Макар снова взялся за перо, думая:
«Напишу что-нибудь смешное…»
Но вдруг спросил сам себя:
«Да кому ты пишешь? Ведь писать-то некому!»
Это было верно, но – опять-таки обидно как-то.
Отворилась трескучая дверь из магазина, всколыхнулся рыжий войлок, из-за него высунулось розовое, веселое лицо приказчицы Насти, она спросила:
– Вы что делаете?
– Пишу.
– Стихи?
– Нет.
– А что?
Макар тряхнул головою и неожиданно для себя сказал:
– Записку о своей смерти. И не могу написать…
– Ах, как остроумно! – воскликнула Настя, наморщив носик, тоже розовый. Она стояла, одной рукою держась за ручку двери, откинув другою войлок, наклонясь вперед, вытягивая белую шею, с бархоткой на ней, и покачивала темной, гладко причесанной головою. Между вытянутой рукою и стройным станом висела, покачиваясь, толстая длинная коса.
Макар смотрел на нее, чувствуя, как в нем вдруг вспыхнула, точно огонек лампады, какая-то маленькая, несмелая надежда, а девушка, помолчав и улыбаясь, говорила:
– Вы лучше почистите мне высокие ботинки – завтра Стрельский играет Гамлета,[4] я иду смотреть, – почистите?
– Нет, – сказал Макар, вздохнув и гася надежду.
Она удивленно пошевелила тонкими бровями.
– Почему?
Тогда он тихо и убедительно сказал, как бы извиняясь:
– Честное слово, я сегодня застрелюсь – вот сейчас и пойду! Так что чистить башмаки ваши перед самой смертью – неловко как-то, не подходит…
Она откачнулась назад и исчезла, оставив в комнате недовольное восклицание:
– Фу, какой вы скучный!
Макар очень удивился, раньше ему не говорили этого, но тотчас утешил себя:
«Конечно, скучный, если уж почти покойник…»
Решительно взял перо и написал:
«Если этот случай обеспокоит вас – прошу извинить. М.».
Но, прочитав, добавил, усмехнувшись:
«Больше не буду».
«Будто – глупо? Ну, ладно, все равно уж…»
И сунул записку в щель шкафа так, чтобы она сразу бросилась в глаза. По стеклу зеркала скользнуло отражение Макарова лица, тихонько задев какую-то грустную струну в душе.
«Еще что?» – спросил он себя, невольно и осторожно одним глазом снова заглядывая в зеркало – оттуда косо и недоверчиво смотрело угловатое лицо, его выражение показалось Макару незнакомым: серовато-голубые глаза как бы спрашивали о чем-то, растерянно мигая, а трепету длинных век непримиримо противоречили нахмуренные брови и упрямо, плотно сжатые губы.
Лицо некрасивое, грубое, но – свое, Макар знал его и вообще был доволен своим лицом, находя его значительным, но сейчас оно какое-то стертое, надутое, что-то утратившее – чужое.
«Хорошие у меня глаза», – подумал Макар.
Густые мягкие волосы обильно упали на лоб и щеки, они шевелились – это оттого, что почти ежеминутно дверь магазина с визгом и дребезгом отворялась и в щели шкафа дул сильными струйками воздух, насыщенный запахом печеного хлеба.
Юноша смотрел на себя и чувствовал, что ему становится жалко глаз, мускулистой шеи, сильных плеч – жалко силы, заключенной в крепком теле. Через час она бесплодно и навсегда исчезнет, и среди людей не будет больше одного из них, еще недавно умевшего внушать им интерес к важному и доброму. Эта жалость просачивалась в тело как бы извне и текла сквозь мускулы внутрь, к сердцу, переполняя его холодной тяжестью самоосуждения.
«Ну – ладно, будет! – сказал он сам себе. – Не сладил с судьбой и не кобенься… Надо идти в мастерскую прощаться, или не надо?»
