bannerbannerbanner
Беседы о ремесле

Максим Горький
Беседы о ремесле

Такие поступки в те времена оценивались как «гражданские подвиги».

Не один Зарубин рассказывал о Чернове с гордостью, повышенным тоном, – многие, говоря о нём, как бы хвастались:

«Вот какие мы. Понимаешь?»

Я понимал. Умные люди – адвокаты, газетчики, вообще интеллигенты – расценивали буйство «железных» по Островскому: они говорили, что «железные» с жиру бесятся. Мне безразлично было, с чего люди «бесятся», лишь бы они бесились.

В людях умных я тоже и видел и чувствовал духовное сродство с «нормальными», – конечно, сродство не столь глубокое, как у «домашней челяди». Действительность невежливо толкала меня из стороны в сторону, переставляла с одной точки на другую, обнажаясь с откровенностью цинической. Поэтому я не чувствовал её устойчивой и не преклонялся перед нею даже тогда, когда она показывала мне факты, возбуждавшие радость.

Разумеется, что такие факты были крайне редки, большинство же их внушало сознание необходимости как-то изменить действительность. Мне казалось, что даже среди железных людей есть такие, для которых действительность не обязательна, не законна, даже «враждебна», как говорил старик «нечаевец» Орлов, переводчик «Искушения св. Антония» Флобера и «Разговоров» Леопарди. Действительность разноречива и болтлива, как торговка. Мой приятель, маляр Ездоков, качаясь в «люльке» на высоте третьего этажа, пронзительно поёт:

 
Ничего мне на свете не надо,
Только надо тебя мне одну…[4]
 

Хозяин дома Алексей Максимович Губин, церковный староста, бывший городской голова, старый хулиган, – он только что избил дьякона в церкви, во время обедни, – Губин кричит Ездокову:

– Кого – одну-то? Бабу? Одной сыт не будешь, врёшь! Правду надо всем одну – вот кого. Такую надо правду, чтобы все мы, сукины дети, на карачках ползали от неё, в страхе. Вот кого надо…

Марья Капитоновна Кашина, владелица большого пароходства, женщина умненькая, мечтала за чаем:

– Накопили всего – много, настроили – тесно, а жить – скушно. И начать бы всё сначала, от диких людей, а! Хорошо бы. Может, по-иному бы вышло.

Таких изъявлений отрицательного отношения к действительности я слышал немало. Но хотя «железные» отцы и матери говорили так, – разумеется, большинство их жило всё-таки беспощадно «нормально». Я хорошо знал жизнь почти всех крупнейших купеческих семей города и знал, что не один Чернов «выломился» из «нормальной» жизни, – выламывались и другие, легко разрушая порядок жизни, созданный трудом десятилетий.

Работа у адвоката, частое посещение окружного суда раскрывали предо мною десятки житейских драм. Я видел очень много подрядчиков строительных работ; всё это были малограмотные, жадные мужики, на каждого из них работали десятки и сотни таких же дикарей, как они сами. Я знал, что это – «нормально», «так всегда было», – говорили мне плотники, каменщики, землекопы.

Было совершенно ясно, что «сколачивать капитал» – дело такое же простое, как лепить из глины кирпичи, и дело это не требует никаких особенных усилий, талантов. Разница между подрядчиком и рабочим была только в том, что первый ел больше и вкуснее второго и что подрядчика хоронили торжественно, а рабочего торопливо. Эта гнуснейшая торопливость обижала и возмущала меня, – когда я был подростком, мне хотелось, чтобы всех людей хоронили торжественно, с музыкой, с колокольным звоном. Жизнь была так трудна, что в неё обязательно следовало вводить как можно больше торжественности; такое романтическое желание явилось у меня, вероятно, из чтения книг на церковнославянском языке, язык этот обо всём, даже о пакостях – в библии – «гласит» и «глаголет» возвышенно.

Вся жизнь была построена на какой-то густой, тяжёлой глупости, все привыкли к ней, и никто уже не замечает, как она пуста и какая горестная, нищая, а я – замечал, но ничего хорошего в этом не видел для себя. В книгах изображалась другая жизнь, она была как будто ещё более глубоко горестна, но уже не казалась нищей, а раскрывалась соблазнительно интересно, наполненной смыслом, неуловимым для меня. Люди в книгах были ярче, крупнее, умнее «нормальных» людей.

Читал я много, с восторгом, с изумлением, но книги не отталкивали меня от действительности, а, усиливая напряжение интереса к ней, развивали способность наблюдать, сравнивать, разжигали жажду знания жизни.

К двадцати, к двадцати двум годам моё представление о людях сложилось так: подавляющее большинство – племя мещан, проклятое племя «нормальных»; в среде его рождаются «железные» люди, они заседают в городской думе, стоят в церквах, ездят по улицам на собственных лошадях, шагают по городу за попами во время «крестных ходов». Изредка тот или иной «железный» выламывается из «нормальной» жизни.

И рядом с теми, которые выламывались, Онегины, Печорины, Бельтовы[5], Рябинины[6], «идиоты» Достоевского и все книжные «герои» казались мне карликами на ходулях красивых слов, все герои этого ряда были для меня «родственниками Обломова», как наименовал их Осипович-Новодворский в «Записках ни павы, ни вороны»[7].

Ещё более соломенными и бумажными видел я фигурки Светлова, Стожарова, Володина[8] и других «революционеров», которых наспех делали для «воспитания юношества» Омулевские, Мордовцевы, Засодимские. Многого ещё не понимая, чувствовал я, что люди этого типа не в силах взорвать «нормальную» жизнь, а – в лучшем случае – «способны только на то, чтобы – переставить мебель», по слову пьяного певчего в пьесе «Мещане»[9].

В конце восьмидесятых и начале девяностых годов дети «железных» людей обнаружили весьма заметное тяготение к «ускоренному выходу из жизни», как написал в предсмертной записке казанский студент Медведев. Застрелилась, приехав из церкви, после венчания, курсистка Латышова, дочь крупного чайного торговца, весёлая и талантливая девушка. В 1888 году в Казани кончили самоубийством, кажется, одиннадцать человек, из них две курсистки, остальные студенты. Позднее в Нижнем застрелился гимназист, сын одного из богатых мельников Башкировых, и было ещё несколько самоубийств.

Я отмечал всё это. Выше мною указано, что почти все «дурачки», «блаженные» – дети богатых людей. В отрочестве моём я, конечно, не мог наблюдать купеческих детей иначе, как издали, но в средине девяностых годов я уже близко видел их гимназистами, студентами. Недавно умерший поэт и автор романа «Проклятый род» И. С. Рукавишников принёс мне рукопись первого своего рассказа «Семя, поклёванное птицами»; рассказ был плохо сделан, но помню, что в нём юноша жаловался на то, как ему отец испортил жизнь. Рукавишников уже тогда весьма усердно пил и убеждал меня, что для него, как для Бодлера, «истинная реальность жизни раскрывалась только в пьяных грёзах». А в романе «Проклятый род» он изобразил – очень неудачно – страшную свою бабушку Любовь, отца своего Сергея и дядьёв Ивана и Митрофана.

Роман озаглавлен совершенно правильно…

Да, купеческих детей я видел немало и очень завидовал тому, что они знают иностранные языки, читают европейскую литературу в подлинниках. Кроме этого, завидовать было нечему. Говорили они лощёным языком и как-то мало вразумительно: слова – умные, а под ними – точно вата или опилки. Так же, как для Рукавишникова, для них «истинная реальность» открывалась после выпивки, хотя они пили немного и пьянели не столько от вина, сколько от страшных слов. Они говорили о «страшном» из Э. По, Бодлера, Достоевского, но думали, что говорят о страшном в самих себе, а я видел, что сами-то они ни в чём не страшны, – Миша Тюленев, Игоша Смерть в Кармане – страшнее, чем они. Им особенно нравился герой «Записок из подполья», но было ясно, что, в сущности, нравится им только его надежда, что придёт некто, способный отправить пинком ноги к чёрту некое будущее благополучие.

 

Мне больше «по душе» был Гордей Чернов. Их соблазнял Шопенгауэр, соблазн этот особенно чувствовался в нездоровых суждениях о женщине, любви, – тут обнажалась повышенная чувственность, раздутая от ума и через книги.

Шопенгауэра я прочитал раньше их и без вреда для себя. Они пропагандировали Бальмонта, Брюсова; я понимал, что и тот и другой формально, технически обогащают поэзию, но мне совершенно непонятно было отношение этих поэтов к действительности, к «нормальным» людям. Мне казалось, что они плавают над жизнью в словесном тумане, из которого, по их мнению, и образуется «дурная действительность», в конце концов тоже словесная и приятная им, потому что на ней они изощряют свои способности к словотворчеству.

На одном из студенческих вечеров И. С. Рукавишников читал стихи, и «в память врезалось мне» страшное четверостишие:

 
Дерзновенны наши речи,
Но на смерть осуждены,
Слишком ранние предтечи
Слишком медленной весны.[10]
 

Эти грустные слова удивили меня сначала тем, что их печаль не гармонировала с весёлым ритмом стихов. Они запомнились мне в темпе «польки». Это было естественно: на вечеринках прислуги, где я бывал, танцевали, за неимением музыки, под песни и чаще всего:

 
Прибежали в избу дети,
Второпях зовут отца:
– Тятя, тятя, наши сети
Притащили мертвеца![11]
 

И особенно забавно было видеть, как девушки весело вытопывали польку, припевая:

 
И в «утопленное» тело
Р-раки чёрные впились!
 

Дети строителей «нормальной» жизни не казались мне «нормальными» людьми. Это, разумеется, – к чести их, но едва ли – к счастью. Они сами называли себя «декадентами». Не помню – думал ли я о том, предтечами какой весны они могут быть?

Нахожу, что мною вполне достаточно сказано для того, чтобы читатель видел, на каком материале построена книга «Фома Гордеев», как подбирался этот материал и насколько плохо он разработан. Критика хвалила эту книгу. Будь я критиком, я упрекнул бы автора в том, что он свёл весьма богатый материал к рассказу о том, как одного юношу «свели с ума».

Мне следует повторить слова, которыми начата эта беседа: возможно, что всё рассказанное происходило не совсем так, как я рассказал. Почему?

Знаменитый математик Пьер-Симон Лаплас, прозванный «Ньютоном Франции», автор «Изложения системы мира», сказал:

«Нетерпеливо стремясь познать причину явлений, учёный, одарённый живым воображением, часто находит эту причину раньше, чем наблюдения дадут ему основание видеть её. Предубеждённый в пользу правильности созданного им объяснения, он не отбрасывает его, когда факты ему противоречат, а изменяет факты, чтобы подогнать их к своей теории, он уродует работу природы, чтобы заставить её походить на работу своего воображения, не думая о том, что время закрепляет только результаты наблюдения и вычисления.»

Работа литератора подобна работе учёного, и литератор точно так же «часто находит причину раньше, чем наблюдения дадут ему основание видеть её».

II

В книге «Фома Гордеев» видное место занимает владелец канатного завода Яков Маякин, тоже человек «железный» и при этом «мозговой», он уже способен думать шире, чем требуют узко личные его интересы, он политически наточен и чувствует значение своего класса.

4«Ничего мне на свете не надо…» – из песни «Чудный месяц плывёт над рекою». Следующая строка изменена; в песне: «Только видеть тебя, милый мой».
5Бельтов – герой романа А. И. Герцена «Кто виноват?».
6Рябинин – главный персонаж рассказа В. М. Гаршина «Художники».
7«Записки ни павы, ни вороны» – рассказ А. Осиповича (псевдоним А. О. Новодворского) «Эпизод из жизни ни павы, ни вороны», напечатанный в журнале «Отечественные записки», 1877, номер 6 за июнь. Под таким же названием рассказ вошёл в собрание сочинений А. Осиповича (СПб. 1897)
8…фигурки Светлова, Стожарова, Володина… – Светлов – герой романа Омулевского «Шаг за шагом»; Стожаров – герой романа Д. Мордовцева «Знамения времени»; Володин – по-видимому, Волжин – герой повести П. В. Засодимского «Спасайся, кто может!»
9…певчего в пьесе «Мещане». – Имеется в виду Тетерев – персонаж пьесы М. Горького.
10«Дерзновенны наши речи…» – из стихотворения поэта-декадента Д. С. Мережковского «Дети ночи».
11«Прибежали в избу дети…» – из стихотворения А. С. Пушкина «Утопленник». Далее («И в «утопленное» тело…») – искажение; у Пушкина: «И в распухнувшее тело…»
Рейтинг@Mail.ru