© Замшев М.А., 2019
© Гордин Я.А., предисловие, 2019
© Издательство «У Никитских ворот», 2019
Когда наступает эта «исповедальная пора» – дело сугубо индивидуальное. Бродский, как мы помним, писал на своё сорокалетие: «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной…» В сорок лет он подводил итоги. Пушкин написал знаменитое «Воспоминание» в 28 лет. Каждому своё.
Когда я читал рукопись Замшева, то вспоминал строку из «Воспоминания»: «Строк печальных не смываю…»
Книга Максима Замшева – невесёлая книга. Но – по ощущению – искренняя.
Пушкина пережил на восемь,
Лермонтова – на много,
но так никем и не стал.
Такую длинную осень
я не просил у Бога,
но он мне её дал.
Тут нужно вспомнить хорошо знакомый термин – «лирический герой». Необходимость разделять автора и героя в поэзии отнюдь не ставит под сомнение искренность первого. Это специфика поэтического сознания, когда реальные черты мировосприятия и самовосприятия автора неизбежно обостряются.
«Исповедальная пора» – книга по преимуществу любовной лирики. И лирики драматической. И автор находит нетривиальные возможности этот драматизм до читателя донести.
В комнате, что повернулась ко мне спиною,
А календарь прошлогодний чему-то рад,
Он ведь не знает, что станет потом со мною,
Он ведь не знает, что край для того и край,
Чтоб за него зайти…
Комната может повернуться спиною к человеку, стоящему у открытого окна…
Можно привести немало удачных, выразительных строк в этом сборнике печальной лирики. Но этим сюжет книги не исчерпывается. В мир автора и героя уверенно входит культура. И тоже во всём её драматизме.
Бессонница. Гомер.
И ничего не надо.
Но снится Мандельштам у жизни на краю.
Упорное слово «край», трагически осмысленное, не случайно корреспондирует с предыдущими стихами.
Не буду множить примеры. Книга написана просто и искренне. И сурово к самому себе. И это подкупает. Так же, как меня лично подкупают стихи о Петербурге.
В частности:
Петербург наступает, как интеллигентное войско,
Чтобы пленные знали, что их отпускают обратно.
Я иду по Фонтанке….
На мой взгляд, книга наверняка найдёт своего читателя.
Автора, пережившего Пушкина и Лермонтова, ждут новые книги. Время есть, и есть возможность совершенствования.
Яков Гордин
Вот постамент, вот тумба,
Что-нибудь с них возьми…
Жизнь, как пустая клумба,
Вытоптанная людьми.
Тянется день вчерашний
К нам из последних сил.
Мне ничего не страшно,
Я ведь тебя любил.
Пальцы теряют цепкость,
В воздухе – дух белья.
Если что было ценным —
Это любовь твоя.
Режешь так звонко дыни,
Что ничего не жаль.
Смерть исчезает дымом,
Лёгкая, как вуаль.
Может, и жили б складно,
Но впереди – мечта.
Прошлого нет – и ладно:
Клумба стоит пуста.
Жизнь – труба, предостаточно сажи в ней,
Трубочиста черно естество.
От последней любви не откажешься,
Потому что за ней ничего.
Потому что за гранью прощания
Сединой сиротеет висок,
Потому что мои обещания
Превращаются в мокрый песок.
Потому что когда ты стараешься
Сделать вид, что тебе всё равно, –
Облака уплывают в Сараево,
Чтоб боснийское выпить вино,
Чтоб хлебнуть за здоровье эрцгерцога,
За здоровье Гаврилы, за всех,
От последней любви не отвертишься,
Потому что уныние – грех.
Жизнь – труба, вылетай в неё, молодость!
Если некому будет отмыть –
Я схвачусь за серпы и за молоты,
Чтоб умерить вчерашнюю прыть.
А потом, возле церкви, на паперти,
Положу, в чём нуждался сильней.
