bannerbannerbanner
Свента (сборник)

Максим Осипов
Свента (сборник)

Полная версия

– Да кому она там нужна? – недоумевает милиционер. – Там же одни, эти… – он хотел сказать: черные.

Не нужна, она совершенно согласна с ним. Вообще не нужна.

Еще где работала? В Москве, с детьми из богатых семейств, по русскому, литературе, английскому. Если считать это работой по специальности. Почему перешла на неквалифицированную работу? На это имелись свои причины.

– Хотела жить, как братья по крови?

– Именно, – отвечает подследственная. – Как братья. И сестры.

– Сёстры, – поправляет милиционер. Эх, филфак.

Быстрым шагом входит дежурный, зовет милиционера в коридор. Тот возвращается через минуту. Дело оказывается непростым. Знает ли она, что убитый является Павлом Андреевичем Цыцыным, главой местного самоуправления? – Нет, но, с ее точки зрения, это ничего не меняет, он обыкновенный насильник. Случившееся было не убийством, а самообороной.

– Эффективная самооборона, – усмехается милиционер. Шесть ножевых: в живот, в лицо, в пах, а на ней – ни царапины.

Сожалеет ли она о содеянном? – Бессмысленный вопрос, у нее не было выхода. На кухне события развивались сами собой.

– А полюбовно договориться не могла? – милиционер внезапно меняет тон и пристально смотрит в глаза подследственной. Так, он видел, проводят допрос старшие его товарищи.

Глаза у нее черные, у них у всех такие, и смотрит она ими куда-то внутрь, ничего не поймешь. Отдернет шторку, оттуда полыхнет, как из зажигалки, если открыть на полную, потом задернет – и погасло пламя. Молодому милиционеру на мгновение становится не по себе. Всё, только не надо нервничать. Оформить протокол – и бегом в пельменную. Голова от них кругом идет, пусть в области разбираются. “На поч-ве вне-зап-но воз-ник-ших не-при-яз-нен-ных от-но-ше-ний… ” – выводит он. Язык от усердия высунул. Произносит скороговоркой:

– С моих слов записано верно, мною прочитано, замечаний не имею.

Нет, этого она подписывать не будет:

– Орфографию поправить? Шутка.

Ее приводят в камеру, запирают, она оглядывается, соображает, в какой стороне Мекка, и ждет, когда внутри установится тишина. Потом совершает поклоны, беззвучно молится.

– Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного…

Что означают сегодняшние события? Нужно вчувствоваться, подождать, и ответ придет, как всегда, целиком. Или не придет, молчание внутри нее может продолжаться годами. В любом случае – покорно принять Его волю, быть благодарной за всё. Пока что она ощущает лишь физическую усталость и недоумение – почему именно ей выпало положить предел безобразию? И – гордость, что справилась, взяла верх.

Всевышний дал ей выносливость, волю, необыкновенную память. Еще одно свойство – идти навстречу опасности. С детства отмечали: Рухшона, если ее испугать, не отшатнется, наоборот – вперед дернется, на тебя. Очень оберегала собственное пространство, и когда вторгались в него, могла нанести повреждения. Оттого и дети, и многие взрослые сторонились ее. А еще Всевышний наделил ее красотой, как ту, от кого она получила имя – Рухшону-Роксану, жену Александра Македонского. Тридцать пять лет, для таджички возраст немолодой, но Рухшона очень красива.

Школа русская, Рухшона пишет замечательные сочинения, золотая медаль. “Ставрогин – русский Гамлет, те же ярость и скука и масса нерастраченных сил” – это нравится, ее берут на филфак МГУ. Тут она тоже живет в стороне ото всех, открывает для себя Андрея Платонова: мечты о прекрасном и яростном мире, растроганная радость при виде паровоза, преодоление смерти с помощью механизмов. Диплом у нее – по Платонову, о замках из воздуха. В русских людях и языке, ей родном, она особенно ценит способность возводить конструкции из пустоты.

Большие перемены: Ленинабад стал Худжандом, остальное все плохо. Погибает отец – случайно, отправился по делам в Душанбе и не вернулся – приехать на его похороны невозможно, в Москву звонит брат, рассказывает о других смертях. Многочисленность жертв как будто примиряет его с гибелью отца. “Оставайся в Москве!” – кричит брат, телефонная связь с Таджикистаном ужасная. Что ей делать в Москве? Здесь тоже филологи не нужны. “Потеряла отца в процессе жизни”, – думает Рухшона и понимает, что больше не любит Платонова, что преодоление смерти с помощью паровозов и прочей техники – только словесный фокус, потому что повсеместное присутствие смерти не случайно, она – не досадное недоразумение. Все боятся ее, боятся несчастия, а смерть неизбежна и, значит, естественна. И не нами изобретена. С этого момента начинается переживание Рухшоной смерти как самого главного, что находится у человека внутри. Люди, которые не носят в себе смерти, не живут ею, Рухшоной ощущаются как пустые – обертки, фантики. Люди полые, без души – она узнаёт их с первого взгляда.

Короткое воодушевление переменами проходит мимо нее: Рухшона видит, что духовно перемены эти бессодержательны и что всем распоряжаются фантики. На главной библиотеке страны появляется огромная шоколадка: съешь ее – и порядок. Шоколадки и их изображения – главный результат правления полых людей. Всем нам хочется сладкого, вкусного. “Сладко будет у тебя во рту, матушка, а дети твои станут лакеями”, – думает Рухшона и покидает Москву.

Кружным путем она приезжает в Худжанд, знающая русскую литературу, как никто, кажется, из ее соотечественников. Можно устроиться в пединститут, теперь он – университет, но там не платят, нигде не платят вообще, и частные уроки ее не нужны – война. За девяносто второй, прошлый, год сто тысяч убитыми, не до изящной словесности, противники зовутся “вовчиками” и “юрчиками”. Мама объясняет: юрчики – коммунисты, по имени, представь себе, Юрия Андропова, – кулябцы и мы, северные, с нами узбеки и русские. А вовчики – памирцы, гармцы под предводительством демократов. – Демократов? Почему они вовчики? Логичнее вроде бы именно коммунистам называться вовчиками, не так ли? – Нет, ваххабиты – по-простому вовчики. – Какая неразбериха в маминой голове! “Мужа тебе не нашли”, – вот что ее беспокоит: Рухшоне уже двадцать два.

Искать жениха – дело отца или брата, но отца теперь нет, а брат того гляди переедет в Китай, у него собственная семья. Да и как найти Македонского, когда кругом только юрчики-вовчики?

Вскоре, впрочем, и вовчиков не останется, во всяком случае – на поверхности. Симпатии Рухшоны, раз уж приходится выбирать, на их стороне: и потому, что вовчики разгромлены вероломно – Блаженны падшие в сраженье, и потому, что в Худжанде их нет. Рухшона принимается что-то искать для себя – в религии, которая как бы ей врождена, но о которой прежде она не задумывалась, ездит в Гарм, в Самарканд. Она учит арабский, дело идет легко, но встречи с живыми людьми, зовущими себя мусульманами, разочаровывают: племенное в них преобладает над духовным, адат – обычное право, закон человеческий над законом божественным, шариатом. Жить надо по предписанному, по правилам, которые установил Всевышний, не по традиции, греховное и преступное – это одно, – вот что ей хочется заявить, но джихад освободил вовчиков от закона, да и кто станет слушать женщину?

Им с мамой немножко посылает брат, но – голодно. Рухшона презирает экономическую эмиграцию, но когда твоей матери нечего есть, это уже не экономическая эмиграция. Снова Москва, теперь без очарований и больших надежд. Застывание, усталость – на десять лет, довольно, надо сказать, сытых лет. Ее пристраивают в семьи – заниматься с туповатыми детьми, два-три-четыре года – и новые люди, не хорошие и не плохие, обычные, никакие. Она остается наедине с собой, только пока дети в школе, да и то – их матери не работают, хлопочут целыми днями и занимают свою Роксаночку. Она даже арабский забросила – апатичные, вялые годы, но для чего-то они, стало быть, были нужны.

