Говорят они легко и ловко, как будто бегают на коньках, капризно рисуя замысловатые узоры слов; всех громче и увереннее звучит баритон адвоката Ляхова, – это высокий, стройный человек с острой бородкой, излишне удлиняющей его бледное светлоглазое лицо. Говорят, что он – великий распутник, мне кажется, это так и есть: он смотрит на женщин глазами хозяина, как будто каждая из них была или будет горничной его.
Уже все собрались и сообщили друг другу городские новости, – новостей мало, и они ничтожны: губернаторша сказала дерзость прокурору, супруг ее снова, по привычке, превысил пределы своей власти, купцы в думе наговорили чепухи по школьному вопросу, богатый мельник Самородов избил сноху, застрелился земский статистик, доктор Дубков снова развелся с женой.
Теперь философствуют о народе, государстве; начальственно звучит голос самоуверенного Ляхова:
– Когда пред нами откроется свободный путь к сердцу народа…
– Кто же откроет вам этот путь? – насмешливо перебивает речь Асеев, маленький, горбатый инженер с глазами великомученика.
– История!
Дама, изящная, как статуэтка на подзеркальнике, спрашивает Ляхова:
– Вы читали «Скучную историю»?
Я смотрю на нее с досадой и думаю:
«У вас, сударыня, слова рождают мысли, а не мысли слова…»
Асеев, закуривая папироску, говорит тихонько:
– История – это мы, люди…
Как у всех горбатых, лицо у него неправильное, некрасивое, в профиль оно кажется злым. Но великолепные глаза скрашивают уродство тела, – в этих глазах неисчерпаемо много тоскливого внимания к людям.
– Странное произведение! – хрипло кричит Шамов, веселый холостяк, сытый, круглый, с лицом монгола и жадным взглядом крошечных глаз, спрятанных в мешочках жирной кожи. – Можете вы представить себе на месте чеховского профессора – Пирогова, Боткина, Сеченова?
Он выпячивает живот, победоносно взмахивая пухлой дамской ручкой, с изумрудом на пальце. Он уверен, что всегда говорит нечто неоспоримое, убийственное. Беседуют они – точно битую птицу щиплют. Ощипав Чехова, живо ощипали Бурже и выдергивают перья из Толстого.
– Все эти «скучные истории» современных писателей вызваны «Смертью Ивана Ильича»…
– Совершенно верно!
– Толстой первый поставил ценность личного бытия выше ценности бытия мира…
– Положим, – индивидуализм утвержден еще Кантом…
– У Герцена мы тоже встречаем нечто очень близкое «арзамасскому ужасу» Толстого…
– Резиньяция?
Спор разгорается, напоминая игру в карты; у Асеева больше козырей, чем у всех других.
В углу, около меня, изящная дама убеждает толстую, в золотом пенсне на глазах совы.
– Некрасов так же устарел, как Державин…
– О господи!..
– Да, да! Теперь нужно читать Фофанова.
Мне жутко и приятно, что эти люди так легко снимают ризы с моих икон, хотя я не совсем понимаю – почему они делают это с таким удовольствием? И мне почти больно, когда о Чехове говорят слишком громко, неуважительно. После «Припадка» я считаю Чехова писателем, который в совершенстве обладает «талантом человеческим, тонким, великолепным чутьем к боли» и обиде за людей. Хотя мне странно видеть, что у него нет чутья к радостям жизни. Слишком стремительно мечутся мысли в этой светлой, уютной комнате, и порою кажется, что не тревога за жизнь, за людей родит их, а – иное чувство, неясное мне.