Пусть в Сараево сербские матери
Исчезают из сонма теней.
Жизнь – труба. Предостаточно сажи в ней.
Трубочисты меняют бельё.
От последней любви не откажешься,
Даже если черёд не её.
Даже если она бестолковая
И чужой захлебнулась виной.
До войны было платье как новое,
Но состарилось вместе с войной.
Булочная работала до восьми.
Предлагали кофе, к нему ром-бабы.
Принеси меня обратно и вознеси.
И тогда бы я бы… тогда бы я бы…
А кассирше было семнадцать лет,
У неё жених в химвойсках, и это
Заставляло меня не смотреть на свет
И давиться кофе… Не помню, Светой
Или Аллой её называла мать.
Я давал ей рупь, дожидался сдачи,
Надо было что-нибудь ей сказать,
Но в другом районе жила удача.
Этой булочной нет, да и дом исчез,
И страна пропала, где юность комом,
Где сердца проверяли всегда на вес,
Каждый раз удивляясь, что невесомы.
Принеси меня обратно и вознеси
Не на крест, а на дерево, в листьях – сила.
Булочная работала до восьми,
Больше ничего не происходило.
Из казарм доносилась побудка,
У троллейбуса вымерзло дно.
Очень холодно было и жутко,
Безнадёжно раскрылось окно,
Понимая, что некому мёрзнуть,
Что мороз не сильнее огня,
Что небесную азбуку Морзе
Расшифруют теперь без меня.
Очумелые тёти и дяди
Затевали рискованный флирт.
Пировали в подвале бродяги,
Разливая кладбищенский спирт.
Ничего от слезы не промокло,
Но морщин перепуталась вязь.
Лишь собаки дышали на стёкла,
На свои отраженья дивясь.
Я пропал в этом дне, растворился,
Даже пятнышка нет на стене.
Не хотел я, чтоб он повторился,
А теперь он смеётся во мне.
Не изжить молодые потуги
И болезненный трепет земли.
Постарели друзья и подруги,
Псы подохли, солдаты ушли,
За границу подались соседи,
Что горело – сгорело дотла.
Ты сказала, что утром приедешь,
Я всё думаю – вдруг соврала?
Жаль, меня ты не полюбила
Даже летом, когда жара.
Ты терялась в своих глубинах,
Пропадала в них до утра.
Я хотел бы с тобой, но время
Торопило за шагом шаг.
Я не слышал твоей свирели,
Только топот стоял в ушах.
Всё затоптано. Дни и ночи.
Мандаринная кожура.
Жаль, любила меня не очень
Даже летом, когда жара.
Одеяло твой запах держит,
Даже волос ещё найдёшь,
Но спокойно, как самодержец,
За окном разместился дождь.
Будет воронам повод каркать,
Свечка дёрнулась на ветру.
Ты гуляешь по Монте-Карло,
Ты играешь свою игру,
Не болельщик я и не зритель,
Я не прежний и не другой.
Я лишь памяти укротитель,
Ставший преданным ей слугой.
К тебе стремятся до утра
Слова мои несчастные.
Их гонят гулкие ветра,
Дожди секут нещадные.
Но их не замечаешь ты,
В них мало знаменитого.
Они боятся темноты
И окрика сердитого.
Но если вдруг удастся им
Разворошить, что копится, –
Ты смутно вспомнишь Первый Рим
И все междоусобицы.
Нырнёт к ногам святая дрожь,
Польются мысли лавою.
Но ничего ты не поймёшь,
Решив, что нервы слабые.
Постель чужая, дом не наш,
Ночь покрывало вышила,
Да, у меня такая блажь,
Чтоб ты меня услышала,
Чтоб проступило сквозь гранит
То, что вдвоём читали мы…
Ведь Юлий Цезарь не убит
И ждёт тебя в Италии.
Сонная артерия не спит,
Гонит кровь с немыслимым упрямством.
