– На кой же чёрт нужен ты?
Товарищ по работе, милый человек Крамаренко, предупреждал:
– Ты, Максимыч, осторожно ходи-говори, тебя жандарм не любит. Он с Тихомировым обыск делал в казарме, Тихомиров ему книжки-тетрадки твои читал.
А через некоторое время предупредил и сам жандарм, толстый, равнодушный старик Петров:
– Тихомиров жалуется, что ты в бога не веришь. Гляди – за это не хвалят.
Жандарм, машинист водокачки Мицкевич, Егоршин и старший телеграфист Тихомиров жили дружно, играли в карты. Помощник начальника станции Ковшов страдал запоем, запоем же читал уголовные романы; он очень берёг книги, никому не давал, но в своё дежурство увлечённо рассказывал телеграфистам, мне и всем, кто хотел слушать, приключения парижских воров и сыщиков. Он был человек болезненно самолюбивый, злой и любил похвастаться неудачами и несчастиями своей жизни. Среднего роста, но коротконогий и толстый, он казался маленьким, а лицо у него было серое, как студень, с круглыми и неглупыми глазами, с едкой усмешечкой на толстых губах. Тихомиров, мрачный брюнет, бритый досиня, был глуп, седьмой год учился играть на скрипке, но играл всё ещё только гаммы; он терпеть не мог людей, которые читают книги, и убеждал Ковшова:
– От книг ты и пьёшь.
Было на станции ещё несколько уже совсем бесцветных людей, о которых ничего не скажешь. Были женщины, почему-то все беременные, но детей я не замечал, дети прятались по квартирам. У начальника станции две дочери-девицы и тощенькая, сердитая жена. Всех этих людей ветер зимою солил снегом, летом – горячим песком, и Черногоров, принюхиваясь к ветру, говорил мне:
– Этот – с Уральска. А этот – с верха Волги. Из Красноярска песок.
Черногоров обошёл Каспий кругом.
– Как муха по краям тарелки ополз-ошагал, – говорил он.
Был он одним из тех русских одиноких людей, которые живут как бы поневоле, углубясь в какую-то неисчерпаемую думу. Ко всем окружающим он относился внимательно и ласково, как большой к маленьким, но никогда никого не учил. Нередко, ночами, я видел, что он на ходу точно спотыкался обо что-то и, остановясь, с минуту смотрел под ноги себе.
Начальником станции был Захар Ефимович Басаргин. Служебную карьеру свою он начал стрелочником на станции Царицын. Это был недюжинный человек, один из тех талантливых русских «самородков», которыми всегда была богата, а особенно теперь может гордиться наша удивительная страна.
Когда я попал под его крепкую и безжалостную руку, ему было лет полсотни, но – сухонький, крепкий, ловкий – он казался значительно моложе. Лицо у него – копчёное, темнокожее, в сероватой, растрёпанной бородке; под густыми бровями, в глубоких ямах – горячие, острые глаза янтарного цвета. Походка лёгкая, быстрая, на ходу он как-то подпрыгивал, жесты – резкие, голосок – сиповат, но властный. Меня он встретил подозрительно и даже враждебно, – я был прислан из Борисоглебска, от управления дороги и, может быть, прислан для шпионажа.
Как человек, прошедший тяжёлую школу жизни, он превосходно умел эксплуатировать людей, заставлял их работать так, что только косточки трещали. Станцию держал в образцовом порядке, и скоро я отметил, что хотя служащие уважают его, но боятся, не любят. Они, с первых же дней, стали настраивать меня против него, но я уже достаточно повертелся «в людях» и не верил, когда мне говорили о человеке слишком плохо. Ангелов на путях моих я не встречал, сам тоже был мало похож на ангела.
Боевые мои отношения с Басаргиным начались с того, что он отказался дать мне комнату в одном из станционных зданий. По должности «весовщика» я имел право на эту комнату, а Басаргин отправил меня жить в казарму, где жили сторожа и куда часто приходили ночевать бабы и девицы из Песок, очищавшие пути от снега. Казарма была далеко от станции, примерно в полуверсте. Ночами к этим гостьям приходила холостёжь станции, не брезговали и женатые. Конечно, выпивали, веселились. Среди казармы стояла огромная неуклюжая печь, я помещался между нею и стеной, построив себе нару и стол, а на печи повизгивали бабы. Хотя я был молод и здоров, но энергия моя поглощалась размышлениями над Спенсером и Михайловским; бабы очень мешали мне размышлять, к тому же они ещё взяли привычку издеваться надо мною, а это было уже совсем плохо. И, когда одна из девиц, рябая красавица с зелёными глазами, стащив у меня тетрадь, куда я записывал мои соображения по социологии, содрала с неё обложку и, сделав из неё подруге и себе козырьки на глаза, уничтожила записи мои, я рассердился и решительно потребовал у Басаргина: