– Отпустили меня, только и всего. Руку жали мне. Говорили разное, эдакое – дескать, мы пошутили, извините… Надо мне поспать, дружба, а то завтра у меня день трудный…
Укладываясь спать, он говорил:
– Чудак я был! Вдруг, бывало, охватит меня радость, так всё нутро, всё сердце и обольётся, – хоть пляши! И – плясал ведь; люди смеются, а я – пляшу… Что ж? Детей – нет у меня, стыдиться некого…
– Это, дружба, душа играет, – задумчиво и тихо продолжал он. – Она – капризная, вдруг привлечётся к самому, скажу, смешному да и держит тебя около него. Вот тоже – вроде куклы – девочка меня соблазнила; наткнулся я на девочку – в одной усадьбе барской, сидит ребёнок, годов девяти, над прудом, прутиком воду сечёт и слёзы точит, – вся мордочка у неё в слезах, как цветок в росе, и даже грудка слезами унизана. Конечно, я присел к ней: «Что ж это ты плачешь, день весёлый, а ты – плачешь?» Оказалась сердитая: «Уйди», – говорит! А я – упрямый. Разговорил её, она мне и сказывает: «Ты, говорит, к нам не ходи; у меня папаша – злой, мамаша – злая и брат – тоже злой!» Я – про себя смеюсь, а вид такой сделал, будто напугался и верю ей, и всё говорю – со страхом – ай-яй-яй! Тут она мордочкой ткнулась в плечо мне и – рыдать, даже дрожит вся. Оказалось – горе её не тяжело весом: уехали родители в гости за три версты всего, а её не взяли, наказали, – не то платье хотела надеть, капризила. Я, конечно, жалею, осуждаю родителей: «Ах, говорю, какой народ неаккуратный! Ай-яй-яй», – говорю. А она мне: «Возьми, говорит, меня, дедушка, с собой, не хочу я с ними жить». С собой взять? Чего проще? «Аида, пойдём!» Ну, и свёл её туда, где родители пировали, – у неё, там, Коля был, друг, жучок эдакий, кудрявый, – вот в чём тайность горя. Ну, конечно, смеялись все люди над ней, а она – краснее макова цветка. Отец её даже полтину серебра подарил мне. Ушёл я. И что ж ты думаешь, дружба? Привязалась душа к девочке, – неохота отойти от неё, от усадьбы этой. С неделю кружился, – хочется девочку ещё повидать, поговорить с ней, даже смешно. А – хочется! Её на море увезли, грудку лечить, а я – болтаюсь, хожу, подобно собаке. Вот оно как бывает. Да. Душа – птица капризная, куда летит – неведомо…
Почти сквозь сон или как в бреду старик говорил с паузами, позёвывая, и вдруг снова оживился, точно спрыснутый холодным дождём:
– В прошлом годе, осенью, появилась ко мне барыня из города; она – так себе, суховатая, неказиста, а взглянул я в глаза ей – господи! Вот бы мне её, на одну бы только ночь, а после – ножами режьте, конями рвите, – ничего не боюсь! Какую хочешь смерть приму. И – говорю ей прямо: «Уйди, пожалуйста, а то я тебя обижу, уйди! Не могу я беседовать с тобой. Уходи!» Не знаю, поняла ли она али что, – ушла поспешно. Так я – сколько ночей не спал из-за неё, – мерещатся глаза эти, что хошь делай! А – старик ведь… Старец… да?.. Душа – закона не знает, годов не считает…
Он вытянулся на земле, двигая красными рубцами век, чмокая, потом сказал:
– Ну-ко, буду спать…
Закутал голову армяком и умолк.
Проснулся он на рассвете, взглянул в облачное небо и торопливо сбежал к ручью, там разделся донага, кряхтя, вымыл своё крепкое, коричневое тело с ног до головы и закричал мне:
– Эй, дружба, дай-кось мне рубаху и порты, там, в землянке лежат…
Одев длинную – до колен – белую рубаху и синие портки, он причесал деревянным гребнем мокрые волосы и, почти благообразный, отдалённо напоминая какую-то икону, сказал:
– Я всегда чисто моюсь перед тем, как народ принять.
За чаем он отказался выпить водки.
– Нельзя! И есть не буду, только чайку выпью. Надо, чтоб ничего в голову не бросалось, чтоб легко было. В этом деле большая лёгкость души нужна…
Народ начал приходить после полудня, но до этого времени старик вёл себя молчаливо и скучно. Его живые, весёлые глаза смотрели сосредоточенно, в движениях явилась степенность. Он часто поглядывал в небо, прислушивался к шороху лёгкого ветра, лицо его вытянулось, стало ещё более уродливо, и рот искривился почти болезненно.
– Идёт кто-то, – вдруг тихо сказал он.
Я ничего не слышал.
– Идут. Бабы. Ты, дружба, вот что: ты не говори ни с кем, не мешай, – испугаешь! Ты где-нибудь в сторонке живи. Тихо.
Из кустов бесшумно вылезли две бабы; одна дородная, средних лет, с кроткими глазами лошади, другая молоденькая, с чахоточным, серым лицом, обе они испуганно уставились на меня, – я ушёл вверх по склону оврага и слышал слова старика:
– Ничего, он – не помеха нам. Он – блаженненький, ему всё равно, не вникает в дела наши…
Надломленным голосом, покашливая, присвистывая, торопливо и обиженно, заговорила молодая баба, подруга её негромко, густыми звуками вставляла в её речь краткие слова, а Савелий сочувственно, не своим голосом восклицал:
– Так-так-так! Ай-яй-яй? Экие, какие, а?
Баба тонко заплакала – тогда старик певуче протянул:
– Милая, ты – погоди, перестань, ты послушай…
Мне показалось, что голос его потерял сиповатость, звучит выше и чище, а мелодия слов странно напомнила незатейливую песенку щеглёнка. Я видел сквозь сетку ветвей, что он, наклоняясь к женщине, говорит ей прямо в лицо, а она, неудобно сидя рядом с ним, широко открыла глаза, прижав ладони ко груди своей. Подруга её, склонив голову набок, покачивала ею.
– Тебя обидели – бога обидели! – громко говорил старик, и бодрый, почти весёлый тон этих слов явно не ладил со смыслом их. – Бог-то – где? В душе твоей, за грудями твоими живёт свят дух господень, а они дураки, братья твои, его и задели дуростью своей. Их, дураков, пожалеть надо, – плохо сделали. Ведь бога обидеть – это как малого ребёнка обидеть твоего бы…
И снова он певуче произнёс:
– Милая…
Я даже вздрогнул: никогда раньше не доводилось мне слышать и принять это хорошо знакомое, ничтожно маленькое слово насыщенным такой ликующей нежностью. Теперь старик говорил быстрым полушёпотом; положив руку на плечо женщины, он тихонько толкал плечо, и женщина покачивалась, точно задремав. А большая баба села на камни к ногам старика, аккуратно – веером – разбросив вокруг себя подол синей юбки.
– Свинья, собака, лошадь – всякий скот разуму человека верит, а братья твои – люди, – помни! И скажи старшему, чтоб он в то воскресенье пришёл ко мне…
– Не придёт он, – сказала большая баба.
– Придёт! – уверенно воскликнул старик.
В овраг спускался ещё кто-то, – катились комья земли, шуршали ветви кустов.
– Придёт, – повторил Савелий. – Теперь – идите с богом. Всё наладится.
Чахоточная баба встала и молча, в пояс, поклонилась старику, он подставил ладонь свою под лоб ей, приподнял её голову и сказал:
– Помни: бога носишь в душе!
Она снова поклонилась, подавая ему маленький узелок.
– Спаси тебя Христос…
– Спасибо, дружба!.. Иди себе…
И перекрестил её.
Из кустов вышел широкоплечий мужик, чернобородый, в новой, розовой, ещё не стиранной рубахе, – она топорщилась на нём угловатыми складками, вылезая из-за пояса. Был он без шапки, всклокоченная копна полуседых волос торчала во все стороны буйными вихрами, из-под нахмуренных бровей угрюмо смотрели маленькие медвежьи глаза.
Уступив дорогу бабам, он поглядел вслед им, гулко кашлянул и почесал грудь.
– Здорово, Олёша, – сказал старик, усмехаясь. – Что?
– Пришёл вот, – глухо ответил Олёша. – Посидеть с тобой охота.
– Ну, посидим, давай!
Посидели с минуту молча, серьёзно оглядывая друг друга, потом заговорили одновременно:
– Работаешь?
– Тоска, отец…
– Большой ты мужик, Олёша!
– Кабы мне твою доброту…
– Великой силы мужик!
– На кой она мне, сила? Мне бы вот душу твою…
– Вот – погорел ты; другой бы осёл, затосковал…
– А – я?
– А ты – нет! У тебя опять хозяйство играет…
– Сердце у меня злое, – сказал мужик шумно и обложил сердце своё матерными словами, а старик спокойно, уверенно говорил:
– Сердце у тебя обыкновенное, человечье, тревожное сердце, – тревоги оно не любит, покою просит…
– Верно, отец…
Так они говорили с полчаса – мужик рассказывал о человеке злом, буйном, которому тяжело жить от множества неудач, а Савелий говорил о каком-то другом, крепком человеке, упрямом в труде, – о человеке, у которого ничего не ускользнёт, не отвертится от рук, а душа у него – хорошая.
Усмехаясь во всю рожу, мужик сказал:
– Помирился я с Петром…
– Слышал.
– Помирился. Выпили. Я ему говорю: «Ты что же, дьявол?» – «А – ты?»– говорит. Да. Хорош он мужик, мать…
– Вы оба – одного бога дети…
– Хороший. Умён, главное! Отец, – жениться, что ли, мне?
– А – как же? На ней и женись…
– На Анфисе?
– На ней. Хозяйка! А – красота какая, сила? Вдова, жила со старым, натерпелась, – тебе с ней хорошо будет, верь…
– Женюсь, в самом деле…