В небо поднимается пиит
По бумажной лестнице и с ранцем.
Что ему бояться высоты?
Лишь она одна и непреложна.
Если упадёт, то прям в цветы,
Что толпа ему на гроб положит.
Вниз смотреть, пожалуй, смысла нет,
Что там? Книги, женщины, теракты
И не пригодившийся билет
На спектакль, в котором нет антракта.
Вдох за вдохом и за шагом шаг,
Туча – прохудившаяся кровля,
Сонную артерию в кулак
Можно взять, не выпачкавшись кровью.
Благодарность – Богу, и жилью,
И любви спасительному зелью.
Страшно только встретить тень свою,
Что с небес спускается на землю.
Я привыкаю праздновать без тебя
Праздники, полные лиц навсегда счастливых.
Я привыкаю праздновать не любя,
Я привыкаю праздновать торопливо.
Лишь бы скорей закончился красный день,
Красный от крови памяти и разлуки.
Я привыкаю праздновать чью-то тень,
Что появляется в доме моём от скуки.
Где-то салют рассыпается не для нас,
Горе торчит, как неправильный гвоздь, наружу.
И фонаря неприлично огромный глаз
Смотрит внимательно и вынимает душу.
Что ты уставился? Всё как обычно! Хлоп!
Это шампанское просится прочь из тары.
Старая жизнь умещается в гардероб,
Новая жизнь не приходит на место старой.
Я привыкаю праздновать невпопад
В комнате, что повернулась ко мне спиною,
А календарь прошлогодний чему-то рад,
Он ведь не знает, что станет потом со мною,
Он ведь не знает, что край для того и край,
Чтоб за него зайти, чтоб сказать: не струшу.
Если меня ты помнишь, не разрешай
Мне тебя помнить. И я всё равно нарушу…
Петербург наступает, как интеллигентное войско,
Чтобы пленные знали, что их отпускают обратно.
Я иду по Фонтанке, а ты понимаешь превратно
Каждый шаг мой усталый. Ну что? Невтерпёж,
так завой же,
Чтоб смешаться с гудками заводов, которых
не слышно,
Чтобы слиться с трамвайным безумием
прошлого века,
Может, даже получится снова найти человека,
Но я спрячусь в четвёртом дворе. Извини.
Так уж вышло.
Если смерть не заметна, то мы её не замечаем,
Говорим о покинувших нас, как о тех, кто остались,
Словно вот они только что с нами о чём-то шептались,
А теперь пробавляются где-то ватрушкой и чаем.
Петербург наступает на пятки тому, кто не хочет
Навсегда уходить, но бредёт по привычке куда-то.
Кто гордится бессмыслицей рифм, тот запутает даты.
Петербург – это память моя, что отныне короче.
А Нева, как одна поэтесса, опять подражает
Неизвестно кому, в зеркалах небосвода красуясь.
Мы не встретили Бога, зачем поминать его всуе,
Нам осталось увидеть одно: чья карета въезжает
На Дворцовую площадь и кто ею правит проворно.
Петербург отступает, как интеллигентное войско.
На Литейном голуби подобрели,
К воробьям немножечко подостыли.
А в цирюльнях морщатся брадобреи,
Так чужие волосы им постыли.
Жизнь моя всё крутится, как монетка,
Не всегда здесь ровные мостовые,
Дунешь – и покатится прямо в Невский,
А на Невском дяденьки ходят злые.
Как пластинка молодость заедает,
Слишком тонким выдалось то свеченье,
Водку кислой горечью заедает
Друг мой, не поверивший в воскресенье.
На Литейном голуби те ли, те ли?
Что с руки кормила ты так беспечно.
Улетели, милые, улетели,
Счастье, как поэзия, быстротечно.
Дедушки и бабушки на скамеечках
Ждут, чтоб наше прошлое им вернули.
Безнадёжность спуталась с бесконечностью…
На Литейном голуби… гули-гули…