bannerbannerbanner
Сергей Довлатов. Остановка на местности. Опыт концептуальной биографии

Максим Гуреев
Сергей Довлатов. Остановка на местности. Опыт концептуальной биографии

Асетрина

После уроков в рыбный на Рубинштейна заходили, чтобы посмотреть, как в огромной, установленной перед прилавком мраморной ванне со стеклянным окном-иллюминатором плавают носатые осетровые, привезенные в Ленинград из Астрахани.

Ошалевшие рыбины диковато косились на посетителей магазина, каждый из которых мог быть их потенциальным покупателем. Лениво перемещались в желтоватой мутной тесноте и представляли себе, как их принесут домой завернутыми в газету, положат на обтянутый скользкой, затертой до дыр клеенкой стол на коммунальной кухне и будут дожидаться, пока они не уснут. Дождутся. После чего возьмут рыбочистку в виде зазубренного скребка и начнут сдирать с них чешую, а отрезанную голову отдадут на съедение местному коту-живоглоту, который, когда только заприметил безжизненно свисающий со стола рыбий хвост, сразу смекнул, что сегодня ему перепадет преизрядное угощение.

Из магазина на Рыбинштейна (так называли улицу по понятным соображениям) выходили озадаченные и воодушевленные, как после посещения океанариума или кунсткамеры, чьи ожившие экспонаты оказывались вполне себе страдающими тварями, находящимися, даже невзирая на свой экзотический вид, полностью зависящими от советского человека.

Из редакционной колонки Сергея Довлатова «Мы – советские люди»:

«Мы – воспитанники тоталитарной системы, ее послушные ученики. И над каждым тяготеют десятилетия одуряющей выучки. Конечно, среди нас есть отличники и лодыри, вундеркинды и тупицы, активисты и несоюзная молодежь. Но в главном мы – едины. На каждом пылает огненное страшное тавро – «Made in USSR»… Попытайтесь вообразить огромное зеркало. Размером с озеро Байкал. А на берегу этого озера (или зеркала) – многотысячную разношерстную толпу…

А теперь давайте разом окунемся в эту незамутненную гладь. Давайте мужественно на себя полюбуемся…

Партия – наш рулевой!.. Вернее – поводырь. Поскольку речь идет о благоприобретенной духовной слепоте. Восторжествовавший социализм приучает человека к абсолютной безответственности. Все кругом общественное, а значит, – ничье…

У советского человека ментальность раба. В лучшем случае – подчиненного. Без хозяина он не привык. Без хозяина – это значит – личная ответственность. Собственное решение. Выбор…

А у нас психология служащих. Причем готовых служить кому угодно. Во имя чего угодно. Лишь бы за это хорошо платили.

Мы знали, что в Америке больше колбасы и джинсов. И решили сменить место жительства. То есть сменить хозяина. Люди с такой гибкой ментальностью – довольно ценное приобретение. Любая бюрократия (советская или антисоветская) готова отдать им должное. Позиция «чего изволите» устраивает любое начальство. И работенка этим людям всюду найдется.

Кто-то возразит:

– Они сменили убеждения.

Да ничего подобного. Хозяина переменили, это верно. А убеждений там отродясь не было».

Была рутина повседневной жизни, убогий быт, партийные и комсомольские собрания, постоянно включенная радиоточка да передовицы центральных газет. А еще советский человек жарил купленную в магазине на Рубинштейна рыбу или фаршировал ее, варил из нее уху или коптил в печке-плите, которые еще сохранились на некоторых ленинградских кухнях.

Пионеры обсуждали увиденных осетровых и прочих обитателей пресных водоемов, а потом разбредались в разные стороны, кто на пустырь около Холодильного института жечь костер, кто домой делать уроки, а кто и на свидание.

Сережа, конечно, шел на свидание с девочкой, которая не училась в его школе и выглядела старшего своего ухажера, но при его росте это не сразу бросалось в глаза. Следует заметить, что эта старшеклассница была не первой в его донжуанском списке. Сережа, как известно, пользовался популярностью у противоположного пола.

Да, он всякий раз любил фланировать со своей новоиспеченной подругой по улице, проспекту ли, быть остроумным и галантным, обращать на себя внимание ухмыляющихся прохожих.

А еще Сергей обязательно знакомил свою избранницу с мамой.

Нора Сергеевна, как правило, в двух, от силы в трех предложениях давала оценку очередной пассии сына, после чего эти встречи скоропостижно завершались. Однако вскоре появлялась новая барышня, чья судьба была предопределена изначально, но она этого не знала – наивная, да и Сережа тоже надеялся на лучшее.

Одноклассники Довлатова вспоминали, что Сергей, невзирая на свой компанейский и добродушный характер, всегда держался особняком. На уроках, как правило, он молчал, потому что учебный процесс его мало интересовал, а на переменах обычное школьное сумасшествие он находил бессмысленным ребячеством. В этом не было высокомерия, скорее, спокойная взрослая уверенность в том, что он изначально заручился дружбой своей мамы и своего старшего двоюродного брата Бориса, а этого Сереже было более чем предостаточно.

Из сборника Сергея Довлатова «Наши»:

«Мой старший брат родился при довольно загадочных обстоятельствах. До замужества у тетки был роман. Она полюбила заместителя Сергея Мироновича Кирова. Звали его Александр Угаров. Старики ленинградцы помнят этого видного обкомовского деятеля.

У него была семья. А тетку он любил помимо брака.

И тетка оказалась в положении.

Наконец пришло время рожать. Ее увезли в больницу.

Мать поехала в Смольный. Добилась приема. Напомнила заместителю Кирова о сестре и ее проблемах.

Угаров хмуро сделал несколько распоряжений. Обкомовская челядь строем понесла в родильный дом цветы и фрукты…

Мой брат рос красивым подростком западноевропейского типа. У него были светлые глаза и темные курчавые волосы. Он напоминал юных героев прогрессивного итальянского кино. Так считали все наши родственники…

Это был показательный советский мальчик. Пионер, отличник, футболист и собиратель металлического лома. Он вел дневник, куда записывал мудрые изречения. Посадил в своем дворе березу. В драматическом кружке ему поручали роли молодогвардейцев…

Я был младше, но хуже. И его неизменно ставили мне в пример».

К комплексу толстого неуклюжего мальчика (видимо, поэтому он стал ходить в секцию бокса) у Сережи Довлатова прибавился еще один – комплекс младшего брата, который, впрочем, носил весьма специфический характер. Дело в том, что Борис, будучи двоюродным братом, не пережил психотравму, связанную с рождением в семье младшего ребенка, когда бы подсознательно он мог стараться физически и психологически подавить младшего брата, борясь тем самым за любовь родителей.

Соответственно, и Сергей не мог ощущать давящую опасность, исходящую от старшего брата, а, следовательно, вступать с ним в борьбу за свое выживание. Но при этом Борис не мог не навязывать свой стиль поведения младшему Сереже, причем делал это интуитивно, не «ломая его через колено», так как изначально не видел в нем источник опасности для себя. Он вел себя исключительно так, как себя ведут старшие мальчики по отношению к младшим – по-отечески снисходительно. Соответственно, он становился для Сергея образом мужественности, примером для подражания во всем, а копирование его поведения подсознательно имело своей целью заслужить его похвалу или положительную оценку.

Также ситуация усложнялась тем, что отец, Донат Исаакович, не присутствовал в семье, и воспитанием Сережи занималась мама – Нора Сергеевна, женщина с сильным характером, имевшая на сына огромное влияние. Борис, что и понятно, испытывал пиетет перед своей тетей и в чем-то дублировал ее манеру поведения, но, соответственно, уже в мужском изводе.

Таким образом, Сережа Довлатов находился как бы под двойным психологическими прессом, более, впрочем, носившим характер добровольный, нежели репрессивный.

Это было комфортное состояние – постоянно ощущать себя зависимым от решения, принимаемого тем, кому ты доверяешь и кого любишь. Действительно, в таком случае не могло приключиться ничего дурного, ведь ни мать, ни старший двоюродный брат никогда не пожелали бы плохого, а стиль так называемого взрослого общения лишь добавлял Сереже самоуверенности, впрочем, с оглядкой на старшего товарища. Другое дело, что при этом необходимо было научиться соглашаться с тем, что твое мнение вторично, а твой голос лишь один из голосов в хоре, сопровождающем выступление солиста.

И Сергей научился этому, хотя с годами данное качество трансформировалось в умение отойти в сторону, отстраниться, поменять ракурс и увидеть всю парадоксальность происходящего, оставаясь при этом частью этого парадокса.

«Всю жизнь я дул в подзорную трубу и удивлялся, что нету музыки. А потом внимательно глядел в тромбон и удивлялся, что ни хрена не видно», – напишет впоследствии Довлатов переводчице, журналисту, своему доброму другу Людмиле Штерн.

Безусловно, можно дуть в трубу.

Можно в нее смотреть.

Можно ее использовать по назначению.

Можно, наконец, забравшись на крышу дома, бросить в водосточную трубу припасенный к такому случаю кирпич, и наблюдать, как пешеходы, напуганные странным и страшным звуком неизвестной этиологии, будут разбегаться в разные стороны и на всякий случай прикрывать голову руками.

На первый взгляд, поступок абсолютно бессмысленный, даже хулиганский, потому что как кирпич мог вылететь из трубы и попасть в проходящего мимо воронки водостока гражданина. И если не убить его, то покалечить определенно. Но, с другой стороны, эта и аналогичные ей выходки были вариантом коммуникации с себе подобными, выбросом энергии, которая копилась длинными вечерами, когда в коммуналке на Рубинштейна собирались друзья Норы Сергеевны – известные писатели, художники, актеры, кинематографисты, когда велись долгие взрослые разговоры и приходилось делать вид, что тебе все интересное и все понятно.

Однако энергия постулата «быть, а не казаться» требовала своего выхода.

Видимо, в этом таилась причина немыслимого поступка отличника Бориса, когда он из окна второго этажа помочился на директора школы по фамилии Чеботарев, более известного под кличкой Легавый.

 

Об этом уже шла речь в начале этой книги…

Невероятными усилиями родственников историю тогда удалось замять и почти даже забыть. Но вскоре комсомолец, общественник, спортсмен попал за решетку, отсидел, освободился, встал на путь исправления, но по этому пути следовал совсем непродолжительное время и вновь оказался на зоне.

Стало ясно, что это система и старший брат может быть интересен младшему лишь как его физиогномический двойник, как невыдуманный персонаж его сочинений, кладезь той закрытой для обычного советского молодого человека жизни, которая окружала, нависала, довлела, но при этом не афишировалась. Более того, все старательно делали вид, что ее нет, хотя на коммунальных кухнях только о ней и говорили.

«Я знал, что в газетах пишут неправду. Что за границей простые люди живут богаче и веселее. Что коммунистом быть стыдно, но выгодно…

Сталин напоминал шекспировских злодеев. Народ безмолвствовал, как в «Годунове». Это была не комедия и не трагедия, а драма. Добро в конечном счете торжествовало над злом. Низменные порывы уравновешивались высокими страстями. Шли в одной упряжке радость и печаль».

(Сергей Довлатов, «Наши»)

Когда Сереже было одиннадцать лет, Сталин умер. Отошел в мир иной.

Воспоминания об этом апокалиптическом событии, как известно, оставил Иосиф Александрович Бродский:

«Мне было 13, я учился в школе, и нас всех согнали в актовый зал, велели стать на колени, и секретарь парторганизации – мужеподобная тетка с колодкой орденов на груди – заломив руки, крикнула нам со сцены: «Плачьте, дети, плачьте! Сталин умер!» – и сама первая запричитала в голос. Мы, делать нечего, зашмыгали носами, а потом мало-помалу и по-настоящему заревели. Зал плакал, президиум плакал, родители плакали, соседи плакали, из радио неслись Marche funebre Шопена и что-то из Бетховена…. Люди заплакали. Но они плакали, я думаю, не потому, что хотели угодить «Правде», а потому, что со Сталиным была связана (или, лучше сказать, он связал себя с нею) целая эпоха. Пятилетки, конституция, победа на войне, послевоенное строительство, идея порядка – сколь бы кошмарным он ни был. Россия жила под Сталиным без малого 30 лет, почти в каждой комнате висел его портрет, он стал категорией сознания, частью быта, мы привыкли к его усам, к профилю, который считался «орлиным», к полувоенному френчу (ни мир, ни война), к патриархальной трубке, – как привыкают к портрету предка или к электрической лампочке. Византийская идея, что вся власть – от Бога, в нашем антирелигиозном государстве трансформировалась в идею взаимосвязи власти и природы, в чувство ее неизбежности, как четырех времен года. Люди взрослели, женились, разводились, рожали, старились, умирали, – и все время у них над головой висел портрет Сталина. Было от чего заплакать. Вставал вопрос, как жить без Сталина. Ответа на него никто не знал».

В школе № 206, что располагалась на Фонтанке, свершалось, надо думать, нечто аналогичное – траурный митинг, увитый черными лентами портрет покойника, слезы на глазах преподавателей, недоумение в глазах школяров, прикидывающих между делом, что, скорее всего, в связи с трауром объявят каникулы, а это не может не радовать.

Сережа присутствовал при все при этом и, конечно, был как все.

Как все, шмыгал носом, как все, пропускал мимо ушей надрывные речи директора и завуча, которые вещали о том, что «теперь мы осиротели», как все, выходя на улицу, радовался, что сегодня отменили уроки.

Да и вообще не находил повода для грусти.

Впрочем, тут свою роль играли и привходящие моменты домашнего воспитания.

Позже Довлатов напишет: «С раннего детства мое воспитание было политически тенденциозным. Мать, например, глубоко презирала Сталина. Более того, охотно и публично выражала свои чувства. Правда, в несколько оригинальной концепции. Она твердила:

– Грузин порядочным человеком быть не может!

Этому ее научили в армянском квартале Тбилиси, где она росла.

Отец мой, напротив, испытывал почтение к вождю…

Может быть, отец и ненавидел тиранию. Но при этом чувствовал уважение к ее масштабам».

И вот теперь он стоял на берегу Фонтанки, смотрел на куски грязного ледяного припая, на воду, в которой плавали, как в ванной на Рубинштейна, рыбы, и думал о том, что все происходящее здесь и сейчас словно бы свершалось во сне – все эти пионерские линейки, комсомольские собрания, субботники, а также висящие на стенах портреты вождей вперемешку с парсунами Пушкина, Маяковского, Толстого и Менделеева. Причем два последних русских исполина мало чем внешне отличались друг от друга.

Опять же, следует понимать, что с годами сей калейдоскоп только наращивал размеры и объемы своей фантасмагоричности, на фоне которой выкрутасы брата Бориса выглядели вполне естественно и даже безобидно.

Хотя после кончины «друга всех физкультурников» и наступили, как было принято говорить, «вегетарианские времена», однако в любую минуту объятия власти могли из по-медвежьи неуклюжих и даже незлобивых превратиться в цепкую смертельную хватку, из которой уже было невозможно вырваться.

Об этом знали все.

«В шесть лет я знал, что Сталин убил моего деда. А уж к моменту окончания школы знал решительно все», – скажет в своих «Наших» Довлатов.

Знания эти, почерпнутые из коротких фраз, отрывочных реплик, семейных воспоминаний и «оттепельных» разговоров друзей мамы, носили, что и понятно, полузапрещенный характер. Они решительно отличались о того, о чем на уроках истории СССР и часах политинформации рассказывали в школе. И тут было важно понимать, как к этим знаниям относиться, как их свести с официальной идеологией и как, наконец, ими правильно распорядиться.

Задача для юноши, «обдумывающего житье, решающего – сделать бы жизнь с кого», весьма непростая. Особенно на фоне заверений Никиты Сергеевича Хрущева, что построение коммунизма в СССР будет завершено в самое ближайшее время, что советские люди героически покоряют космос, осваивают атом, борются за мир во всем мире, а советское искусство и наука являются самыми передовыми на планете Земля.

Гордость, конечно, захлестывала.

Самолюбование.

Ажитация.

Твердая поступь.

Смелый и зоркий взгляд в светлое будущее.

Но и в то же время понимание того, что все это фикция и обман, с проявлениями которого приходилось сталкиваться, как только выходишь из дому на улицу. Да и дома, в густонаселенной коммунальной квартире на Рубинштейна в бравые заверения первого секретаря ЦК КПСС, председателя Совмина и члена политбюро ЦК партии верилось с трудом.

После школы Сергей попытался поступить на журфак ЛГУ.

Разумеется, не получилось.

Проработал год в типографии имени Володарского и в 1959 году подал документы на филфак.

Автобиография Сергея Довлатова:

«Я, Довлатов Сергей Донатович, родился 3 сентября 1941 г. в г. Уфе. Армянин. Живу с матерью. Мать работает в типографии им. Володарского. Средний доход 1000 руб. В 1948 г. поступил в 206 школу. Окончил ее в 1958 году. Был редактором школьной газеты. Комсомолец. Учился параллельно в вечерней художественной школе. Занимался на курсах по подготовке в Университет. Сейчас работаю в типографии им. Володарского в качестве копировщика (с сентября 58 года). Дружинник народной милиции. Несколько лет был деткором «Ленинской искры» (Довлатов о своей национальной принадлежности: «Мать моя – армянка, отец – еврей. Родители решили, что жизнь моя будет более безоблачной, если я стану армянином. Так и записали в метрике – армянин. А затем, когда пришло время уезжать, выяснилось, что для этого необходимо быть евреем. Став им в августе 1978 года, я получил формальную возможность уехать. Знаю, что это кому-то покажется страшным позором, но у меня никогда не было ощущения своей принадлежности к какой-то национальности»).

С филфаком все сложилось благополучно, и Сергей стал студентом финно-угорского отделения филологического факультета Ленинградского государственного университета имени Андрея Жданова (известно, что изначально Довлатов подавал документы на албанское отделение).

Конечно, это был выбор мамы (а также участие ее друзей в Смольном), которая видела своего сына только гуманитарием и в знаменитом споре физиков и лириков свои предпочтения отдавала, разумеется, последним.

Дмитрий Николаевич Дмитриев, одноклассник Сережи, вспоминал:

«Я думаю, он выбрал филфак под влиянием Норы Сергеевны. Она долгое время работала корректором и неотступно следила за грамотностью не только на работе, но и в повседневной жизни. Она всегда строго следила за тем, чтобы мы не делали речевых ошибок. Почему он выбрал финское отделение? Наверное, тогда, в отличие от сегодняшнего дня, туда был меньше конкурс…

Я не помню, чтобы он особенно занимался в эти годы. Сережа всегда много читал, но я никогда не видел его корпящим над учебниками финского или еще какого-то другого языка. По-моему, все это проходило мимо него… филология как наука, а тем более экзотическая финская филология, его совершенно не интересовала. При мне он ни разу не произнес ни одной фразы по-фински. Правда, помню, однажды он пришел ко мне на работу, взял рупор и стал дурачиться: произносить какие-то бессмысленные тексты, имитируя английский и французский. Это было очень эффектно, артистично. Не зря он учился на филфаке!»

Оказавшись в университетских стенах, Сережа, пожалуй, впервые почувствовал, что такое вольное течение времени, когда ты свободен от ежедневной рутины и полностью предоставлен сам себе. Разумеется, посещение лекций и семинаров, особенно таких, как история КПСС, оказалось делом совершенно факультативным, ненормированным и зависящим от твоего настроения. В университет хотелось приходить за чем-то совсем другим – за атмосферой, за общением, за особым состоянием величественных интерьеров бывшего дворца Петра II, построенного по проекту Доменико Трезини.

Довлатов писал:

«Корпуса университета находились в старинной части города. Сочетание воды и камня порождает здесь особую, величественную атмосферу. В подобной обстановке трудно быть лентяем, но мне это удавалось.

Существуют в мире точные науки. А значит, существуют и неточные. Среди неточных, я думаю, первое место занимает филология. Так я превратился в студента филфака».

Однако довольно скоро на смену романтической эйфории и видению себя человеком, оказавшимся в горних гуманитарных сферах, пришла «свинцовая мерзость» студенческой жизни – экзамены, зачеты, пересдачи, «хвосты», вызовы в деканат и ректорат. Это была та реальность, с которой приходилось мириться, принимать ее, в противном случае отчисление, и без того нависавшее дамокловым мечом, становилось неотвратимым.

Думать об этом не хотелось…

Тогда же начались блуждания Довлатова по факультету – то он оказывался на русском дневном, то на русском вечернем, то на славянском отделениях.

Искал себя?

Не исключено.

Зимнюю сессию Сережа еще кое как преодолел, но вот летняя стала Рубиконом, перейти который без потерь не удалось. Пересдачи ушли на осень, следовательно, настроение был безнадежно испорчено, ведь штудии пришлось продолжить в то время, когда все приличные студенты уже отдыхали.

Из повести Сергея Довлатова «Филиал»:

«В университете я быстро ощутил себя чужим. Студенты без конца распространялись о вещах, не интересовавших меня… К преподавателям я относился с любопытством, но без должного уважения. Вряд ли кто-то из них меня запомнил… Университет (считавшийся самым лучшим местом в городе) оказался недостоин меня! Скука невыносимая, уровень жалкий!… Короче, я пропускал одну лекцию за другой. Лучше всего, таким образом, мне запомнились университетские коридоры. Я помню тесноту около доски с расписаниями. Запах тающего снега в раздевалке. Факультетскую стенгазету напротив двери. Следы бесчисленных кнопок на ее загибающихся уголках. Отполированные до блеска скамьи возле фотолаборатории. Примерно к двенадцати здесь собираются окрестные лентяи. Мы говорим о литературе и разглядываем пробегающих мимо девиц. У нас есть свобода и молодость. А свобода плюс молодость вроде бы и называется любовью».

На втором курсе проблемы с успеваемостью приняли угрожающий характер, и студент Довлатов оказался на грани отчисления.

Понятно, что Нора Сергеевна негодовала.

Ее план относительно собственного сына, которого она видела филологом-интеллектуалом, вполне вероятно, кандидатом наук (по меньшей мере), не срабатывал. Будучи натурой экзальтированной, она произносила громкие и весьма эмоциональные речи, призывала сына взяться за ум, заняться учебой, перестать шляться по гостям и прогуливать.

 

Однако сын ее не слышал, потому что это был уже не прежний школьник Серёженька Мечик.

Вполне возможно, что в язвительно-остроумных ответах и отстраненно-надменном поведении сына Нора Сергеевна узнавала саму себя. Сергей был корректен и уважителен, но, уже вкусив новой свободной жизни, шел своей дорогой, по крайней мере, той, о которой долгими коммунальными вечерами говорили гости его мамы. Дорогой барственного сибарита, привыкшего срывать аплодисменты по любому поводу.

Творческий человек, а Сережа, безусловно, подсознательно причислял себя к творческими людям, должен быть свободен, нетрезв и безумно влюблен.

Казенщина жизни советского студента, как мы видим, не вписывалась в этот тестамент.

Ей просто там не было места!

Итак, после очередного академического провала Довлатов бредет по коридору дворца Петра II, малолетнего самодержца, умершего от оспы.

Антагонизм роящихся в голове мыслей обескураживает.

С одной стороны, очередного выяснения отношений с мамой, уверенной в том, что он лентяй (и справедливо уверенной, следует заметить), не избежать, и это печалит, тяготит, а вопрос «Ты что, глупей других?» дезориентирует однозначным на него ответом – «Да».

С другой стороны, уверенность в том, что выбор филологической науки был ошибкой, превышает все мыслимые и немыслимые сомнения. «Увы, пойти путем Бахтина, Реформатского, Гуковского или Будагова – не мое». Быть литератором, писателем, в конце концов, вовсе не означает быть лингвистом или литературоведом. Пушкин и Достоевский не были профессиональными филологами.

И, наконец, последнее. Главное – сделать внутренний выбор, невзирая на давление мамы, обстоятельств, деканата, комсомольской организации и райвоенкомата.

Вот с этой кашей в голове, потому как мысли роятся, перебивают друг друга, претендуя на первенство, Сережа спускается по мраморной лестнице.

Дойдя до первого этажа и усмехнувшись про себя: «Ну вот и совсем опустился», направляется к выходу из корпуса, однако боковым зрением замечает девушку, которая сидит под лестницей на подоконнике и курит.

Сам не зная почему, останавливается, резко поворачивается, словно передумал покидать филфак, не получив того, ради чего он вообще сюда поступал, и подходит к ней.

Смотрит на нее – высокую, стройную, в голубой импортной кофточке, отрывающей шею, на тени, что лежат возле хрупких ключиц.

– Девушка, простите, – начинает импровизировать Сережа, – а вам не нужен ли фокстерьер чистых кровей?

– Фокстерьер у меня уже есть, – задумчиво отвечает курильщица, не отрываясь от окна, – а вот в трех рублях сильно нуждаюсь.

– Не вижу препятствий, – с изрядным искательством звучит в ответ, – меня, кстати, Сергеем зовут.

– А я – Ася.

– Ну что ж, будем знакомы.

Разговор, начавшийся столь непринужденно, постепенно обретает черты деловой студенческой беседы. Выясняется, что Довлатов должен сдавать немецкий, а он в нем «ни в зуб ногой», не может перевести текст, хоть умри. Ася неожиданно предлагает свои услуги, так как весьма недурно владеет языком Гете и Шиллера.

Она открывает учебник.

Сергей смотрит на ее сосредоточенное лицо, на ее поджатые губы.

Затем переводит взгляд на окно.

За ним видна проколотая буксирами Нева, в которой, как и в мраморной ванной на Рыбинштейна, как и в Фонтанке, среди обломков грязного, покрытого копотью льда плавают рыбы.

Улыбаются чему-то своему.

Сергей улыбается про себя.

Снова смотрит на Асю и думает о том, что сейчас она похожа на рыбу – такая же неприступная, загадочная, молчаливая, хладнокровная… на рыбу Асетрину, например…

Но вот текст переведен, и Ася обещает Сереже подождать его, пока он отнесет перевод экзаменатору.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru