bannerbannerbanner
На дне. Избранное (сборник)

Максим Горький
На дне. Избранное (сборник)

Полная версия

Зло в глазах этих людей имело много привлекательного. Оно было единственным орудием по руке и по силе им. Каждый из них давно уже воспитал в себе полусознательное, смутное чувство острой неприязни ко всем людям сытым и одетым не в лохмотья, в каждом было это чувство в разных степенях его развития.

Две недели жила ночлежка ожиданием новых событий, и за всё это время Петунников ни разу не являлся на постройку. Дознано было, что его нет в городе и что копия прошения еще не вручена ему. Кувалда громил практику гражданского судопроизводства. Едва ли когда-нибудь и кто-либо ждал этого купца с таким напряженным нетерпением, с которым ожидали его босяки.

Не идет, не идет мой ненаглядный…

Эх, знать, не любит он м-меня-а! – пел дьякон Тарас, поджав щеку и юмористически-скорбно глядя в гору. И вот однажды под вечер Петунников явился. Он приехал в солидной тележке с сыном в роли кучера – краснощеким малым, в длинном клетчатом пальто и в темных очках. Они привязали лошадь к лесам; сын вынул из кармана рулетку, подал конец ее отцу, и они начали мерить землю, оба молчаливые и озабоченные.

– Ага-а! – торжествуя, возгласил ротмистр. Все, кто был налицо в ночлежке, высыпали к воротам и смотрели, вслух выражая свои мнения по поводу происходившего.

– Что значит привычка воровать – человек ворует, даже не желая украсть, рискуя потерять больше того, сколько украдет, – соболезновал ротмистр, вызывая у своего штаба смех и ряд подобных замечаний.

– Ой, малый! – воскликнул наконец Петунников, взорванный насмешками, – гляди, как бы я тебя за твои слова к мировому не потянул!

– Без свидетелей ничего не выйдет… Родной сын не может свидетельствовать со стороны отца, – предупредил ротмистр.

– Ну, гляди же! Атаман ты храбрый, да ведь и на тебя найдется управа!

Петунников грозил пальцем… Сын его, спокойный и погруженный в расчеты, не обращал внимания на кучку темных людей, потешавшихся над его отцом. Он даже не взглянул ни разу в их сторону.

– Молоденький паучок имеет хорошую выдержку, – заметил Объедок, подробно проследив все действия и движения Петунникова-младшего.

Обмерив всё, что было нужно, Иван Андреевич нахмурился, молча сел в тележку и уехал, а его сын твердыми шагами пошел к трактиру Вавилова и скрылся в нем.

– Ого! решительный молодой вор – да! Ну-ка, что будет дальше? – спросил Кувалда.

– А дальше Петунников-младший купит Егора Вавилова, – уверенно сказал Объедок и вкусно чмокнул губами, выражая полное удовольствие на своем остром лице.

– А ты этому рад, что ли? – сурово спросил Кувалда.

– А мне приятно видеть, как людские расчеты не оправдываются, – с наслаждением объяснил Объедок, щуря глаза и потирая руки.

Ротмистр сердито плюнул и промолчал. И все они, стоя у ворот полуразрушенного дома, молчали и смотрели на дверь харчевни. Прошел час и более в этом ожидающем молчании. Потом дверь харчевни отворилась, и Петунников вышел такой же спокойный, каким вошел. Он остановился на минуту, кашлянул, приподнял воротник пальто, посмотрел на людей, наблюдавших за ним, и пошел вверх по улице.

Ротмистр проводил его глазами и, обращаясь к Объедку, усмехнулся.

– А ведь, пожалуй, ты прав, сын скорпиона и мокрицы… У тебя есть нюх на всё подлое, да… Уж по харе этого юного жулика видно, что он добился своего… Сколько взял с них Егорка? Он – взял. Он их же поля ягода. Он взял, будь я трижды проклят. Это я устроил ему. Горько мне понимать мою глупость. Да, жизнь вся против нас, братцы мои, мерзавцы! И даже когда плюнешь в рожу ближнего, плевок летит обратно в твои же глаза.

Утешив себя этой сентенцией, почтенный ротмистр посмотрел на свой штаб. Все были разочарованы, ибо все чувствовали, что Вавиловым и Петунниковым заключена сделка. Сознание неуменья причинить зло более оскорбительно для человека, чем сознание невозможности сделать добро, потому что зло делать так легко и просто.

– Итак, – чего же мы тут торчим? Нам нечего больше ждать… кроме магарыча, который я сдерну с Егорки, – сказал ротмистр, хмуро посматривая на харчевню. – Благоденственному и мирному житию нашему под кровлей Иуды – пришел конец. Попрет нас Иуда вон… О чем и объявляю по вверенному мне департаменту санкюлотов.

Конец мрачно засмеялся.

– Тюремщик, ты чего? – спросил Кувалда.

– Куда ж я пойду?

– Это, душа моя, вопросище… Судьба твоя ответит на него, не беспокойся, – задумчиво сказал ротмистр, идя в ночлежку. Бывшие люди лениво двинулись за ним.

– Мы подождем критического момента, – говорил ротмистр, шагая среди них. – Когда нас вытурят вон, тогда мы и поищем норы для себя. А пока не стоит портить жизнь такими думами… В критические моменты человек становится энергичнее… и если б жизнь, во всей ее совокупности, сделать сплошным критическим моментом, если б каждую секунду человек принужден был дрожать за целость своей башки… ей-богу, жизнь была бы более живой, люди более интересными!

– То есть с большей яростью грызли бы глотки друг другу, – пояснил Объедок, улыбаясь.

– Ну, так что же? – задорно воскликнул ротмистр, не любивший, чтобы его мысли пояснялись.

– А ничего, – это хорошо. Когда хотят скорее куда-нибудь доехать, лошадей бьют кнутом, а машины раздражают огнем.

– Ну да! Пусть всё скачет к черту на кулички! Мне было бы приятно, если б земля вдруг вспыхнула и сгорела или разорвалась бы вдребезги… лишь бы я погиб последний, посмотрев сначала на других…

– Свирепо! – усмехнулся Объедок.

– Так что? Я – бывший человек, – так? Я отвержен – значит, я свободен от всяких пут и уз… Значит, я могу наплевать на всё! Я должен по роду своей жизни отбросить в сторону всё старое… все манеры и приемы отношений к людям, существующим сыто и нарядно и презирающим меня за то, что в сытости и костюме я отстал от них, я должен воспитать в себе что-то новое – понял? Такое, знаешь, чтобы мимо меня идущие господа жизни, вроде Иуды Петунникова, при виде моей представительной фигуры – трепет хладный в печенках ощущали.

– Экий у тебя язык храбрый, – смеялся Объедок.

– Эх ты!.. – презрительно оглядел его Кувалда. – Что ты понимаешь? Что ты знаешь? Умеешь ли ты думать? А я – думал… И читал книги, в которых ты не понял бы ни слова.

– Еще бы! Где мне щи лаптем хлебать… Но хотя ты читал и думал, а я не делал ни того, ни другого, однако недалеко же мы друг от друга ушли…

– Пошел к черту! – вскричал Кувалда. Его разговоры с Объедком всегда так кончались. Вообще без учителя его речи, – он сам это знал, – только воздух портили, расплываясь в нем без оценки и внимания к ним; но не говорить – он не мог. И теперь, обругав своего собеседника, он чувствовал себя одиноким среди своих людей. А говорить ему хотелось, и потому он обратился к Симцову:

– Ну, а ты, Алексей Максимович, куда приклонишь свою седую голову?

Старик добродушно улыбнулся, потер рукой свой нос и объявил:

– Не знаю… Увижу! Наше дело маленькое: выпил да еще!

– Почтенная, хотя и простая задача! – похвалил его ротмистр.

Симцов, помолчав, добавил, что он устроится скорее всех их, потому что его женщины очень любят. Это была правда: старик всегда имел двух-трех любовниц-проституток, содержавших его по два и три дня кряду на свои скудные заработки. Они часто били его, но он относился к этому стоически; сильно избить его они почему-то не могли – может быть, жалели. Он был страстный женолюбец и рассказывал, что женщины – причина всех несчастий его жизни. Близость его отношений к женщинам и характер их отношений к нему подтверждались и частыми болезнями его, и костюмом, всегда хорошо починенным и более чистым, чем костюмы товарищей. Теперь, сидя на земле у дверей ночлежки в кругу своих товарищей, он хвастливо начал рассказывать, что его давно уже зовет Редька жить с ней, но он не идет к ней, не хочет уйти из компании.

Его слушали с интересом и не без зависти. Редьку все знали – она жила недалеко под горой и недавно только отсидела несколько месяцев за вторую кражу. Это была «бывшая» кормилица, высокая и дородная деревенская баба, с рябым лицом и очень красивыми, хотя всегда пьяными глазами.

– Ишь ты, старый черт! – выругался Объедок, глядя на самодовольно улыбавшегося Симцова.

– А почему они меня любят? Потому что я знаю, чем жива их душа…

– Н-да? – вопросительно воскликнул Кувалда.

– Умею заставить их жалеть меня. А женщина, когда она пожалеет, – хоть зарежет из жалости. Плачь перед ней, проси ее убить тебя, пожалеет и – убьет…

– Это я убью! – решительно заявил Мартьянов, усмехаясь своей мрачной усмешкой.

– Кого? – спросил Объедок, отодвигаясь от него в сторону.

– Всё равно… Петунникова… Егорку… хоть тебя!

– Зачем? – осведомился Кувалда.

– Хочу в Сибирь… Мне надоело это… Подлая жизнь… А там уж будешь знать, как нужно жить…

– Д-да, там укажут подробно, – меланхолически согласился ротмистр.

О Петунникове и грядущем выселении из ночлежки больше не говорили. Все уже были уверены, что выселение близко к ним, и считали излишним утруждать себя рассуждениями на эту тему.

Расположившись кружком на траве, эти люди лениво вели бесконечную беседу о разных разностях, свободно переходя от одной темы к другой и тратя столько внимания к чужим словам, сколько нужно было его для того, чтобы продолжать беседу, не прерывая. Молчать было скучно, но и внимательно слушать тоже скучно. Это общество бывших людей имело одно великое достоинство: в нем никто не насиловал себя, стараясь казаться лучше, чем он есть, и не побуждал других к такому насилию над собой.

Осеннее солнце старательно грело лохмотья этих людей, подставивших ему свои спины и нечесаные головы – хаотическое соединение царства растительного с минеральным и животным. В углах двора рос пышный бурьян – высокие лопухи, усеянные цепкими репьями, и еще какие-то никому не нужные растения услаждали взоры никому не нужных людей…

А в харчевне Вавилова разыгралась следующая сцена.

 

Петунников-младший вошел в нее не торопясь, осмотрелся, поморщился брезгливо и, медленно сняв с головы серую шляпу, спросил у трактирщика, встретившего его почтительным поклоном и любезной усмешкой:

– Егор Терентьевич Вавилов – это вы и есть?

– Точно так! – ответил унтер, опираясь о прилавок обеими руками, как бы готовый перепрыгнуть через него.

– Имею к вам дело, – заявил Петунников.

– Вполне приятно… Пожалуйте в комнаты!

Они прошли в комнаты и сели – гость на клеенчатый диван перед круглым столом, хозяин на стул против него. В одном углу комнаты горела лампада перед громадным трехстворчатым киотом, на стене, около него, висели иконы. Ризы их были ярко вычищены, блестели, как новые. В комнате, тесно заставленной сундуками и старой разнообразной мебелью, пахло деревянным маслом, табаком, кислой капустой. Петунников осмотрелся и снова скорчил гримасу. Вавилов со вздохом взглянул на иконы, а потом они пристально осмотрели друг друга и оба взаимно произвели хорошее впечатление. Петунникову понравились откровенно вороватые глаза Вавилова. Вавилову – открытое, холодное и решительное лицо Петунникова с широкими крепкими скулами и частыми белыми зубами.

– Ну-с, вы, конечно, догадываетесь, насчет чего я буду говорить! – начал Петунников.

– Насчет иску… я так полагаю, – почтительно сказал унтер.

– Именно. Приятно видеть, что вы не ломаетесь, а идете к делу, как человек прямой души, – поощрил Петунников собеседника.

– Солдат я… – скромно сказал тот.

– Это видно. Итак, будем вести дело просто и прямо, чтобы скорее кончить его.

– Вот именно.

– Хорошо-с. Ваш иск вполне законен, и вы его, конечно, выиграете – это прежде всего я считаю нужным сообщить вам.

– Покорно благодарю, – сказал унтер, моргнув, чтобы скрыть улыбку глаз.

– Но, скажите, зачем же вам понадобилось начинать знакомство с нами, вашими будущими соседями, так резко – прямо с суда?

Вавилов пожал плечами и смолчал.

– Было бы проще прийти к нам и устроить всё миром – а? Как вы думаете?

– Это, конечно, приятнее. Да видите ли… тут есть одна закорючка… не своей волей я действовал… а по наущению… После понял, как было бы лучше-то, ну – уж поздно.

– Так. Вас, полагаю, адвокат какой-нибудь научил?

– В этом роде…

– Ну-с, так желаете кончить дело миром?

– С полным удовольствием! – воскликнул солдат.

Петунников помолчал, посмотрел на него и вдруг холодно и сухо спросил:

– А почему вы этого желаете?

Вавилов не ожидал такого вопроса и сразу не мог ответить. По его мнению, это был пустой вопрос, и солдат, с сознанием превосходства, усмехнулся в лицо Петунникова-сына.

– Известно почему… с людьми надо стараться жить в мире.

– Ну, – перебил его Петунников, – это не совсем так. Вы, как я вижу, неясно понимаете, почему вам хотелось бы помириться с нами… Я расскажу вам это.

Солдат удивился немного. Этот парень, весь одетый в клетчатую материю и довольно смешной в ней, говорил так, как, бывало, говорил ротный командир Ракшин, под сердитую руку выбивавший у рядовых сразу по три зуба.

– Вам нужно помириться с нами потому, что наше соседство вам очень выгодно! А выгодно оно потому, что у нас на заводе будет рабочих не менее полутораста человек, со временем – более. Если сто из них после каждого недельного расчета выпьют у вас по стакану, значит, в месяц вы продадите на четыреста стаканов больше, чем продаете теперь. Это я взял самое меньшее. Затем у вас харчевня. Вы, кажется, неглупый и бывалый человек, сообразите-ка сами выгодность нашего соседства.

– Это верно-с, – кивнул головой Вавилов, – это я знал.

– И что же? – громко осведомился купец.

– Ничего-с… Давайте помиримся…

– Очень приятно, что вы так скоро решаете. Вот я припас заявление в суд о прекращении вами претензии против отца. Прочитайте и подпишите.

Вавилов круглыми глазами посмотрел на своего собеседника и вздрогнул, предчувствуя что-то крайне скверное.

– Позвольте… подписать? А как же это?

– Просто, вот напишите имя и фамилию и больше ничего, – обязательно указывая пальцем, где подписать, объяснил Петунников.

– Нет – это что-о! Я не про это… Я насчет того, какое же мне вознаграждение за землю вы дадите?

– Да ведь вам эта земля ни к чему! – успокоительно сказал Петунников.

– Однако она моя! – воскликнул солдат.

– Конечно… А сколько вы хотели бы?

– Да хоть бы – по иску… Как там прописано, – робко заявил Вавилов.

– Шестьсот? – Петунников мягко засмеялся. – Ах вы, чудак!

– Я имею право… Я могу хоть две тысячи требовать… Могу настоять, чтобы вы сломали… Я так и хочу… Потому и цена иска такая малая. Я требую – ломать!

– Валяйте… Мы, может быть, и сломаем… года через три, втянув вас в большие издержки по суду. А заплатив, откроем свой кабачок и харчевню получше вашей – вы и пропадете, как швед под Полтавой. Пропадете, голубчик, уж мы об этом позаботимся.

Вавилов, крепко сцепив зубы, смотрел на своего гостя и чувствовал, что гость – владыка его судьбы. Жалко стало Вавилову себя пред лицом этой спокойной, неумолимой фигуры в клетчатом костюме.

– А в таком близком соседстве с нами находясь и в согласии живя, вы, служивый, хорошо могли бы заработать. Об этом мы тоже бы позаботились. Я, например, даже сейчас порекомендую вам лавочку маленькую открыть. Знаете – табачок, спички, хлеб, огурцы и так далее… Всё это будет иметь хороший сбыт.

Вавилов слушал и, как неглупый малый, понимал, что отдаться на великодушие врага – всего лучше. С этого и надо бы начать. И, не зная, куда девать свою злобу, солдат вслух обругал Кувалду:

– Пьяница, ан-нафема!

– Это вы того адвоката, который сочинял вам прошение? – спокойно спросил Петунников и, вздохнув, добавил: – Действительно, он мог сыграть с вами скверную шутку, если б мы не пожалели вас.

– Эх! – махнул рукой огорченный солдат. – Двое тут… Один нашел, другой писал… Корреспондент проклятый!

– Это почему же – корреспондент?

– Пишет в газеты… Всё – ваши постояльцы… Вот люди! Уберите вы их, гоните, Христа ради! Разбойники! Всех здесь в улице мутят, настраивают. Житья нет от них, – отчаянные люди – того гляди, ограбят или подожгут…

– А этот корреспондент – он кто такой? – заинтересовался Петунников.

– Он? Пьяница! Учителем был – выгнали. Пропился, пишет в газеты, сочиняет прошения. Очень подлый человек!

– Гм! Он вам и писал прошение? Та-ак-с! Очевидно, он же писал и о беспорядках на стройке, – леса там, что ли, нашел неправильно поставленными.

– Он! Я это знаю, он, собака! Сам здесь читал и хвалился – вот я, говорит, Петунникова в убыток ввел.

– Н-да… Ну-с, так как же вы… мириться намерены?

– Мириться?

Солдат опустил голову и задумался.

– Эх ты, жизнь наша темная! – с обидой в голосе воскликнул он, почесав затылок.

– Учиться надо, – порекомендовал ему Петунников, закуривая папиросу.

– Учиться? Не в этом дело-с, сударь вы мой! Свободы нет, вот что! Ведь у меня какая жизнь? В трепете живу… с постоянной оглядкой… вполне лишен свободы желательных мне движений! А почему? Боюсь… Этот кикимора учитель в газетах пишет на меня… санитарный надзор навлекает, штрафы плачу… Постояльцы ваши, того гляди, сожгут, убьют, ограбят… Что я против них могу? Полиции они не боятся… Посадят их – они даже рады – хлеб им даровой.

– А вот мы их устраним, – если сойдемся с вами, – пообещал Петунников.

– Как же мы сойдемся? – с тоской и угрюмо спросил Вавилов.

– Говорите ваши условия.

– Да что же? Шестьсот по иску…

– Сто рублей не возьмете? – спокойно спросил купец, тщательно осмотрел своего собеседника и, мягко улыбнувшись, добавил: – Больше не дам ни рубля…

После этого он снял очки и медленно стал вытирать их стекла вынутым из кармана платком. Вавилов смотрел на него с тоской в сердце и в то же время проникался почтением к нему. В спокойном лице молодого Петунникова, в его серых больших глазах, в широких скулах, во всей его коренастой фигуре было много силы, уверенной в себе и хорошо дисциплинированной умом. Вавилову нравилось и то, как Петунников говорил с ним: просто, с дружескими нотками в голосе, без всякого барства, как со своим братом, хотя Вавилов понимал, что он, солдат, не пара этому человеку. Рассматривая его, почти любуясь им, он не вытерпел и, ощутив в себе прилив горячего любопытства, на минуту заглушившего все остальные его ощущения, почтительно спросил Петунникова:

– Где изволили учиться?

– В технологическом институте. А что? – вскинул тот на него улыбавшиеся глаза.

– Ничего-с, это я так, – извините! – Солдат понурил голову и вдруг с восхищением, завистью и даже вдохновенно воскликнул: – Н-да! Вот оно, образование-то! Одно слово, – наука – свет! А наш брат – как сова перед солнцем в этом свете… Эхма! Ваше благородие! Давайте, кончим дело?

Он решительным жестом протянул руку Петуннинову и сдавленно сказал:

– Ну – пятьсот?

– Не больше ста рублей, Егор Терентьевич, – как бы сожалея, что больше дать не может, пожал плечами Петунников, хлопая по волосатой руке солдата своей белой и крупной рукой.

Они скоро кончили, потому что солдат вдруг пошел навстречу желанию Петунникова крупными скачками, а тот был непоколебимо тверд. И когда Вавилов получил сто рублей и подписал бумагу, – он ожесточенно бросил перо на стол и воскликнул:

– Ну, теперь остается мне с золотой ротой ведаться! Засмеют, застыдят они меня, дьяволы!

– А вы скажите им, что я заплатил вам всю сумму иска, – предложил Петунников, спокойно пуская изо рта тонкие струйки дыма и следя за ними.

– Да разве они этому поверят? Это тоже умные мошенники, не хуже…

Вавилов остановился вовремя, смущенный едва не сказанным сравнением, и с боязнью взглянул на купеческого сына. Тот курил, весь был поглощен этим занятием. Скоро он ушел, пообещав на прощанье Вавилову разорить гнездо беспокойных людей. Вавилов смотрел ему вслед и вздыхал, ощущая сильное желание крикнуть что-нибудь злое и обидное в спину этого человека, твердыми шагами поднимавшегося в гору по дороге, изрытой ямами, засоренной мусором.

Вечером в харчевню явился ротмистр. Брови у него были сурово нахмурены и правая рука энергично стиснута в кулак. Вавилов виновато улыбался навстречу ему.

– Н-ну, достойный потомок Каина и Иуды, рассказывай…

– Порешили, – сказал Вавилов, вздохнув и опуская глаза.

– Не сомневаюсь. Сколько сребреников получил?

– Четыреста целковых…

– Наверно, врешь… Но это мне же лучше. Без дальнейших слов, Егорка, десять процентов мне за открытие, четвертную учителю за написание прошения, ведро водки всем нам и приличное количество закуски. Деньги сейчас подай, водку и прочее к восьми часам.

Вавилов позеленел и широко открытыми глазами уставился на Кувалду:

– Это-с дудки! Это грабеж! Я не дам… Что вы, Аристид Фомич! Нет, уж это вы оставьте ваш аппетит до следующего праздника! Ишь вы как! Нет, я теперь имею возможность не бояться вас. Я теперь…

Кувалда взглянул на часы за стойкой.

– Даю тебе, Егорка, десять минут для твоего поганого разговора. Кончай в этот срок блудить языком и давай, что требую. Не дашь – сожру! Конец тебе кое-что продал? Ты в газете о краже у Басова читал? Понимаешь? Спрятать не успеешь ничего – помешаем. И сегодня же ночью… Понял?

– Аристид Фомич! За что? – взвыл отставной унтер.

– Без слов! Понял или нет?

Высокий, седой и внушительно нахмурившийся Кувалда говорил вполголоса, и его хриплый бас зловеще гудел в пустой харчевне. Вавилов всегда немножко боялся его, как бывшего военного и человека, которому нечего терять. Теперь же Кувалда явился перед ним в новом виде: он не говорил много и смешно, как всегда, а в том, что он говорил тоном командира, уверенного в повиновении, звучала нешуточная угроза. И Вавилов чувствовал, что ротмистр погубит его, если захочет, погубит с удовольствием. Нужно было покориться силе. Но с злым трепетом в сердце солдат еще раз попробовал увернуться от кары. Он глубоко вздохнул и смиренно начал:

– Видно, верно сказано: сама себя баба бьет, коли нечисто жнет… Наврал я на себя вам, Аристид Фомич… хотел умнее показаться, чем я есть… Сто рублей я получил только…

– Дальше, – бросил ему Кувалда.

– А не четыреста, как сказал вам. Значит…

– Ничего не значит. Мне неизвестно, когда ты врал, давеча или теперь. Я получаю с тебя шестьдесят пять рублей. Это скромно… Ну?

– Эх, господи боже мой! Я вашему благородию всегда, сколько мог, оказывал внимания.

– Ну? Брось слова, Егорка, правнук Иуды!

– Извольте, – я дам… Только вас бог накажет за это.

– Молчать, ты, гнойный прыщ на земле! – гаркнул ротмистр, свирепо вращая глазами. – Я наказан богом… Он меня поставил в необходимость видеть тебя говорить с тобой… Пришибу на месте, как муху!

 

Он потряс кулаком у носа Вавилова и скрипнул зубами, оскалив их.

Когда он ушел, Вавилов начал криво усмехаться и учащенно моргать глазами. Потом по щекам его покатились две крупные слезы. Они были какие-то серые, и когда скрылись в его усах, две другие явились на их место. Тогда Вавилов ушел к себе в комнату, стал там перед образами и так стоял долго, не молясь, не двигаясь и не вытирая слез с своих морщинистых коричневых щек.

Дьякон Тарас, всегда тяготевший к лесам и лугам, предложил бывшим людям идти в поле, в один овраг и там, на лоне природы, распить водку Вавилова. Но ротмистр и все остальные единодушно обругали и дьякона и природу, решив пить у себя на дворе.

– Один, два, три… – считал Аристид Фомич, – итого нас тринадцать; нет учителя… ну, да еще кое-какие архаровцы подойдут. Будем считать двадцать персон. По два с половиной огурца на брата, по фунту хлеба и мяса… недурно! Водки приходится по бутылке… Есть кислая капуста, яблоки и три арбуза. Спрашивается, какого дьявола еще нужно вам, друзья мои, мерзавцы. Итак, приготовимся же пожирать Егорку Вавилова, ибо всё это – кровь и плоть его!

На земле разостлали какие-то остатки одежд, на них разложили пития и яства и уселись вокруг, чинно и молча, едва сдерживая жадное желание пить, сверкавшее у всех в глазах.

Наступал вечер, тени его опускались на обезображенную отбросами землю двора ночлежки, последние лучи солнца освещали крышу полуразвалившегося дома. Было прохладно, тихо.

– Приступим, братия! – скомандовал ротмистр. – Сколько чаш имеем мы? Шесть, – а нас – тринадцать… Алексей Максимович! наливай! Готово? Н-ну, перррвый взвод… пли!

Выпили, крякнули и стали есть.

– А учителя нет… вот уже третьи сутки я не вижу его. Никто не видал? – спросил Кувалда.

– Никто…

– Это не в его характере! Ну, всё равно. Выпьем еще! Выпьем за здоровье Аристида Кувалды, единственного моего друга, который всю мою жизнь ни на минуту не оставлял меня одного. Хотя, черт его побери, может быть, я и выиграл бы что-нибудь, если б он на некоторое время лишил меня своего общества.

– Это остроумно, – сказал Объедок и закашлялся. Ротмистр с сознанием своего превосходства посмотрел на товарищей, но не сказал ничего, ибо ел.

Выпив дважды, компания сразу оживилась – порции были внушительные. Полтора Тараса выразил робкое желание послушать сказку, но дьякон вступил в спор с Кубарем о преимуществах худых женщин пред толстыми и не обратил внимания на слова друга, доказывая Кубарю свой взгляд с ожесточением и горячностью человека, глубоко убежденного в правоте своих взглядов. Наивная рожа Метеора, лежавшего на животе около него, выражала умиление, смакуя забористые словечки дьякона. Мартьянов, обняв свои колени громадными руками, поросшими черной шерстью, молча и мрачно смотрел на бутылку водки и ловил языком ус, стараясь закусить его зубами, Объедок дразнил Тяпу.

– Я уже подсмотрел, куда ты, колдун, деньги прячешь!

– Твое счастье, – хрипел Тяпа.

– Я, брат, у тебя их поддедюлю!

– Бери…

Кувалде было скучно с этими людьми: среди них не было ни одного собеседника, достойного слушать его красноречие и способного понимать его.

– Где бы это мог быть учитель? – вслух подумал он.

Мартьянов посмотрел на него и сказал:

– Придет…

– Я уверен, что он именно придет, а не в карете приедет. Выпьем, будущий каторжник, за твое будущее. Если ты убьешь денежного человека, поделись со мной… Я, брат, поеду тогда в Америку, в эти… как их? Лампасы… Пампасы! Поеду туда и достукаюсь там до президента штатов. Потом объявлю всей Европе войну и вздую ее. Армию куплю… в Европе же… Приглашу французов, немцев, турок и буду бить ими ихних родственников… как Илья Муромец бил татар татарином. С деньгами можно быть Ильей… уничтожить Европу и нанять к себе в лакеи Иуду Петунникова… Он – пойдет… дать ему сто рублей в месяц – и пойдет! Но лакеем будет скверным, ибо станет воровать…

– И еще тем худая женщина лучше толстой, что она дешевле стоит, – убедительно говорил дьякон. – Первая дьяконица моя покупала на платье двенадцать аршин, а вторая десять… Так же и в пище…

Полтора Тараса виновато засмеялся, повернул голову к дьякону, уставился своим глазом ему в лицо и сконфуженно заявил:

– У меня тоже была жена…

– Это со всяким может случиться, – заметил Кувалда. – Ври дальше…

– Была худая, но ела много… И даже от этого померла…

– Ты отравил ее, кривой, – убежденно сказал Объедок.

– Нет, ей-богу! Она севрюги объелась, – рассказывал Полтора Тараса.

– А я тебе говорю – ты ее отравил! – решительно утверждал Объедок.

С ним часто это бывало: сказав какую-нибудь нелепость, он начинал повторять ее, не приводя никаких оснований в подтверждение, и, говоря сначала каким-то капризно-детским тоном, постепенно доходил почти до бешенства.

Дьякон вступился за друга.

– Нет, он отравить не мог… не было причины…

– А я говорю – отравил! – взвизгнул Объедок.

– Молчать! – грозно крикнул ротмистр. Скука у него перерождалась в тоскливое озлобление. Он свирепыми глазами осмотрел своих приятелей и, не найдя в их рожах, уже полупьяных, ничего, что могло бы дать дальнейшую пищу его озлоблению, – опустил голову на грудь, посидел так несколько минут и потом лег на землю кверху лицом. Метеор грыз огурцы. Он брал огурец в руку, не глядя на него, засовывал его до половины в рот и сразу перекусывал большими желтыми зубами, так что рассол из огурца брызгал во все стороны, орошая его щеки. Есть ему, очевидно, не хотелось, но этот процесс развлекал его, Мартьянов сидел неподвижно, как изваяние, в той же позе, в которой уселся на землю, и так же сосредоточенно и мрачно смотрел на полуведерную бутыль водки, уже наполовину пустую. Тяпа смотрел в землю и жевал мясо, не поддававшееся его старым зубам. Объедок лежал на животе и кашлял, съежив всё свое маленькое тело. Остальные – всё молчаливые и темные фигуры – сидели и лежали в разнообразных позах, лохмотья делали их похожими на безобразных животных, созданных силой, грубой и фантастической, для насмешки над человеком.

 
Жила-была в Суздале
Барыня незнатная,
И с ней случилась судорга
Оч-чень неприятная!
 

– вполголоса напевал дьякон, обнимая Алексея Максимовича, блаженно улыбавшегося ему в лицо. Полтора Тараса сладострастно хихикал. Ночь приближалась. В небе тихо вспыхивали звезды, на горе в городе – огни фонарей. Заунывные свистки пароходов неслись с реки, с визгом и дребезгом стекол отворялась дверь харчевни Вавилова. На двор вошли две темные фигуры, приблизились к группе людей около бутылки, и одна из них хрипло спросила:

– Пьете?

А другая вполголоса, с завистью и радостью, произнесла:

– Ишь какие черти!

Затем через голову дьякона протянулась рука, взяла бутылку, и раздалось характерное булькание водки, наливаемой из бутылки в чашку. Потом громко крякнули…

– Ну, и тоска же! – воскликнул дьякон. – Кривой! давай вспомним старину, споем «На реках вавилонских»!

– Он разве умеет? – спросил Симцов.

– Он? Он, брат, в архиерейском хоре солистом был… Ну, Кривой… На-а ре-е-е-ка-а…

Голос у дьякона был дикий, хриплый, прерывающийся, а его друг пел визгливым фальцетом.

Объятый тьмою выморочный дом, казалось, увеличился в объеме или подвинулся всей массой полусгнившего дерева ближе к этим людям, будившим в нем глухое эхо своим диким воем. Облако, пышное и темное, медленно двигалось по небу над ним. Кто-то из бывших людей храпел, остальные, всё еще недостаточно пьяные, или молча пили и ели, или же разговаривали вполголоса с длинными паузами. Всем было непривычно это подавленное настроение на пире, редком по обилию водки и яств. Почему-то сегодня долго не разгоралось буйное оживление, свойственное обитателям ночлежки за бутылкой.

– Вы, собаки! Погодите выть… – сказал ротмистр певцам, поднимая голову с земли и прислушиваясь. – Кто-то едет… на пролетке…

Пролетка на Въезжей улице, и в эту пору, не могла не возбудить общего внимания. Кто из города мог рискнуть поехать по рытвинам и ухабам улицы, кто и зачем? Все подняли головы и слушали. В тишине ночи ясно разносилось шуршание колес, задевавших за крылья пролетки. Оно всё приближалось. Раздался чей-то голос, грубо спрашивавший:

– Ну, где же? Кто-то ответил:

– А вон к тому дому, должно быть.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru