bannerbannerbanner
Ледоход

Максим Горький
Ледоход

Спокойно глядя в лицо мне голубыми, как васильки, глазами, с веселой усмешечкою в них, он навивает на палец колечки бороды и неотразимо бесстыдно говорит:

– Рисуй шесть, право! Ты гляди, кукушкино яичко, – мокро, холодно, работенка тяжелая – надобно людям побаловать душеньку, винцом-то ее обогреть? Ты – не строжись, бога строгостью не подкупишь…

Говорит он долго, ласково, кудревато, слова сыплются на меня, точно опилки, я как бы внутренно слепну и молча показываю ему переправленную цифру.

– Ну вот – это верно! И чифра – красивше, вон какой купчихой сидит, пузатенька, добренька…

Я вижу, как победоносно он рассказывает плотникам о своем успехе, знаю, что они все презирают меня за уступчивость, мое пятнадцатилетнее сердце обиженно плачет, а в голове вертятся скучные, серые мысли:

«Всё это странно и глупо. Почему он уверен, что я снова не переправлю 6 на 5 и не скажу подрядчику, что они пропили доску?»

Однажды они украли два фунта пятивершковых костылей и железные скобы.

– Слушай, – предупредил я Осипа, – я это запишу!

– Вали! – согласился он, играя седыми бровями. – Что, в сам-деле, за баловство? Вали, рисуй их, маминых детей…

И закричал ребятам:

– Эй, шалыганы, костыли и скобы на штраф вам записаны!..

Солдат угрюмо спросил:

– Почто?

– Проштрафились, стало быть, – спокойно пояснил Осип.

Плотники заворчали, косо поглядывая на меня, а у меня не было уверенности, что я сделаю то, чем пригрозил, а если сделаю – так это будет хорошо.

– Уйду от подрядчика, – сказал я Осипу, – ну вас всех к чертям! С вами вором станешь.

Осип подумал, погладил бороду, сел рядом со мною плечом и сказал тихонько:

– Это – правильно!

– Что?

– Надо уйти. Какой ты десятник, какой приказчик? В должностях этих надобно понимать, что есть имущество, собачий характер надобен тут, чтоб охранять хозяиново, как свою родную шкуру, мамино наследство… А ты для этого дела – молод пес, ты не чувствуешь, чего имущество требует. Если бы сказать Василь Сергеи-чу, как ты нам мирволишь, – он бы те в тую самую одну минуту по шее, – вполне решительно! Потому ты для него – не к доходу, а на расход, человек же должен служить доходно хозяину – понял?

Свернув папиросу, он дал ее мне.

– Покури, легче будет в мозге. Кабы у тебя, кран-даш, не такой совкий и спорный характер был – я бы тебе-тко сказал: иди в монахи! Ну, – характер у тебя для этого не подходящий, топорный характер, неотес ты в душе, ты, буде, и самому игумну не сдашь. С эдаким характером в карты играть невозможно! А монах – он наподобие галки: чье клюет – не знает, корни дела его не касаются, он зерном сыт, а не корнем. Всё это я тебе говорю от сердца, как вижу, что человек ты чужой делам нашим – кукушкино яичко в не ее гнезде…

Снял шапку – он это делал всегда, когда хотел сказать что-либо особенно значительное, – поглядел в серое небо и громко, покорно выговорил:

– Дела наши – воровские пред господом, и спасенья нам не буде от него…

– Это совсем верно, – отозвался Мокей Будырин, точно кларнет.

С той поры кудрявый, среброголовый Осип с ясными глазами и сумеречной душою стал мне приятно интересен, между нами зародилось нечто подобное дружбе, но я видел, что доброе отношение ко мне чем-то смущает его: при других он на меня не смотрит, васильковые зрачки светлы и пусты, они суетливо бегают, дрожат, и губы человека кривятся лживо, неприятно, когда он говорит мне:

– Эй, поглядывай в оба, оправдывай хлеб, а то вон – солдат гвозди жует, прорва…

А один на один со мною он говорит поучительно и ласково, в глазах его светится-играет умненькая усмешечка, и смотрят они голубыми лучами прямо в мои глаза. Слова этого человека я слушаю внимательно, как верные, честно взвешенные в душе, хотя иногда он говорит странно.

– Надо быть хорошим человеком, – сказал я однажды.

– А – конешно! – согласился он, но тотчас же, усмехнувшись, спрятал глаза, тихонько говоря: – Однако – как понимать хорошего человека? Я так думаю, что людям-то наплевать на хорошесть, на праведность твою, ежели она – не к добру им; нет, ты окажи им внимание, ты всякому сердцу в ласку будь, побалуй людей, потешь… может, когда-нибудь и тебе это хорошо обернется! Конешно – споров нету – очень приятное дело, будучи хорошим человеком, на свою харю в зеркало глядеть… Ну, а людям – я вижу – всё едино как: жулик ты али святой – только до них будь сердечней, до них добрее будь… Вот оно – что всем надо!..

Я очень внимательно присматриваюсь к людям, мне думается, что каждый человек должен возвести и возводит меня к познанию этой непонятной, запутанной, обидной жизни, и у меня есть свой беспокойный, неумолкающий вопрос:

«Что такое человечья душа?»

Мне кажется, что иные души построены, как медные шары: укрепленные неподвижно в груди, они отражают все, что касается их, одной своей точкой, – отражают неправильно, уродливо и скучно. Есть души плоские, как зеркала, – это всё равно как будто нет их.

А в большинстве своем человечьи души кажутся мне бесформенными, как облака, и мутно-пестрыми, точно лживый камень опал, – они всегда податливо изменяются, сообразно цвету того, что коснется их.

Я не знаю, не могу понять, какова душа благообразного Осипа, – неуловима она умом.

Об этих делах я и думаю, глядя за реку, где город, прилепившийся на горе, поет колоколами всех колоколен, поднятых в небо, как белые трубы любимого мною органа в польском костеле. Кресты церквей – точно тусклые звезды, плененные сереньким небом, они – скучая – сверкают и дрожат, как бы стремясь вознестись в чистое небо за серым пологом изодранных ветром облаков; а облака бегут и стирают тенями пестрые краски города, – каждый раз, когда из глубоких голубых ям, между ними, упадут на город лучи солнца, обольют его веселыми красками, они тотчас, закрыв солнце, побегут быстрей, сырые тени их становятся тяжелее, и всё потускнеет, лишь минуту подразнив радостью.

Дома города – точно груды грязного снега, земля под ними черная, голая, и деревья садов – как бугры земли, тусклый блеск стекол в серых стенах зданий напоминает о зиме, и надо всем вокруг тихо стелется разымчивая грусть бледной северной весны.

Мишук Дятлов, молодой белобрысый парень, с заячьей губою, широкий, нескладный, пробует запеть:

 
Она пришла к нему поутру,
А он скончалси в тую ночь…
 

– Эй, ты, курвин сын! – кричит на него солдат. – Али забыл, какой седни день?

Боев тоже сердится – грозит Дятлову кулаком и свистит:

– С-собачья душа!

– Народ у нас лесной, долголетний, жилистой, – говорит Осип Будырину, сидя верхом на вершине ледореза и прищуренным глазом измеряя откос. – Выпусти конец бруса на вершок левей – так!.. А ежели просто сказать – дикой народ! Однова – едет алхирей, они – к нему, обкружили, пали на коленки, плачутся: загово-ри-де нам, преосвященное владыко, волков, одолели нас волки! Кэ-эк он их – «Ах, вы, говорит, православные христиане, а? Да я, говорит, всех вас строжайшему суду предам!» Очень разгневался, плюет даже в морды им. Старенький такой был, личность добрая, глазки слезятся…

Рейтинг@Mail.ru