bannerbannerbanner
С Всероссийской выставки

Максим Горький
С Всероссийской выставки

– Позвольте! Это не ваше место, а наше!

– Нет-с, извините! Наше, а не ваше!

– Но позвольте…

– Нет, подождите – мне указал сам N.

– А мне – сам X!

Недоумение. Идут за точными справками – один к N, другой – к X.

Был – в мануфактурном отделе – случай, что и N и X оба ошиблись. Это повело к тому, что две уже почти совсем отделанные витрины должны были разбираться и переноситься одна на другое место, другая уже на третье. Экспоненты скорбят, экспонаты мнутся, витрины царапаются и обламываются.

Но, к счастию человека, всё на земле конечно.

Витрина устроена. Эффектно. Экспонент улыбается, поглядывая на соседей.

– А нуте, каково?

Это он преждевременно ехидничает, и тут же где-нибудь из-за угла его витрины на него вылезает кара за ехидство в лице человека в разлетайке и широкой мятой шляпе.

«Художник!» – вздрагивает экспонент от неприятного предчувствия.

«Художник», – их на выставке целый полк, в составе «по военному положению», – останавливается перед витриной и, с видом знатока, щурит глаза. Потом кусает бородку, если она у него есть, или просто жуёт свою губу. Потом скептически улыбается. Потом зовёт к себе ещё «художника». Диалог:

– Видишь?

– Хм… да… – Печальное покачивание головой.

– Полное безвкусие… – Сокрушённый вздох артиста и тонкого ценителя красоты, оскорблённого в своих чувствах. Оба вперебой вонзают в смятённую душу экспонента по нескольку тёмных слов.

«Нюансов нет». «Складки мертвы». «Этот шёлк нужно бы бросить бликами». «Краски спутаны». «Густо брошены шелка».

– Полное отсутствие вкуса! – дружно заключают «художники» и следуют далее смущать покой экспонентских душ.

А раскритикованный экспонент остаётся и пристально смотрит на создание своих рук. «Тёмные слова» действуют на него – и то, чем он был доволен полчаса тому назад, уже много теряет в его глазах.

«А ведь, пожалуй, надо перетово́…» – мелькает у него мыслишка, и, глядишь, начинается это «перетово». Материи располагают в ином порядке, в иных сочетаниях цветов, и часто из простой, но действительно красивой витрины получается кричащая лавочка с неестественно пёстрой физиономией…

Много вещей ломается и портится. Вчера, например, пришли экспонаты кяхтинских чаеторговцев, и при раскупорке ящиков масса чудных японских и китайских ваз оказалась разбитыми вдребезги. Это – результат дальности пути и плохой укупорки. Но много бьют и ломают при переноске и установке на место. Жестоко бьют.

У павильонов с колоколами фирм Финляндского, Оловянишникова и других на куче песка расположилась группа землекопов и «обедает». В большой деревянной баклаге квас, по рукам рабочих ходит железный ковш, едят зелёный лук с большими краюхами чёрного хлеба, густо посыпанного солью, и запивают квасом.

У каждого в руке – большой пучок лука, скулы двигаются, как на шарнирах, чавканье и скрип перекусываемой зубами травы.

Около этой группы останавливается Альфонс Картье, журналист от «La France», и Казимир Топорский от «Paris». Картье – южанин, откуда-то из Прованса, худой, бронзовый, нервный, с быстрой речью и с острыми, умными глазами. Врёт – как Тартарен. Движениями напоминает почему-то об «американском чёрте в банке».

Он долго и внимательно рассматривает физиономии рабочих, указывает своему спутнику на пучки лука и, – очевидно, предполагая, что он говорит по-русски, – спрашивает:

– Труава?

Ему объясняют: лук.

– Ah!

– Vin? [4] – Жест по направлению к баклаге кваса.

Топорский говорит: квас.

– Кивуас? – Он быстро наклоняется к рабочему, в руках которого в это время ковш с квасом, и что-то говорит ему, любезно улыбаясь.

