до друга не дотрагивались.

Его оперативное возвращение с небес на землю разрубило гордиев узел, не дав тому затянуться. Отсрочка позволит ему пройти курс повышения квалификации, но первую зарплату он получит уже через месяц; положили пока пятьдесят тысяч, однако перспектива вырасти до начальника фабрики сулит в разы больший оклад.

Я не была уверена, что вправе спросить, знает ли мать о его новой работе.

Мы уже вставали из-за столика, когда я вспомнила о подарках, которыми мы так и не обменялись. Кирилл подарил мне осколок горного хрусталя, не пояснив, откуда тот, но я вспомнила, что в вестибюле музея имени Ферсмана отведен уголок под сувенирную лавку.

Он без фальшивой благоговейности, но с ненаигранной серьезностью рассмотрел, держа большим и указательным пальцами изделие саксонского умельца, а отставив, сразу стал листать в поисках стихотворения. Здесь другой перевод, и даже лучший, одна последняя строчка чего стоит: «Тебе достались горы, веселый властелин!»[7] Мы засмеялись, и даже если это был не первый раз, когда я услышала смех Кирилла, то уж точно первый, когда смеялась вместе с ним.

В тот день, по желанию Кирилла, мы перешли на «ты». Когда мы уже стояли перед входом в метро, я сказала: «Ты господин Земли. Der Herr der Erde». Мне хотелось повторить смех вдвоем, но я добилась того же, чего и когда-то давно, в ноябре, сказав, что всегда мечтала о таком брате, как он, – взгляда, зависшего под собственной прозрачной тяжестью.

 

Кирилл снова звонил регулярно, не ежедневно, как в конце прошлого года, но на неделе раз, однако теперь всегда по будням. Я объясняла это графиком курсов, как новой нагрузкой, требующей более основательного отдыха, объясняла укороченность разговоров в сравнении с прежним. Мы говорили обо всем том же, о чем в прошлом году, но Кирилл не касался предстоящей ему работы.

Золото больше не стращало собой. Уже не затхлое злато, злобно-блестящее, злобно-людское, а кто-то, кто ждет Кирилла, оно грело нас обоих через километры дали и глубины.

Шли первые дни марта с их палевым сланцеватым горизонтом; в один из них Кирилл сказал, что хочет кое с кем меня познакомить. Место встречи, которое он назвал с ходу, как решенное, «Старбакс» на Тверской, не просто было новым, а в нем было что-то вечно-новое, забывчиво-новое, как всегда новыми и не помнящими прошлогоднего кажутся его постоянные посетители.

На низком диване перед таким же низким столиком сидели Кирилл и женщина примерно моих лет. Кирилл встал при виде меня, и показалось, будто он раздвигает простор, устраняясь с пути моего взгляда на сидящую рядом. Одновременно замахала мне рукой женщина и пришел в движение тойтерьер на ее коленях, проявившись, поскольку его одежка-футляр повторяла цветом железной фольги хозяйкину дутую безрукавку, из которой выходили розовые рукава тонкого эластичного свитера и вдоль которой ниспадали два льняных потока, убранные надо лбом солнцезащитными очками, открывавшими таким образом бронзовое от напыления загара по натуральной смуглости лицо и тепло-темные глаза.

Кирилл представил нас с Лантой друг другу и предоставил друг другу, только попеременно глядя на каждую и за два часа подав всего несколько реплик.

Ее полное имя было Иоланта. Психолог по образованию, работала Ланта по призванию – дизайнером праздников. Я и не могла слышать о такой профессии, ведь Ланта сама ее придумала: дизайнер, а не организатор – а то все путают! «Дизайн праздников» было отпечатано на визитной карточке, тут же мне врученной, с увещеванием прибегать к услугам для корпоративов и всегда получать пятидесятипроцентную скидку. Я отблагодарила Ланту, к ее же чести позволив себе оспорить первопроходство за счет преемства от гениев эпохи Возрождения, по должности штатных художников при дворах, сочинявших от начала и до конца праздничные зрелища вроде того шествия, во время которого выкрашенный золотой краской мальчик изображал Золотой век, все знают эту грустную историю. Да-да, Ланта в детстве читала: он ведь, бедный, задохнулся. Так думали во времена Леонардо, а теперь ученые считают, что мальчик умер от переохлаждения. От переохлаждения? Это в Италии-то? Господи, бывает же не повезет! Ланта обожает Италию, особенно Венецию, ее лучшая, наверное, и самая дорогая ей работа – новогодний корпоратив в стиле венецианского карнавала XVIII века, условно, конечно, исходя из бюджета заказчика. Помогает ли ее профессия?.. Она давно училась на психфаке, еще дома, в Астрахани. Уже в Москве окончила аудиторские курсы. Ланта долго шла к своему призванию, хотя по-своему оно всегда давало о себе знать. Сколько Ланта себя помнит, ей хочется, чтобы людям было хорошо.

Ланта жестикулировала, и стоило ее ладоням оторваться от Рикки, как малыш начинал сиротливо суетиться, и тогда три пары глаз сходились на нем, и позже этот человек-зверек в хромированной оболочке, по недоразумению приписанный к псовым, стал для меня фокусом щемящего чувства, которое призвано было быть радостью и к которому призывалась я, которое вменялось мне как радость третьего за единство двоих.

Я простилась с Кириллом и Лантой на тротуаре перед кафе, Ланта обняла меня, передав Кириллу на это время Рикки; мы должны обязательно впредь выбираться куда-нибудь в таком составе, а еще лучше расширить компанию за счет друзей, их и моих. Кирилл и Ланта направлялись к Пушкинской площади, мне доставалась Триумфальная, и когда наши спины достаточно разошлись, я отпустила клапан, и потекли слезы.

В легкости моей болтовни с Лантой не было притворства, и, выйдя на улицу, я ушла за кулисы не как лицедейка, скинувшая образ, а как трюкач, впустивший боль перелома. Не ревность столкнула меня с трапеции, не она раздробила кость, ревность была уже слишком истерта – об золото еще недавно, так, по крайней мере, мне казалось, истерта до дряблой пленки, которую, готовую, на Ланту достаточно было перенести, и я перенесла ее, не глядя. Слишком законная, чтобы сокрушить, ревность полагалась мне, в конце концов, по праву сестры – но именно правом сестры я не обладала, потому что не была сестрой, не была ею ни минуты и быть не смогу. Невозможность, Кон-рад, со-радоваться сокрушала меня, потому что, поняла я, Sehnsucht и Herzeleid лютуют не когда мы чувствуем нечто, а когда не можем чувствовать того, что должны.

Я не разделила с Кириллом праздник обновления и поделиться праздником не сумела, я не могла сделать так, чтобы ему было хорошо, подарить ему сверканье самоцветов и самородков. То, что подарить я могла, утратило вид: в отличие от турматинов и смарагдов, этому серебряному кольцу, парному к тому, которое я носила, вредили и тьма тайника, и лежка. Несколько раз, считая детские влюбленности, я доставала его на свет, оно впитало отказы и многолетние периоды между, усвоило их, и они проступили на нем чернотой, в которую почти ушли буквы на ободе. Но мой неликвидный дар, прежде, чем стать им, прошел плавление, ковку и чеканку, за ним была мастерская с ее одиночеством и выдумкой. Дары Ланты прошли только творение, и за ними были живые недра.

Честная, карнавальная подделка ее льна и загара, эта шествующая впереди, напоказ, не стыдясь, ибо не лицемеря в своем обмане, краска лишь прилагалась к ее первозданности, не снимая ту. Разнобой ее пластмассовой яркости, напоминающий о контрафактной «Барби», для Москвы архаичный и тем свежий (так ли давно она в столице, как говорит), по-женски чистые, не по-женски кукольные цвета делали ее настоящей, как может быть только одушевленная кукла, неестественность которой досталась ей по естеству, и чем больше в ней было сделанного, тем крепче было природное. Кукла, которая всегда ближе к природе человека, чем любой человек. Льняные волосы и розовые рукава, ее панцирь из фольги, ее латы, явился бесполезный, не бодрящий каламбур, Брюнхильды, Жанны, Ланселотты, ее конь, чарами какой-нибудь волхвующей интриганки сведенный до беспомощного уродца, но не брошенный и сопутствующий иконографическим атрибутам, воплощенной верностью ему его госпожи. Она была архаична, как все новорожденное и вечно молодое. Как бы давно Ланта ни обреталась в Москве, она казалась только начавшейся.

Я думала о Кирилле, но видела Ланту. Она была одним из ключей к нему – не только как та, кто был ему нужен, но и как та, кому был нужен он. Ланта была тем, что Кирилл заслужил. В ее любви к нему был он сам. По сути, она была им не меньше, если не больше, чем я.

Кирилл позвонил на следующий вечер и начал с главного: я понравилась Ланте.

Это был вердикт, но не мне, а Кирилла себе самому; это он прошел испытание, не от Ланты, а от себя.

Она мне тоже. Она добрая. И с ней, наверное, весело.

«Она очень позитивная», – нажимом не опровергая меня, а как будто для себя уточняя, сказал Кирилл.

Где они познакомились? На новогодней вечеринке. За городом? Нет-нет. На другой. Ланта ее оформляла? Нет, она была гостьей; Кирилл замер перед границей, пересечение которой было чревато физической болью, и нам удалось вернуть его на несколько шагов назад прежде, чем завершился разговор.

Он обязан мне и этой работой, и Лантой, сказал Кирилл. Я появилась, и ему стало везти. Я принесла ему счастье.

Мне показалось, что я зажала его слова в кулаке и, пока сжатие не ослабло, должна донести их туда, где ржа истребляет мое невостребованное, возвращенное приношение, – как будто соседство этого уже мне сделанного подарка истребит ржу. Но не было теперь тайника с отринутым даром, не было никаких даров. Было наше с Кириллом сокровище, которое не могли удержать ни его слова, ни мои пальцы.

6Новалис. Перевод В. Гиппиуса.
7Перевод В. Микушевича.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru