Ефимушка боязливо поёжился и, подвинув свою палку поближе к руке, спросил у него:
– Чего это ты? Находит на тебя, что ли?..
– Ничего… это так! – сказал арестант отрывисто, но ласково. – Рассказывай, знай…
– Н-да… Так вот, значит, какие дела, – были это господа Тучковы, и нету их… Которые померли, а которые пропали, так ни слуху, ни духу о них и нету. Особливо один тут был… самый меньшой. Виктором звали… Витей. Товарищи мы с ним были… В ту пору было нам с ним лет по четырнадцати… Экий мальчик был, помяни, господи, добром его душеньку! Ручей чистый!
Так вот весь день и стремится, так это и журчит… Где-то он теперь? Жив или уж нет?
– Чем больно хорош был? – тихо спросил Ефимушку его спутник.
– Всем! – воскликнул Ефимушка. – Красотой, разумом, добрым сердцем… Ах ты, странный человек, душа ты моя, спела ягода! Посмотрел бы ты тогда на нас двоих… ай, ай, ай! В какие игры мы играли, какая развесёлая жизнь была, – люли малина! Бывало, крикнет: «Ефимка! Идём на охоту!» Ружьё у него было, – отец подарил в именины, – и мне, бывало, стащит ружьё. И закатимся мы это в леса, да – дня на два, на три! Придём домой – ему проборка, мне порка; глядишь, на другой день снова: «Ефимка, – по грибы!» Птицы мы с ним погубили – тысячи! Грибов этих собирали – пуды! Бабочек, жуков он ловил, бывало, и в коробки их, на булавки насаживал… Занятно! Грамоте меня учил… «Ефимка, говорит, я тебя учить буду». – «Валяйте!»
Ну и начал… «Говори, говорит, – а!» Я ору: «а-а!» Смехи! Сначала-то мне в шутку это дело было – на што она, грамота-то, крестьянину?.. Ну, он меня увещевает: «На то, говорит, тебе, дураку, и воля дана, чтобы ты учился… Будешь, говорит, грамоте знать, – узнаешь, как жить надо и где правду искать…» Известно, малое дитя – переимчиво, наслушался, видно, у старших этаких речей, и сам начал то же говорить… Пустое, конечно, всё… В сердце она, грамота-то, сердце и насчёт правды укажет… Оно – глазастое… Так вот, учит он меня… так присосался к этому делу, – дохнуть мне не даёт! Маета! Я – молить! «Витя, говорю, мне грамота невмоготу, не могу я её одолеть…» Так он на меня ка-ак рявкнет! «Папиной нагайкой запорю – учись!» Ах ты, сделай милость! Учусь… Раз сбежал с урока, прямо вскочил да и драла! Так он меня с ружьём искал весь день – застрелить хотел. После говорит мне: «Кабы, говорит, встретил я тебя в тот день – застрелил бы», говорит! Вот какой был резкий! Непреклонный, – настоящий барин…
Любил он меня; пламенная душа… Раз мне тятька спину вожжами расписал, а как он, Витя-то, увидел это, пришедши к нам в избу, – батюшки мои, – что вышло! Побледнел весь, затрясся, сжал кулаки и к тятеньке на полати лезет. «Это, говорит, ты как смел?» Тятька говорит – я-де отец!
«Ага! Ну хорошо, отец, один я с тобой не слажу, а спина у тебя будет такая же, как у Ефимки».
Заплакал после этих слов и убёг… И что ж ты скажешь, отче? Исполнил ведь своё слово.
Дворню, видно, подговорил, что ли, только однажды тятенька пришёл домой, кряхтит; стал было рубашку снимать, ан она присохла к спине-то у него… Рассердился на меня отец в ту пору:
«Из-за тебя, говорит, терплю, барский ты прихвостень». И здоровенную задал мне теребачку…
Ну, а насчёт барского прихвостня это он напрасно, – я таким не был…
– Верно, Ефим, не был! – утвердительно сказал арестант и весь вздрогнул. – Это видно и сейчас, не мог ты быть барским прихвостнем, – как-то торопливо добавил он.
– То-то и оно! – воскликнул Ефимушка. – Просто я любил его, Витю-то… Такой это таланный ребёнок был, все его любили – не один я… Бывало, речи он говорит разные… не помню я их, тридцать годов, поди, прошло с той поры… Ах, господи! Где-то он теперь? Чай, коли жив, высокое место занимает или… в самом омуте кипит… Жизнь людская растаковская!
Кипит она, кипит, а всё ничего путного не сварится… А люди пропадают… жалко людей, до смерти жалко! – Ефимушка, тяжело вздохнув, поник головой на грудь… С минуту длилось молчание.
– А меня тебе жалко? – весело спросил арестант, и всё лицо у него было освещено хорошей, доброй улыбкой…
– Да ведь, чудак-человек! – воскликнул Ефимушка, – как же тебя не жалеть? Что ты такое, ежели подумать? Коли ты бродишь, так, видно, нет у тебя ничего своего на земле-то, ни угла, ни щепочки… А может, ещё и велик грех ты носишь с собой, – кто тебя знает? Горюн ты – одно слово…
– Так, – сказал арестант.
И они снова замолчали. Солнце уже село, и тени стали гуще. В воздухе пахло влажной землёй, цветами и лесной плесенью… Долго сидели молча.