Тот – понял! Утвердительно кивает головой, выплёскивает из ковша остатки кваса на землю, наливает свежего из баклаги и даёт Картье. Рабочие перестают чавкать и, с любопытством глядя на француза, ждут, как он будет пить русский квас. Ряд чумазых, бородатых славянских рож, и пред ними на корточках сухой бронзовый провансалец с жестяным ковшом в руке.

Он сначала нюхает бурую жидкость, и его хрящеватый нос с тонкими, нервными ноздрями вздрагивает и морщится. Это замечено, – бородатые фигуры землекопов ухмыляются, толкая друг друга.

Картье решается. Он делает глоток-другой.

– Sapersot! [5] – На его подвижном лице отражается дьявольски кислая гримаса, он отрицательно мотает головой, его передёргивает.

– Merci [6], – задыхаясь, говорит он и суёт ковш в протянутую к нему заскорузлую руку смеющегося и, очевидно, сострадающего французу гиганта рабочего. Гримасы на лице Картье сменяют одна другую – всё лицо вздёргивается. На нём и жалость, и отвращение, и недоумение, и любопытство…

– Diable! [7] – вполголоса произносит он, смешно пятясь от группы мужиков и оглядывая их широко раскрытыми, недоумевающими глазами. Мужички, стараясь сохранить серьёзность, снова начинают со скрипом жевать лук.

– И это их питание, при такой работе? – осведомляется Картье у своего спутника. Тот утвердительно кивает головой, и, в то время как «братья-писатели», прыгая через доски, удаляются, рабочие хохочут…

– Не терпит ихнее брюхо христьянского питья!

– Кисло ему!

– Чай, поди, шелушиться кожа-то будет!

– Французу русский квас – всё равно, как бы модной барыне да кирасин!

– Сказал! Вывез слово!

Оживление растёт.

– Оно действительно, – солидно и задумчиво говорит старый, седобородый и кряжеватый землекоп, заглядывая в баклагу с квасом большими, печальными глазами, – квасок-от у нас и тёпел и кисел, да и припахивает чём-то. Нефтой будто. А не попало ли как нефты в баклагу?

– Да уж ладно, ведь весь выпили! – замечает кто-то.

На этом и заканчивается франко-русский инцидент с квасом.

В художественном отделе на днях тоже разыгрался большой художественный инцидент. Потерпевшим является профессор Врубель и сам отдел. Профессор выставил два громадные панно. Одно из них представляло «Микулу Селяниновича», другое – «Принцессу Грёзу». Из грациозной, меланхолической и проникнутой глубокой мыслью пьесы Ростана профессор Врубель воспроизвёл заключительный акт – сцену посещения принцессой Триполийской умирающего трубадура Жофруа. Картина изображала палубу галеры, группу пиратов, свиту принцессы и на этом фоне Мелисанду, склонившуюся над ложем человека, так страстно любившего Грёзу и умирающего за неё. Я не видал картины и не могу, да и не сумел бы судить о достоинствах её исполнения, но каково бы оно ни было – профессор Врубель имеет право выставить свою работу, как имеет это право каждый из экспонентов выставки. Достоинство труда определяет публика, окончательное veto высказывает выставочное жюри. Раз данная вещь представлена на выставку – какова бы она ни была, покажите её публике. С панно Врубеля произошло что-то странное – его публике не хотели показать, явилось жюри от академии художеств, посмотрело на панно Карелина и Врубеля и распорядилось убрать их. Оба художника совершенно не рассчитывали иметь дело с академическим жюри, и, само собою разумеется, это распоряжение их и изумило и обидело. Возбуждается вопрос – какое дело академии до работ лиц, к ней не причастных и являющихся на выставку в роли экспонентов? Чем объясняется этот странный и совершенно произвольный поступок?

4Вино? – Ред.
5Чёрт возьми! – Ред.
6Благодарю. – Ред.
7Чёрт! – Ред.
Рейтинг@Mail.ru