Последние ее хозяева: муж – маленький улыбчивый крепыш и его жена – чем-то испуганная навеки, просит даже не упоминать о болезнях, смертях и других неприятностях – чтобы не заразиться. Постоянно работает телевизор: “Для красивых и сильных волос и здоровых ногтей… ” Я лишился и чаши на пире отцов, и веселья и чести своей, – хочется продолжить Рухшоне, но ни в ком, конечно, она не встретит сочувствия. Память Рухшоны все еще хранит русские стихи во множестве – для чего? Поэты, их сочинившие, теперь представляются ей далекими родственниками, разлюбленными задолго до того, как умерли. Бедные, думает Рухшона, жизнь-то пошла не по-вашему.

А ребенку, за которым она присматривает, родители врут, вечно врут, но ребенок уже ни о чем и не спрашивает. “Смысл жизни, – учит крепыш, – в самой жизни”, – и что-то цитирует в доказательство из французиков. Горд, что перестал стесняться своей низкорослости. Когда? Когда появились деньги. “Значит, и с этим не справился, – думает Рухшона без сожаления. – Отдаешь ты жизни приказания, как хозяин, но ведь ты не хозяин ей: так, приживалка. Пара цитат – вот и вся твоя космология”.

И тут прошлым летом ее вывозят на дачу, не под Москву, как прежде бывало, а в самую настоящую глушь. Здесь она узнает, что маму забрал к себе брат, квартира их продана, и возвращаться становится некуда и незачем. Рухшона видит холодноватое небо, реку, закаты – изо дня в день, и внезапно понимает следующее: жизнь – очень простая и строгая вещь. И все наверчивания на нее – литература, искусство, музыка – совершенно излишни. В них есть правда, какая-то, кое в чем, но сами они – не правда. Правда формулируется очень коротко.

Есть Всевышний – Безначальный, Предвечный, Всемилостивый, Дающий жизнь и Умерщвляющий, – Рухшона помнит все девяносто девять Его имен – трансцендентный, непознаваемый, владеющий всеми смыслами – на одной стороне, и есть мы, ничтожные, – на другой. Нас много, и способны мы почти исключительно на плохое. Пропасть между Ним и нами бесконечна: мы ближе к праху, пыли под ногами, ибо – сотворены. Он же – единый, вечный, Он не родил и не был рожден, и нет никого, равного Ему.

Рухшона идет к крепышу, забирает вещи и переселяется в пельменную. Братья по крови тут же крадут у нее все скопленные ею деньги, но она обнаруживает это много позднее, деньги уже не важны. Ее ждет физическая работа, молчание и ежедневное, ежечасное угадывание Его воли. Вера Рухшоны переводится с арабского как “покорность”.

 

Ее будит дверь. Здравствуйте, Ксения Николаевна. Так и знала, придет. Ксения – не заурядная: в отличие от дачников, от парней с бензоколонки, от негодяя, прирезанного сегодня, не пустая внутри. Искаженное существо, странное, но – пришла.

Свидание начинается так: Ксения падает на пол и тянет руки, пытается обнять Рухшону.

– Обойдемся без Достоевского, Ксения Николаевна, встаньте-ка. Подымайтесь, вы что это, выпимши?

Господи, чудо какое – заговорила деточка! Ясно, шок.

– Не молчи, не молчи, вот покушать тебе принесла. А ты как хорошо, оказывается, разговариваешь на русском!

– Благодарю вас. Русский язык – мой родной. – Рухшона разглядывает содержимое сумки. – И за одежду спасибо. Колбасы я не ем.

– Куда ж ее деть?

– Не знаю, мужу отдать.

“И этот ухаживал? Вот кого тоже надо бы… ” – внезапно думает Ксения.

– Так у нас пост.

Рухшона пожимает плечами: какая разница? Можно отнести колбасу работникам.

– Они тоже, небось, не кушают колбасы.

– Кушают. Этим закон не писан. Они всё… кушают.

Что еще за закон?

– Роксана, Роксаночка, говори мне “ты”, мы с тобой не чужие ведь, да?

Ей хочется походить на Роксану, быть с нею вровень. Получится ли? Ксения себя чувствует глупой и старой рядом с вдруг повзрослевшим ребенком: поступок поднимает Роксану на недостижимую высоту, ставит ее так близко к тайнам! Ксения всю свою жизнь шустрит, крутится, что-то выгадывает, шажочками маленькими – ти-ти-ти, договаривается с этими… а тут – раз, и сделано. И одна! Все взяла в свои руки – суд, наказание!

– Я лишь орудие, меч. Суд – у Него.

Что-то Ксения не замечала, чтоб Он – взгляд к потолку – во что-нибудь вмешивался, или даже интересовался особенно. Ладно, у каждого своя вера, поговорим-ка мы о вещах серьезных, практических.

– Своя вера? Ну-ка…

Ксения пытается объяснить, путается, она в самом деле еще немножко пьяна: православная вера, народная. Мы святых почитаем, угодников, разные праздники…

Глаза у Рухшоны вдруг загораются: ах, народная! И во что она верит? – в Николая Чудотворца? в Царя-искупителя? в Женский день? Или сразу – во всё?

– Язычество, ширк!

Этот взгляд невозможно выдержать. Пожалуйста, не надо смотреть ТАК. Она ж не сама… На все просит благословения.

– Да, да, – Рухшона шевелит в воздухе пальцами: знаем мы эту систему. – Часто отказывают? Язычество, ширк! Мне все позволительно, но не все полезно! Как прикажете действовать по такой инструкции? Вот и бегает по улице за матерью с топором, голый, а на шее крест болтается, сама видела.

Ксения представляет себе картину и, не желая того, улыбается.

– Правда, – признает она с грустью, – бывают такие случаи.

Рухшона садится на краешек нар:

– И истина сделает вас свободными. От чего? Свобода – что это? Своеволие? Самовольство? Или это ваше – местное самоуправление? Нет никакой свободы, есть миссия, предназначение. А наше дело – понять, в чем оно.

– И как, поняла?

– Да, – отвечает Рухшона, – я знаю, зачем пришла в мир и что меня ждет после смерти. Никаких там: у Бога обителей много. Их две: рай и ад.

Это вам не какой-нибудь батюшка, не Александр Третий, здесь – ответы так уж ответы! Но это пока еще так, философия, вопросы на десять копеек. Надо собраться с силами и спросить – на рубль.

Дочка была у нее, Верочка. Хорошая девочка. Работников жалела.

– Мы не собаки, не кошечки, чтобы нас жалеть. Платить работникам надо. Так что твоя Верочка? Книжки любила, наверное?

– Книжки любила, маму не слушала. Красивая была девочка. Одиннадцать классов закончила. Хотела дать ей профессию. А она начиталась, наслушалась… всяких умников и уехала от меня. Писателем решила стать или, не знаю, ученым, филологом… И уехала, и пропала там. Но плохого-то она никому не делала. Так за что Он ее, за что… умертвил?

Последнее слово Ксения произносит совсем тихо, однако не плачет, смотрит внимательно. Рухшона отводит взгляд, потом возвращает его на Ксению:

– За своеволие. Любой грех простится, любой, но за ослушание, за своеволие – смерть. И ад.

Вот первая и последняя правда про Верочку. – Есть такое слово: надо, Верочка. – А есть такое слово нехочется? – спрашивает та и смеется, она прямо слышит Верочкин смех. И все-таки жалко ее, жалко ужасно!

– По-человечески – да. Но по-Божески непослушание влечет за собой возмездие. Как пальцы в розетку – убьет.

И вымолить никого из ада нельзя. Потому что отвечает каждый самостоятельно. Рухшона говорит очень прямо, твердо, так и сообщают правду. За своеволие – смерть. Плачь не плачь, чего уж тут непонятного?

Женщины сидят на нарах, между ними – еда, как в поезде, словно они отправились в путешествие.

– А СССР?

О, СССР – это большая тема, Рухшоне есть, о чем рассказать. Да уж, новейшая история по ней проехалась: Москва, Таджикистан, война.

– Опасно, – вздыхает Ксения.

– Я не боялась. Нет, никогда.

Ксения так не верила ни одному человеку, как сейчас верит ей. Почему же распалась такая страна?

– Засмотрелись на Запад. На лукавый Запад. Изменили предназначению.

Как это выразить, как объяснить Ксении? Но тот, кто двигал, управляя /Марионетками всех стран… Не читать же в самом деле “Возмездие”?

Отчего нет? Торопиться-то некуда.

Рухшона качает головой:

– Потому что правда не в ней, не в поэзии.

Ясно, что не в поэзии. Только есть ли вообще она – правда-то?

– Да, – отвечает Рухшона, – есть.

Есть, и называется коротко.

Ну же, скажи!

Рухшона немного склоняет голову, смотрит Ксении прямо в глаза – так что и взгляда не отведешь, и произносит почти неслышно:

– Ислам.

– Ислам… – повторяет Ксения зачарованно. – А трудно… этой быть?..

– Мусульманкой? – Рухшона поднимается с нар, ходит по камере. – Трудно, но выполнимо. Не невозможно. Молитва пять раз в день, короткая, месяц в году – пост, милостыня – небольшая, сороковая часть, и однажды в жизни, если возможность есть, – хадж, паломничество. Вот столпы веры. А большего от нас не требуется, разве что, говорит Пророк, добровольно. Имений не раздавать, щек не подставлять. Поклоняться Всевышнему.

– А соседа любить?

– Пожалуйста, если любится. Добровольно.

– А если сосед твой – враг?

– А врагов любить совершенно незачем. Врагов любить противоестественно. Ислам запрещает противоестественное. Кто любит врагов? Никто.

– Как же стать мусульманкой? – спрашивает Ксения. Вроде игриво: мол, как вообще становятся мусульманами? – но чешет, чешет пятно на руке.

С Всевышним нельзя кокетничать. Только честность, предельная.

– При двух свидетелях объявить: “Нет бога, кроме Бога, и Мухаммед – пророк Его”, – вот и все. Это символ веры наш, шахада.

Где-то Ксения слышала слово, по телевизору.

– Ля иляха илля ллах… – нараспев читает Рухшона. Необычно, красиво. – Ксения, не верь телевизору. Особенно про мусульман.

Ксения направляется к двери, не за вторым ли свидетелем? Не ожидала Рухшона такой стремительности – как у них быстро всё!

– Стой, – приказывает она. – Прежде вытрезвись. С этой минуты – не пить. И свинины не есть – мерзость.

– Конечно, – кивает Ксения, – и сама не буду, и из меню уберу.

– Работникам плати.

– Да, да, правда, стыд. Что еще?

Да, что еще? Еще – у Ксении власть над людьми, это не просто так. Вопрос власти – центральный вопрос. Власть имеет огромную мистическую составляющую. Политика, жизнь и вера должны быть одно.

– Кто возьмет себе власть и удержит, тот выделен Им, тот отмечен. Действовать надо – самой, не через этих, фантиков. Власть взять – всю.

– Уже думала, – признается Ксения. – Да только тут как полагается? Кого люди выберут…

Опять самоуправление, юрчики? И какое же место отведено Всевышнему? Нет, править всем должен Он – через нее, через Ксению!

Та заметно приободряется: о, она сделает много хорошего для людей. Мечети в городе нет…

– Мечеть – не главное, – перебивает Рухшона. – Я бы не начинала с мечети.

Это почему это?

– Тут уж я лучше понимаю, Роксаночка. Построим мечеть, в самом центре. И люди будут ходить, у нас много черных.

Есть земельный участок, есть план. Рассуждать о строительстве привычно легко: плана нету пока, но сделаем. Будет мечеть. Будет где помолиться Роксане, когда ее выпустят. Вдруг Ксения останавливается – за всеми этими разговорами она как будто забыла, в каком они находятся положении:

– А ты вернешься? – Вся ее жизнь зависит от ответа на этот вопрос. – Заживешь у меня – хозяйкой. Зачем мне под старость одной такой дом?

Рухшона пожимает плечами: как ей вернуться – после сегодняшнего? Да и чем бы ни закончились следствие и суд, все равно ведь выдворят, депортируют.

Нет, нет, она удочерит ее. Деточка, доченька.

– Совершеннолетнюю? При живой маме? Вздор.

Надо толкового адвоката. Лишь бы она вернулась, повторяет Ксения, и получит всё. А адвокат будет, самый-рассамый. Только вернись!

Нужно ли Рухшоне Ксенино “всё”? Она задумывается – впервые, кажется, за весь разговор. Возможно, ее назначение – обращать несчастных теток в истинную веру, в Единобожие, – там, где она окажется скоро. Вот для чего понадобились сегодняшние события! Рухшоне уже видятся колонны заблудившихся, грешных русских женщин, не обязательно русских – всяких, в одинаковых синих ватниках, серых платках. Она, Рухшона, сообщит им правду, укажет путь.

– Не нужен самый-рассамый, давай попроще. А можно и без него. Не траться на адвоката, Ксения.

– Почему ты так хочешь?

– Не я так хочу. Потом поймешь. А теперь я устала. Иди.

Ксения глядит на часы: да, время-то… Тяжелый был день. Пусть отдыхает, ей завтра в область. Может, к утру передумает – про адвоката. Как знать? Ксения пробует что-то еще уловить – из ее выражения лица. Но на нем уже ничего не читается, только крайнее утомление. Да, пора. Если б знать, когда снова…

Они прощаются.

– Аллах милостив, – Рухшона угадывает ее мысли. – Еще повидаемся.

Ксения прижимает ее к себе, выше груди не достает, утыкается головой, обнимает и держит, держит, не оторваться…

– Скажи что-нибудь.

– Аллах милостив, – повторяет Рухшона, наносит удар по двери, чтоб открыли. – Иди, иди.

– С наступившим вас, Ксения Николаевна, – кивает головой дежурный перед тем, как за ней запереть. Ксения смотрит недоуменно, словно не поняла.

Она выходит на воздух, вдыхает его, идет через темный город, свой город. Люди спят, она нет, это нормально, эти люди ей вверены. Теперь она знает, Кем вверены и зачем. Вот ее дом, позади него она отчетливо представляет себе большую красную башню, самую высокую на много километров кругом.

Глубокой ночью Ксения сидит в прибранной пустой пельменной, улыбается и ест холодное мясо. Душа ее занята насущным: поисками адвоката и связей в области, грядущим строительством, приобретением всей полноты власти. Ксения спокойна: с этим всем она справится.

Больше нету ни опьянения, ни особой усталости, хотя многовато, конечно, было всего для немолодой уже женщины – за один-то день.

– Никто тебя никуда не выдворит, – шепчет она, – моя деточка, доченька. Будешь со мной. В области тоже люди, все образуется. От уродов от здешних избавимся, возьмем в руки город. Заживем по закону, по правде. Работать будем, все вместе. С шестнадцати… нет, с тринадцати лет. Интеллигентов, попов, слабаков всяких, хлюпиков выгоним к чертовой матери. Пить?.. – Ксения останавливается, прислушивается к себе. Нелепость какая-то: что, и не выпьешь уже? – Пить, – решает, – только по праздникам. По большим, настоящим, великим праздникам.

В этих размышлениях она пребывает долго: что называется, до первых петухов, провозвестников ее нового знания, всеохватного. Потом идет спать.

Школьного учителя миновали события сегодняшнего дня. Он провел четыре урока – один из них сдвоенный, участвовал в чаепитии с тортом в учительской – мероприятии пустом, но, в общем, теплом. Потом отправился на речку – посмотреть, не пошел ли лед.

На речке учитель встречает отца Александра – тот пришел за тем же самым и тоже улыбается солнышку. Нет, река все еще подо льдом. С отцом Александром учитель едва знаком и только сейчас замечает, какой у того побитый, болезненный вид. Наверное, он несправедлив к нему.

– Скажите, – вдруг спрашивает священник, – а отчего река не замерзает вся целиком, почему подо льдом вода?

 

Учитель объясняет: в отличие от других веществ вода имеет наибольшую плотность не в точке замерзания, не при нуле, а при плюс четырех, и потому, когда остывает до нуля, то оказывается наверху. Сверху образуется лед, а под ним остается вода. Если бы не это чудесное ее свойство, то реки промерзали бы полностью и в них прекратилась бы жизнь.

Священник покачивает головой: да, чудо, еще одно доказательство бытия Божия. Река, небо, солнышко – они пребудут, а все остальное – пройдет, перемелется, вот о чем он, по-видимому, сейчас думает.

В такой солнечный день не хочется дома сидеть, и учитель решает послоняться по городу. Перед ним новая “Парикмахерская”, через окно он видит свою бывшую ученицу, она ему машет рукой. Действительно, отчего бы ему не подстричься? – он давно не стригся. Она ему моет голову, прикосновения ее теплых пальцев очень приятны. Надо же, двое детей! Учебу, естественно, бросила, да ничему их толком и не учили там. Она не красивая, хоть и милая, про мужа лучше не спрашивать, пока не скажет сама. Как она шустро работает ножницами! А Димку Чубкина он не помнит? Это же ее бывший одноклассник, теперь она Чубкина, неужели он все забыл?

– Знаете, Сергей Сергеевич, ваши литературные вечера – лучшее, что у нас было в жизни, – говорит парикмахерша. – Когда ты болен и забит… – как там дальше?

Учитель подсказывает – загнан, еще несколько строк, потом уже произносит эпилог “Возмездия” до конца, про себя, целиком. Она сметает с пола отстриженные волосы, он смотрит на них, на нее и думает: Блоку казалось невозможным, чтобы грамотный человек не читал “Бранда”, а вот, поди ж ты, он – учитель литературы, и не читал. Что он знает из Ибсена? Юность – это возмездие. Кому – родителям? А может быть, нам самим?

Он приходит домой, нелепо обедает, с Ибсеном, так что через полчаса уже не может вспомнить, ел ли вообще. Счастливый, ничем не омраченный, почти бездеятельный день. Вечером с улицы слышится шум, но значения ему учитель не придает. Он ложится в постель и принимается сочинять конец своей исповеди.

Пора сообразить, в чем моя вера, отчего, несмотря ни на что, я бываю неправдоподобно, дико счастлив. Отчего иногда просыпаюсь с особенным чувством, как в детстве, что вот это все и есть рай? Подо мной земля, надо мной небо, и вровень со мной, в мою меру – река, деревья, резные наличники на окнах, весенняя распутица, крик домашней птицы – и тут же – Лермонтов, Блок. Верю ли я, наконец, в Бога?

Основное препятствие между Ним и мной – Верочка. Верочкина смерть не была необходима, смерти вообще не должно существовать. Думать о ней как вместе встречи, ждать ее, как ждешь невесты, – не получается, нет. Смириться, сделать вид, что привык? Мирись, мирись, мизинчик… Очень уж условия мира тяжелы: нате, подпишите капитуляцию. Говорят, Бог не создавал смерти, это сделал человек: запретный плод, все такое. И еще говорят: она – часть разумного процесса, страшно и вообразить, как бы мы жили, не будь ее. Что же, Верочка просто стала жертвой миропорядка, во имя этого умерла? Одни вопросы…

Есть и ответы. Я верю, что из правильно поставленной запятой произойдет для моих ребят много хорошего: как именно, не спрашивайте – не отвечу, но из этих подробностей – из слитно-раздельно, из геометрии, из материков и проливов, дат суворовских походов, из любви к Шопену и Блоку – вырастает деятельная, гармоничная жизнь.

И, наконец, я свободен. “Радуйтесь в простоте сердца, доверчиво и мудро”, – говорю я детям и себе. Не сам придумал, но повторяю столь часто, что сделал своим. Таким же своим, как сонных детей в классе, как русскую литературу, как весь Божий мир.

2009, 2012, 2015 гг.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru