Было видно, что ему сделалось дурно.
Порывисто сняв фуражку, он делал глубокие вдохи, гортанно выдыхал, словно его выворачивало изнутри, громко стонал, что-то выкрикивал в темноту, сгребал с гранитной тумбы снег и натирал им лицо, снова стонал. Его фуражка падала на лед, но он этого не замечал. Царапал окоченевшими пальцами лицо. На какое-то время ему становилось легче, но потом все начиналось снова.
Мост через реку Мойку с видом на 3-й полицейский участок Казанской части Петрограда.
Фотография Максима Гуреева. 2023
Двигатель стоявшего рядом автомобиля монотонно и глухо работал на холостых оборотах.
Асмодей хранил молчание, полностью превратившись в истукана, уподобившись соляному столпу, смотря строго перед собой. Хотя кто там под очками его разберет, куда он смотрел.
Григорий Ефимович мрачно наблюдал за происходящим из салона, укутавшись в шубу, закрывал и открывал глаза, снова закрывал их, чтобы не видеть страданий «маленького», но при этом не испытывал к нему никакой жалости, более того, находил в происходящем истинное понимание того, как на самом деле мучается душа Феликса Феликсовича, по себе знал, что всякое душевное недомогание мучительно и полезно одновременно. Только и оставалось, что полушепотом повторять слова Иоанна Златоуста: «Страдания – совершенство и средство ко спасению, страдания – совершенство и средство ко спасению».
Наконец Феликс, окончательно обессилев, затих, его шатало, руки его примерзали к чугунным перилам, но он не отнимал их, не чувствовал в них ни боли, ни жжения.
Так и стоял на промозглом ветру, который резкими порывами налетал с реки, мел поземку по льду, швырял снежные заряды в уличные фонари, что выстроились мерцающей шеренгой вдоль Мойки.
И Григорию Ефимовичу привиделось, будто бы это он в одной рубахе стоит на коленях у края черной проруби, а оттуда, из-под воды, на него смотрит Поддонный царь, которым еще в детстве его пугала матушка Анна Васильевна.
«Приди ко мне, Григорий», – говорил царь из проруби, а так как он был похож на шофера в высокой папахе с наушниками и кожаным, надвинутым на самые глаза козырьком, в который были вделаны круглые защитные стекла, то получалось, что это своему пассажиру говорил водитель автомобиля – Асмодей.
Видение сластолюбивого демона, впрочем, оказалось коротким, как вспышка.
Григорий Ефимович рывком открыл глаза и глубоко, всем ртом вдохнул пахнущий бензином и сыромятной кожей воздух, чуть не закричал от ощущения чудом себя спасшимся от смертельной опасности утопления в ледяной воде.
Вовремя зажал рот обеими руками.
Безумным взором огляделся по сторонам.
Увидел, как Феликс нетвердым шагом направляется к мотору, затем садится рядом и едва слышно говорит: «Поехали».
Двигатель взревел, а решетка ограды набережной при постепенном наборе хода начинала мельтешить, расплываясь как жидкая акварель, и понеслась назад, куда-то в сторону Невского.
До поворота на Вознесенский проспект ехали в молчании.
Брезентовый навес гудел над головой, насилу справляясь с порывами ветра.
Могло показаться, что едущие в авто не только не знают, куда и зачем они едут, но и вовсе не знакомы друг с другом, оказались в салоне по воле случая и, добравшись до места назначения, расстанутся навсегда, даже не простившись, даже не узнав, как друг друга зовут.
После произошедшего с ним Феликс дремал.
Ему снился странный сон, который в последнее время уже несколько раз посещал его, и он никак не мог от него отделаться.
Вот они вместе с Великой Княгиней Елизаветой Федоровной плывут на лодке по лесному озеру. Феликс, разумеется, на веслах. Берега озера выложены черными замшелыми валунами, на некоторых из которых сидят седобородые схимники в расшитых крестами куколях.
Феликс с недоумением смотрит на Елизавету Федоровну, а она с улыбкой говорит ему, что они находятся на Соловецком острове, где живут одни монахи, и сейчас их путь лежит к одному из них, известному старцу, который прозревает будущее.
Лодка легко скользит по водной глади лесного озера.
Миновав излучину с возведенным на ней восьмиконечным поклонным крестом, Феликс и Елизавета Федоровна вплывают в узкую, чуть шире корпуса лодки, протоку, ведущую в глубь острова.
Елизавета Федоровна наклоняется, срывает растущие по берегам цветы и составляет из них букеты. Феликс с удивлением замечает, как быстро их лодка превращается в благоухающий цветник, и думает, что он попал в рай. По крайней мере, именно таким он всегда представлял себе Эдем: ярким, праздничным, цветущим.
Вскоре они пристают к берегу. Затем какое-то время идут по петляющей между кривых, низкорослых деревьев тропинке и оказываются перед входом в убогую, сложенную из бревен и камней лачугу.
Улыбка сразу же сходит с лица Елизаветы Федоровны. Она делается серьезной, взгляд ее становится тусклым, сосредоточенным. Жестом она указывает, что пойдет в келью к старцу первой.
Феликс покоряется ее решению и делает несколько шагов назад.
– Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, – громко и твердо произносит великая княгиня.
– Аминь, – откуда-то из глубины полуподземной норы-землянки доносится едва различимый ответ.
Елизавета Федоровна толкает низкую, сколоченную из толстых, грубо струганых досок дверь и входит к старцу-прорицателю.
Феликс остается один.
Он оглядывается по сторонам и понимает, что вдруг оказался в каком-то совсем другом месте: в темном, сыром лесу, где ветер раскачивает сухостой, где корни деревьев переползают от ствола к стволу как полозы, и еще совсем недавний благоухающий рай, населенный поющими птицами, закончился и превратился в сущий ад, который и был тут целую вечность.
Заканчивается лето и превращается в осень, а потом на Соловецком острове выпадает снег, на озерах встает лед, и лодка намертво вмерзает в прибрежный ил. Все это время – лето, осень, зима – Елизавета Федоровна находится в келье, и когда она наконец спешно выходит из нее, то закрывает лицо платком, чтобы Феликс не видел ее слез.
Теперь наступает его черед идти к старцу.
И снова: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас».
И снова откуда-то из глубины полуподземной норы-землянки: «Аминь».
Феликс входит в низкое закопченное помещение, углы которого теряются в непроглядном мраке.
Под единственным, завешанным нечистой занавеской оконцем, более напоминающим иллюминатор, стоит кровать, на которой лежит человек.
Феликс Юсупов.
Около 1908–1909
Феликс Феликсович Юсупов с женой Ириной Александровной Романовой (после замужества – Юсуповой).
1930
Великая княгиня Елизавета Федоровна, сестра императрицы, основательница и настоятельница Московской Марфо-Мариинской обители сестер милосердия.
1908
Феликс не может понять, где у него лицо, однако, привыкнув к темноте, видит, что человек лежит к нему спиной.
– Знаю тебя, раб Божий, – глухо и грозно произносит спина.
И в эту же минуту Феликс начинает чувствовать, как какая-то неведомая сила словно бы входит в него и сковывает все его тело. Он цепенеет от этого совершенно, понимая, что уже не принадлежит себе, мысли путаются в его голове, он хочет что-то сказать старцу, но не может, потому что язык не слушается его, распухает и застревает во рту. А забытье обволакивает все его существо, затуманивает сознание, ноги становятся ватными и бескровными.
– Ты хочешь убить меня, но не сможешь этого сделать, потому что я молюсь за тебя, и свет во тьме светит, и тьма не объяла его, – изрекает спина.
Перед тем как полностью лишиться чувств от услышанного и упасть на земляной пол кельи, Феликс понимает, что старец, лица которого он так и не увидел, есть Григорий Ефимович Распутин.
Падает, а спина возносится к низкому, как грозовое небо, потолку.
Этот сон повторяется снова и снова, и кажется, что Феликс все уже знает наперед, но он ничего не может изменить, и всякий раз, когда старец голосом соборного протоиерея возвещает: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его», – он теряет сознание, думая, что его уже нет в живых…
Так было и когда он стоял на пронизывающем ветру на набережной реки Мойки и прощался с жизнью.
При повороте на Вознесенский проспект автомобиль занесло на обледеневшей дороге, он загрохотал, и вибрация от ревущего мотора передалась в салон. Папаха Навуходоносора при этом зашаталась, наклонилась, но удержалась на шоферской голове, будучи подвязанной под подбородком.
– И перестали они строить башню Вавилонскую, и смешал Господь все языки, и рассеял их по земле, – нарушил молчание Распутин.
– Это вы о чем, Григорий Ефимович? – Феликс с удовольствием почувствовал, что недавний припадок совсем отпустил его, разве что короткие слабые судороги еще продолжали блуждать где-то в глубине его желудка, вызывая озноб и отрыжку.
– О тщете всего сущего, дорогой мой, о тщете всего сущего, – голосом монаха-прорицателя из недавнего видения Феликса проговорила шуба и загукала, затоковала, запричитала. – Господи помилуй, Господи помилуй…
От нечего делать или по привычке, тут и не разберешь, Степан Федосеевич, городовой 3-го участка Казанской части Петрограда, всматривался в темноту переулка, который угадывался проломом среди домов, словно бы раздвинутых для пропуска внутрь себя света и воздуха: света неяркого, ядовитого, желтоватого, режущего глаза, да воздуха спертого, с запахами реки и дохлой рыбы, выбирающегося по вентиляционным коробам из подвалов.
Когда же от неподвижности и напряжения закоченел Степан Федосеевич окончательно, то снял рукавицу, напялил ее на лицо и стал дышать в нее, чтобы хоть как-то согреться. А пар, клоками пошедший в разные стороны, тут же застил глаза. И было уже не разобрать Максимилиановского переулка, названного так по расположенной здесь Максимилиановской лечебнице, что тянулся от Преображенского проспекта до южных въездных ворот Юсуповского дворца. Все плыло в стылом мареве, впрочем, темнота уже не казалась такой непроглядной, теперь она голубела снегом, подсвеченным тусклыми газовыми фонарями.
Степан Федосеевич отнял рукавицу от лица, глаза его заслезились, и в эту минуту две светящиеся точки автомобильных фар проявились на самом дне переулка-колодца и начали приближаться к нему.
Максимилиановский переулок.
Фотография Максима Гуреева. 2023
Сначала беззвучно, как блуждающие огни далеких и неведомых звезд, которые отражаются в черной воде и словно бы светят откуда-то с самого дна, хотя находятся высоко в небе, но постепенно, по мере нарастания этого свечения, повлекли за собой звук работающего двигателя. И через несколько минут уже стало возможным разглядеть очертания автомобиля – ландо с брезентовым верхом, с намерзшими узорами потемневшего снега на хромированной решетке радиатора, а еще стригущие воздух, как ножницы, спицы колес, вздернутые крылья, лобовое стекло с отраженными в нем падающими домами и уличными фонарями.
Городовой отпрянул назад, вытянулся, присвистнул, потеревшись подбородком о шершавый башлык, намотанный вокруг шеи, в искательстве качнулся вперед и отдал честь проехавшим мимо него господам. Не разобрал никого, разумеется, но авто признал. Ходили слухи, что оно принадлежало депутату Государственной думы, а посему имело в городе особые привилегии и требовало к себе особого отношения.
Юсуповский дворец.
Около 1890
Потом, проводив взглядом красные габаритные огни мотора, Степан Федосеевич дождался, когда ворота закроются, бойко развернулся на каблуках, подошел к караульной будке и заглянул в нее. Тут на полу, свернувшись так, что и не разберешь, где у нее был хвост, а где морда, лежала собака. Выглядывала откуда-то из-под лап жалостливо, снизу вверх смотрела на человека, заслонившего собой узкий проход будки, думала, что это ее хозяин пришел и потому не выгонит на пронизывающий ветер.
– Опять ты здесь, а ну, пошла прочь! – Степан Федосеевич пнул собаку нос-ком сапога. – Ишь повадилась!
В ответ собака издала какой-то невнятный нутряной звук, отдаленно напомнивший рычание, но с места не сдвинулась, а еще больше укуталась в собственный хвост.
– Ах ты рычать! – Степан Федосеевич расстегнул кобуру, достал из нее револьвер и взвел курок. – Вот сейчас пристрелю тебя к чертовой матери, будешь тогда знать! – и стал целиться, прикрыв левый глаз ладонью.
Он хорошо помнил свой первый приезд в Петербург, когда на него, деревенского парня из Орловской губернии, на Лиговке напала стая бродячих собак. Тогда его спас какой-то дворник, который, впустив его во двор, захлопнул металлическую калитку как раз перед носом огромного тощего пса, который уж почти настиг свою жертву.
С тех пор, хотя и прошло много лет, Степан Федосеевич боялся собак и не любил их. Собаки это чувствовали, конечно, тревогу, то есть чувствовали и сразу начинали лаять и кидаться на него. Даже самые ласковые и добродушные вызывали у него раздражение и безотчетный страх. Не доверял он им, старался обходить стороной. А когда уже стал нести службу с табельным оружием, то с затаенной гордостью и злорадством воображал, как откроет огонь по своре бесноватых, бездомных псов, как они будут кидаться на него, а потом падать, скулить, захлебываясь собственной кровью, и подыхать у него под ногами.
– Эх, – Степан Федосеевич опустил револьвер. Опустил и левую ладонь, которой как заслонкой закрывал глаз.
Еще какое-то время собака продолжала смотреть на человека, стоявшего в дверях караульной будки, а потом опустила морду на лапы и закрыла глаза. Видимо, поняла, что убивать ее сейчас не будут, и поэтому тотчас же уснула.
Сняв пистолет с боевого взвода, Степан Федосеевич засунул его обратно в кобуру и принялся ходить по переулку взад и вперед, заложив руки за спину.
О чем он думал при этом? Может быть, о том, что если сейчас он не решился запросто пристрелить собаку, то человека убить и подавно бы никогда не смог. Или о том, что никогда не умел закрывать левый глаз отдельно от правого. Потому и приходилось пользоваться то фуражкой, то рукавицей, то ладонь приставлять к лицу, загораживать зрелище таким образом, делать его половинчатым, частичным, когда правый глаз видит не только мушку в прицельной прорези, но и нос, так нелепо, неказисто и бестолково выступающий на лице.
Степан Федосеевич вернулся к караульной будке, заглянул в нее и, наклонившись, сам не зная зачем, погладил собаку, которая при этом заурчала во сне, задвигала ушами, одно из которых было разорвано, видимо, в драке, но так и не проснулась.
Феликс велел проводить Григория Ефимовича в апартаменты, расположенные в цокольной части главного корпуса. Сам же обещался быть вскоре и поднялся к себе в бельэтаж, чтобы переодеться и приготовиться к вечеру. Однако, оставшись один и увидев отражение в зеркале, висевшем в большой гостиной над черной топкой камина, вдруг опять почувствовал дурноту.
С противоположной стороны стекла на него смотрел статный двадцатипятилетний юноша с усталым капризным лицом, густыми черными бровями, а синие круги под его глазами добавляли несуществующему отражению в зеркале ощущение особой жути, потому что это был старший брат Феликса Николай, убитый восемь лет назад на дуэли. В правой руке он держал пистолет системы «Браунинг». Феликс знал это точно, потому что отец, Феликс Феликсович-старший, предпочитал только эту марку оружия и учил своих сыновей стрелять именно из него.
Николай медленно поднимал пистолет и начинал целиться куда-то в сторону.
Раздавался выстрел.
Старший брат вздрагивал, ронял «Браунинг» и с удивлением обнаруживал у себя на груди только что образовавшееся пулевое отверстие, кровь из которого толчками выбрасывалась наружу, все более и более расползаясь по одежде.
Феликс хотел закричать в эту минуту, броситься к брату, но не мог пошевелиться, словно заклятие, наложенное на него старцем из Соловецкого сна, продолжало действовать до сих пор. Рот его беззвучно открывался и закрывался, тошнота стояла в самом горле, сознание мутилось безвозвратно, а глаза лишь свидетельствовали ужасную картину гибели Николая Феликсовича, который оседал на колени, отшатывался назад, будто вошедшая в него пуля еще продолжала движение свое внутри его тела, разрывая легкие и застревая в позвоночнике.
Брат усмехался, качал головой, с трудом поднимал правую ладонь к лицу и закрывал ей себе глаза.
Феликс в ужасе смотрел в зеркало, видел там себя и не узнавал себя: страшного, до смерти перепуганного, с безумным, как накануне эпилептического припадка, взглядом, с тонкими, извивающимися подобно змеям губами и с этими вспотевшими, прилипшими ко лбу волосами.
– Мерзость, мерзость какая, – бормотал безостановочно.
В ярости тер щеки, будто хотел их отогреть, будто продолжал стоять на ветру на набережной заледеневшей Мойки, чувствовал, как его бьет озноб, без сил падал на стоящую рядом с камином кушетку и замирал.
Феликс Феликсович Юсупов
Григорий Ефимович Распутин
С раздражением думал Феликс в ту минуту о том, что Елизавета Федоровна так и не открыла ему, что именно ей сказал предсказатель и почему она в слезах выбежала из его закопченной, пропахшей нечистотами конуры. Однако тут же и отвечал себе – ведь все это было в его сне, а стало быть, в его голове, в его видениях, о которых великая княгиня не имела ни малейшего представления, тем более что он сам не решался ей рассказывать о них.
Нашел в себе силы улыбнуться умиротворенно.
А еще нашел в себе силы встать.
Прошел в кабинет и достал из шкафа стальной лоток со всем необходимым для принятия опиума…
…Григорий Ефимович опустился в дубовое, обтянутое кожей массивное кресло рядом с камином, в котором пылали дрова. Столовая, куда его проводил дворецкий Феликса – Григорий Бужинский, как он сам представился гостю, напомнила ему трапезную в Верхотуринском Николаевском монастыре, куда он раньше часто ходил на богомолье: тот же сводчатый потолок, те же крохотные в уровень тротуара оконца, те же массивные, сложенные из большемерного кирпича стены.
На этом, пожалуй, сходство заканчивалось.
Убранство помещения, освещенного готическими светильниками с цветными стеклами, было вычурно богатым: ковры на полу и на стенах, китайские фарфоровые вазы и резные деревянные стулья, костяные кубки и эбеновый буфет с инкрустацией, множеством зеркалец, бронзовых, в виде обнаженных наяд, кронштейнов и потайных ящичков. На ломберном столике стояло распятие из горного хрусталя, в котором играли отблески огня, что пылал в камине. Выполненные в былинном стиле полки были заставлены позолоченными кубками и статуэтками из слоновой кости. В углу столовой, в декорированном бархатными портьерами алькове, располагался диван из карельской березы, рядом с которым на полу возлежала огромная, как снежный сугроб, шкура белого медведя.
– А известна ли вам, любезный Григорий Ефимович, история этого славного охотничьего трофея? – голос Феликса ворвался в помещение неожиданно, был он необычайно бодр, весел и даже игрив. Трудно было себе представить, что еще некоторое время назад этот голос мог принадлежать человеку, исторгавшему из себя нечленораздельные звуки и мысленно прощавшемуся с жизнью.
Распутин оглянулся, перед ним стоял «маленький», но это был совсем другой «маленький» – глаза его сверкали, он был аккуратно причесан, набриолинен, благоухал дорогим одеколоном, а светлый элегантный костюм подчеркивал остроту линий фигуры Феликса и порывистость его движений.
– Нет, неведома, – Григорий Ефимович отвел взгляд от стоявшего перед ним двойника князя Юсупова.
Столовая в личных покоях Феликса Юсупова-младшего в Юсуповском дворце на Мойке.
1917
– Ну тогда извольте послушать, – рассмеялся Феликс, – занимательнейшая, доложу я вам, история. Некоторое время назад в обществе Великой Княгини Елизаветы Федоровны я посетил Соловецкий монастырь на Белом море. Удивительное место! Можете себе представить эдакое самостоятельное маленькое государство, огражденное от мира громадной каменной стеной и бушующим морем. На острове, вообразите себе, есть свой флот и своя армия, своя электростанция и телеграф, а правителем этой маленькой страны является настоятель монастыря. Тогда им был, если не ошибаюсь, архимандрит Иоанникий. Кстати сказать, человек большого ума и оригинальнейших взглядов на жизнь.