– Пятый год пошёл…
Она вздохнула и заправила волосы со щеки под платок. Было жарко. Солнце беспощадно палило город мёртвых; тощая трава на могилах побурела от солнца и пыли, и жалкие деревья, уныло торчавшие кое-где среди крестов, тоже покрытые слоем пыли, стояли неподвижно, точно и они были мертвы…
– От чего он умер? – спросил я женщину, кивнув головой на могилу её сына.
– Лошади раздавили… – кратко сказала она и погладила землю холма своей морщинистой рукой.
– Как же это случилось?
Я чувствовал, что я неделикатен, но равнодушие этой матери и интриговало и раздражало меня. Мне, в силу какого-то таинственного каприза, хотелось видеть слёзы на её глазах. Это её равнодушие было неестественно, в то же время я видел, что она нисколько не сдерживает себя.
Мой вопрос заставил её снова поднять глаза на меня. И молча, тщательно оглядев мою фигуру с головы до ног, она тихонько вздохнула и стала рассказывать задумчиво и ровно…
– А видите ли, как это случилось. Отец-то его в тюрьме сидел года полтора за растрату казённых денег, и в это время мы все достатки свои и проели. Мало их было, достатков-то. И к тому времени, как выйти отцу из тюрьмы, я уж печку-то хреном топила. Подарил мне огородник один воз негодного хрена – я его высушила да пополам с кизяками и жгу. Угарно. И от варева – запах. Колюшка учился в ту пору. Бойкий он был… и домовитый. Идёт, бывало, из училища – щепку, полено где увидит, сейчас подмышку его и домой. Да… Весна была, таяло уж, а сапожнишки-то у него ещё валяные были. Бывало, намокнут… Снимет он их, а ножонки-то кра-асные. В эту самую пору отца из тюрьмы выпустили и привезли на извозчике домой. Паралич его разбил в тюрьме-то. Лежит это он, улыбается таково кисло, а я стою над ним и думаю: «Чем я его-то ещё, погубителя моего, кормить буду? Так бы в лужу на улицу и вышвырнула». А Колюша-то смотрит и плачет. Побледнел весь, смотрит на отца, а по щекам-то слёзы – крупные, крупные – так и бегут. «Мамочка, говорит, что это он?» – «Дожил», говорю… Да. И пошло с этого дня.