Решил, что не надо: станут расспрашивать, а он не может солгать им, если же сказать правду – не поверят и осмеют, а поверив – помешают. Застегнул пиджак, сунул револьвер за пазуху, взял шапку и пошел в магазин, – там, за прилавком, под висячей лампой, сидела Настя, читая книгу, за книгой стоял черный ряд гирь, начиная с десятифунтовой, в них было что-то похожее на старушек зимою, когда они идут за крестным ходом. Медные чашки весов, точно две луны на цепях, отражали неприятный желтый свет, отчего розовато-смуглое лицо девушки казалось красным и самодовольным.
– Куда это? – спросила она, не поднимая головы, скосив глаза и чуть-чуть улыбаясь знакомой улыбкой, после которой обыкновенно следовало шутливое словцо.
– По своему делу, – сказал Макар.
– На свиданье?
«Со смертью», – едва не выговорил Макар, но вовремя удержался.
В нем все напряглось, натянулось, вспыхнуло яркое желание говорить, кричать о себе, но он ужасно боялся показаться смешным этой девице и, думая, что надобно скорее идти, – стоял пред нею, смущенно улыбаясь. В эту минуту он был уверен, что любит именно ее неизмеримой, бесконечной любовью, именно ее он всегда и любил, теперь это было удивительно ясно и, наполняя грудь восторгом, тоскою, подсказывало какие-то звучные, сильные слова, – их множество, как звезд на небе, и он едва сдерживал живой их трепет. А надо было сдерживать, ибо, если бы перед ним была беленькая дочь хозяина, курсистка Таня, – он, наверное, ощущал бы те же чувства и желания, какие ощущает к этой. Это он тоже знал.
Девушка, положив локти на прилавок, смотрела на него, весело улыбаясь, подняв тонкие брови почти до половины низкого лба, вытянутого к вискам, уши у нее были маленькие, а рот большой, пышный, она говорила капризно:
– Так-таки вы и не почистили мне башмаков…
Подавляя все цветущие слова, Макар сказал:
– Ведь вы на галерку пойдете, а там ног не видно…
– Как же – не видно? – с удивлением и насмешливо воскликнула она.
Громко взвизгнула уличная дверь, вошел, позванивая шпорами, огромный, серый, рыжебородый жандарм и вежливо заговорил:
– Здравствуйте! Три французских хлеба, два пеклеванных, три десятка сухарей, два – пирожных…
Настя встала, спрашивая:
– Два десятка пирожных?
– Так точно, два десятка…
– Прощайте, – сказал Макар, надевая шапку.
Гремя стеклянной дверью шкафа, стоя спиной к Макару, девушка шутливо отозвалась:
– До свиданья, желаю успеха!..
Макар вышел на улицу; ноги у него словно вдруг отяжелели, поднимаясь и шагая неохотно.
Был декабрь; богатая звездами безлунная ночь накрыла город синим бархатом, густо окропленным золотою, сверкающей пылью. Против двери магазина, в театральном садике, стояли белые деревья; казалось, что они пышно цветут мелкими холодными цветами без запаха. За ними, на площади, темной горою возвышалось тяжелое здание театра, на крыше его одеялом лежал пласт синеватого снега, свешивая к земле толстые края. Было с тихо, фонари горели спокойно, в их огне разноцветно вспыхивали маленькие, сухие снежинки, лениво падая с крыш на утоптанный тротуар.
Не спеша, часто оглядываясь назад, Макар шел за город; он заранее высмотрел себе место на высоком берегу реки, за оградою монастыря: там под гору сваливали снег, он рассчитал, что, если встать спиною к обрыву и выстрелить в грудь, – скатишься вниз и, засыпанный снегом, зарытый в нем, незаметно пролежишь до весны, когда вскроется река и вынесет труп на Волгу. Ему нравился этот план, почему-то очень хотелось, чтобы люди возможно дольше не находили и не трогали его труп.
Он шел пустынной улицей к выходу из города и уже видел перед собою синюю даль заречных лугов, с темными пятнами кустарника на них и белыми – это озера, гладко покрытые снегом.
Смотреть туда, где потерялась черта между небом и землею, было хорошо, и даль тоже смотрела в глаза человека ласково, кротко, словно она была в полном согласии с ним и, немножко жалея его, тихо манила к себе.
Левую руку Макар сунул в карман, правую держал за пазухой, сжимая в ней тяжелый теплый револьвер; шел, ни о чем не думая, и был доволен спокойной пустотою в груди и в голове. Сердце сжалось, стало маленьким, неслышным.
Темный ночной сторож стоял у ворот, разговаривая с котенком, прижавшимся на лавочке, во впадине фальшивой калитки; в тишине ясно звучал простуженный голос, ломая слова:
– А-ах ты, кошкина кот…
Макар остановился, посмотрел и спросил:
– Подкинули?
Сторож повернул к нему мохнатое, седое от инея лицо с косыми глазами.
– Это – тута, афисершам-баринам, она – его, моя знайт… Замерзнит котенкам?
– Пожалуй – замерзнет, – согласился Макар. Татарин, ощипывая лед с подстриженных усов, смешно морщился и, добродушно поблескивая маленькими глазами, отрывисто говорил:
– Перекину через забор – убьется?
– Снег на дворе есть?
– Не знай…
Макар подумал, оглянул маленький, сонно закрывший окна дом и спросил:
– А сад не этого дома?
– Нет! – сожалея, сказал татарин. – Я думал бросить в сад, а там – высокий забор, ему не перелезти, он маленький…
Тогда Макар сказал:
– Да ты возьми его за пазуху тулупа, вот и будет ладно: и ему спасенье, и тебе теплей, веселей…
– Верна! – согласился сторож, нагибаясь к дрожавшему зверьку.
– Прощай, брат…
– Прощай…
Макар пошел дальше, все так же не спеша, глядя в пустынное поле под горою, а оно развертывалось шире и шире, как будто хвастаясь своей необъятностью, прикрытое синею мутью и тихое, как спокойный сон.
Встреча с татарином и котенком тотчас же отступила далеко назад, – тоже стала как сон или воспоминание о давно прочитанной странице какой-то простой и милой книги.
Вот он и на избранном месте, на краю крутого ската к реке, покрытого грязным снегом с улиц и дворов. Слева – белая каменная ограда монастыря и за нею храм, поднявший к звездам свои главы, недалеко впереди, за буграми снега, вытянулся ряд неровных домов окраинной улицы; кое-где сквозь щели ставен еще тянутся в синеву ночи, падают на снег желтые ленты света. Между белыми крышами домов – белые деревья, точно облака, а ветки, с которых осыпался иней, черные и похожи на полустертую надпись в небе, освещенном невидимою луной. Очень тихо…
Он подошел к самому краю, осторожно ощупывая ногой снег, боясь оступиться и упасть под гору раньше времени; найдя твердое место, прочно встал на нем, снял шапку, бросил ее к ногам и, вынув револьвер, расстегнул не торопясь пиджак, потом выпрямился, взвел тугой курок, нащупал сердце и, приставив дуло вплоть к телу, нажал большим пальцем собачку, – щелкнуло, он вздрогнул, закрыл глаза…
И с головы до ног вспыхнул, поднял револьвер к лицу, с испугом глядя в барабан, на тусклые пульки, кукишами сидевшие в нем.
«Неужто не стреляет?»
Незаметно для себя, он снова дернул собачку, – бухнул выстрел, больно дернув за волосы, мимо уха свистнула пуля – Макар тотчас же опустил руку и выстрелил в грудь.
Этот выстрел был громче, от него все вздрогнуло – подпрыгнули дома окраины перед глазами Макара и поплыли на него; тупой толчок пошатнул, отдался в спине, бросил лицом в снег, снова стало удивительно тихо…
Макару показалось, что он долго лежал, ничего не видя и не слыша, как будто его не было, потом он услыхал, как шипит в груди, почувствовал, что рубаха становится влажной и в нос бьет какой-то особенный, неприятно сладковатый, жирный запах. Тотчас же в голове стало ясно, – он понял, что ему не удалось скатиться вниз и что он не убил себя.