bannerbannerbanner
Репетиция

Максим Горький
Репетиция

Книжка, из которой режиссёр почерпнул эту мудрость, только что вышла в свет; он купил её, прочитал и, спрятав от глаз приятелей, расточал среди них книжкины идеи как свои, личные домыслы. Человек сравнительно честный, он сознавал, что не понимает автора, но, подчиняясь требованиям своей профессии и следуя поучительному примеру философов, считал себя в силе и праве объяснять людям тайные цели творца.

– Я – ничего не понимаю! – вскричала героиня, с удовольствием уделяя режиссёру часть своего раздражения против автора. – Это слишком мудро для меня. И я не помню, чтоб вы говорили здесь что-нибудь подобное, – вы только сейчас выдумали это, чтобы блеснуть пред писателем вашей учёностью. Найдите для этого другое время, а теперь – не мешайте мне!

Автор, улыбаясь, оглянулся, режиссёр, поймав его ищущий взгляд, подвинул ему стул, а героиня уселась в кресло плотнее и продолжала:

– Мы говорили о том, как скучно играть скучные пьесы, как надоело нам ежедневно истязать себя…

Режиссёр напомнил ей:

– Вы всё время молчали…

Она не обратила внимания на его слова и не услышала обиды в них. Спокойствие автора возмущало её, оно как будто говорило, что этот человек, виноватый пред нею, не признаёт права судить его, и теперь ей пламенно захотелось доказать ему, что он виноват пред всем миром. Его лицо уже не казалось ей усталым, а только высокомерным и пресыщенным, глаза – наглыми глазами бессердечного эгоиста. Он сидел на пыльном, ободранном театральном стуле, как на троне, и некрасиво, не совсем прилично расставил ноги. Лидочка, изящно кушая ломтики апельсина, смотрела на автора благоговейно, её сухое личико показалось героине фальшиво слащавым.

«Врёшь! – подумала она мельком. – Врёшь. Он – стар!»

Герой, поняв, что его очередь говорить не скоро наступит, надел шляпу и, скрестив руки на груди, приняв позу монумента, молча слушал и смотрел на автора из-под тяжёлых бровей сатанинским взглядом вражды и мести. Комик, сидя на скале, курил и скучал, а режиссёр присел на стол, имея вид человека, который решительно отказался помочь людям разобраться в путанице, затеянной ими.

– Нет, в самом деле, Павел Федорович, не странно ли? Вы, сидя в обстановке сравнительно уютной, удобной, выдумываете роман или пьесу, сжимая как можно крепче житейские драмы, пытаясь сгустить их до трагедии и часто возводя случайность на высоту неизбежности. Материал ваш – несчастия, заблуждения, пошлость людей. Не думаете ли вы, что результат вашей работы, это, так сказать, прессование горя, ещё более омрачает жизнь, невольно и незаметно отравляя читателя, зрителя безнадёжностью? Конечно, надо упомянуть о так называемых «муках творчества». Я не знаю, насколько сильны муки самого художника, но – мне хорошо известно, как они отражаются на близких и окружающих его, – вы, наверное, не решитесь отрицать, что это известно мне…

Автор вежливо улыбнулся и округлённым жестом руки показал, что он не решается отрицать, а героиня почувствовала, что сбилась с темы и сказала что-то лишнее.

– Молодёжь, которую вы питаете прессованным горем…

По сцене плутал бородатый плотник в тёмной рубахе, в сером фартуке, в фуражке, повёрнутой козырьком на затылок, фуражка была так низко натянута на череп, что уши плотника примялись и торчали настороженно. Шёл он точно по льду, ноги его независимо одна от другой разъезжались в разные стороны, в руке извивался змеёю складной аршин. Плотник слепо наткнулся на комика и убеждённо объявил ему:

– Иван Степаныч, – я тоже чудак…

– Шш, – прошипел комик.

– Ничего. У меня жена родила.

– Мальчика?

– Обязательно!

– Поэтому выпил?

– Поэтому!

– Тише, – сказал режиссёр.

– Ничего! Я тоже чудак…

– Разыгрывая ваши выдумки, мы, люди напоказ, люди, обречённые распылять наши чувства и души в эту чёрную яму, мы имеем несомненное право спросить вас…

– Я те улыбнусь! – как сквозь сон сказал плотник, пошатнулся и, сложив аршин, сунул его за нагрудник фартука.

– Какой же смысл, наконец, в этом вашем искусстве?

– Вот – правильно! – вскричал герой так громко, что плотник, снова пошатнувшись, сел на скалу рядом с комиком и протяжно спросил:

– Правильно?

И, раскачиваясь, захрипел в пьяном гневе:

– Никаких улыбок! Я ей, шкуре, докажу!

– Уберите его, – брезгливо сказала Лидочка режиссёру.

– Опять родила? Я те… ул-лыбнусь!

Плотник с размаха ударил себя кулаком в грудь, под нагрудником деревянно треснуло, должно быть, переломился аршин.

– Я тебе не чудак! – кричал он, ведомый комиком и режиссёром за кулисы, кричал и плакал, всхрапывая, как лошадь. – Меня – раз обманешь, два обманешь, а третий – погоди…

Проводив его улыбкой, автор поднял к лицу своему кисть руки, взглянул на часы в браслете и обратился к героине:

– Мне кажется – я достаточно терпеливо и покорно выслушал всё то истинно человеческое, что было сказано здесь. Простите мне, Анна Карповна, что я принуждён прервать интересную игру вашей мысли, но ведь она уже вполне закончена, а я через четверть часа должен быть на другом конце города. Извините мне и то, что я отвечу вам кратко и, конечно, не оригинально, – в этом мире, как вы знаете, даже и случайности не оригинальны.

Он говорил тоном человека, который твёрдо знает, что его будут слушать внимательно, и, разумеется, он был уверен в своеобразии и значительности того, что скажет. Благообразное, мягкое лицо его сжалось, отвердело: он нахмурил брови, зная, что это делает его лоб более высоким и придаёт лицу оттенок величия.

«Сейчас начнёт злиться», – подумала героиня и уселась в кресле ещё плотней.

– Когда-то, – вздохнув, продолжал автор, – я тоже чувствовал себя актёром, – то есть существом, которому кажется, что оно способно сделать пьесу автора более глубокой, красивой и вообще более совершенной, вложив в неё силы своего таланта и вдохновения. Если это мне не удавалось, я тоже чувствовал себя подавленным, раздражённым и тоже кому-то на что-то готов был жаловаться. Теперь я продолжаю чувствовать, что не в моих силах сделать жизнь совершенной, но – уже не жалуюсь на это, опасаясь, что создатель жизни презрительно скажет мне: «Глупец! И мне пьеса не удалась, но я – молчу».

Автор снова вздохнул, это вышло у него красиво и уместно, а героиня мысленно и не без досады спросила:

«Почему он не злится?»

– Оставим в стороне вопрос – почему не удалась пьеса: потому ли, что недостаточно умён и талантлив автор, или потому, что артисты не умеют играть? Пребывая человеком, обречённым силою каких-то причин догадываться о смысле жизни и быть летописцем явлений её, я по тем же причинам не могу свидетельствовать безмолвно, – кстати, это ведь и невозможно. Я принуждён рассказывать о том, как вижу людей, как понимаю их скорби, чувствую страдания…

Пожав плечами, он обратился к внимательному комику:

– Вероятно, я тоже болен слепотою к радостям…

«Неверно», – подумала героиня.

– Эту слепоту я готов считать болезненным недостатком всех вообще людей…

Прищурясь, он посмотрел в мешок тьмы, на красную точку огня, поискал чего-то в тусклом сумраке сцены.

– Я не чувствую себя способным создавать «весёленькое», хотя и замечаю в людях много смешного. Более того: «весёленькое» кажется мне чем-то вроде фальшивой монеты. По совести – я не могу убеждать людей в том, что они выигрывают, принимая минуты сомнительных радостей в уплату за года несомненных оскорблений горем и страданиями. Мне, знаете, всё кажется, как будто некий хитрец хочет подкупить меня «весёленьким» для того, чтоб я иногда забывал, как неудачна жизнь и несправедливы люди…

«Неужели он настолько изменился, что может говорить вполне искренно?» – размышляла героиня, а он, её прошлое, говорил чётко и спокойно:

– Жизнь отвратительна не тем, что обрывается смертью, а тем, что каждый день жизни – оскорбление человеку. Изумительно плохо устроили её мы, гордые силою нашего разума, который, всё более успешно создавая и расширяя условия внешних удобств и удовольствий, – всё меньше помогает нам терпеть друг друга, – да, да, только терпеть.

«Будто бы только!» – иронически подумала героиня.

– В «Дороге избранных» я показываю человека, выдуманного мною, но – возможного в действительности. Видя злых и добрых одинаково несчастными, он никого не может осудить и поэтому является чужим среди «ближних»: они считают его преступником за то, что он органически не может быть судьёй.

– Тогда – вам следовало бы назвать пьесу «Дорога изгнанных», – усмехаясь и ворчливо заметил герой. Считая автора равнодушным мастером, который развлекает публику забавными фигурками, он вдруг с удовольствием почувствовал, что этот избалованный жизнью человек всё-таки, кажется, не совсем лишён способности испытывать горе и боль. Герою было приятно уловить признак слабости в человеке, который казался ему сильным, – это как раз одна из тех ошибок, в которых все люди сознаются с радостью и только лицемеры, сознаваясь в ней, надевают маску печали о «разбитой иллюзии».

Автор не замедлил подтвердить догадку героя; он продолжал:

– Настроение Аркадия нельзя понимать как мизантропию, хотя мизантропия вполне естественна в обществе палачей, истязателей, которые искусно пытают друг друга, в сущности, только потому, что научились делать это лучше всего иного.

Тут и героиня почувствовала нечто подобное «нравственному удовлетворению».

«Ага! – мысленно воскликнула она. – Тебе тоже больно? Ты это заслужил!»

И – как все женщины – дальняя родственница богини Фемиды, она сделала своё лицо более строгим.

– Но мизантропия ещё не моя болезнь. Я не ставил себе целью изобразить какого-то «идеального» человека, нет, это один из тех гипотетических людей, которые создаются искусством слова в поисках истины. Я думал о сыне божием, которому одинаково чужды интересы и бога и кесаря, которому дорог и близок только человек.

Рейтинг@Mail.ru