я шла домой через левую арку, у нас во дворе их четыре, вернее, три, левая на въезд, правая на выезд, а средняя – самая неприятная, – на въезд и выезд сразу, но я через неё не хожу, ночью там нехорошо, так, вроде, и не скажешь, что именно нехорошо, а нехорошо – и всё, даже хуже, чем нехорошо, откровенно плохо ночью в средней арке, страшно и пахнет скверно, и с перекрытий капает что-то мутное и липкое, попадёт на одежду – ни за что не отстираешь, а если на голову – волосы лучше сразу сбрить, иначе они потом всё равно вылезут, хотя, может, и не вылезут, может, это ерунда и сказки, я лично никого не знаю, чтобы у него волосы вылезли оттого, что на них капнуло с перекрытий в средней арке, хотя, с другой стороны, я вообще никого не знаю, чтобы на него капнуло с перекрытий в средней арке, там капает только ночью, а ночью в среднюю арку никто не суётся, даже на машине, и вот я шла домой через левую арку, время было чуть заполночь, не так чтоб очень, может, четверть первого или около того, но вокруг никого не было, народ теперь на улицу и днём без острой нужды не выходит, а ночью, в комендантский час, и по нужде не выйдет, хи-хи, простите, это я немного нервничаю, я всегда, когда нервничаю, хихикаю, кстати, когда я шла, я не очень нервничала, так, слегка, потому что ночь, комендантский час, а я без документов, мало ли, патруль, там, или ещё что, хотя, какой патруль, они ночами тоже не выходят, одно название, что патруль, сидят в отделении или в машине на стоянке, радио слушают, в карты играют, а так, чтобы выйти проверить, не нарушает ли кто-нибудь комендантский час, не идёт ли без документов домой через левую выездную арку – это их никогда нету, только если им позвонит кто и донесёт, и вот я иду домой через левую выездную арку, время – четверть первого ночи или даже половина, может, без двадцати час, и тут слышу вдруг голос, и будто бы даже не один, а два или три.
я, конечно, остановилась, хотела прижаться к стене, но подумала, что не надо, арка внутри выкрашена в яичные цвета, белое и жёлтое, полосами, а я вся в чёрном и фиолетовом, прижимайся-не прижимайся, на белом и жёлтом будет видно, так что, я прижиматься к стене не стала, а просто повернулась и посмотрела, кто там разговаривает, хотя голоса были довольно далеко, и, наверное, не останавливаться надо было, а, наоборот, прибавить шагу, чтобы выйти из арки, потому что, как выйдешь из арки, до моего дома рукой подать, метров, может, сто, а может, и того меньше, но я шагу не прибавила, а остановилась, не знаю, почему, мне даже интересно не было, подумаешь, разговаривают, но я остановилась и посмотрела, и никого не увидела. никогошеньки. и голоса звучат.
тут бы мне повернуться к выходу и быстро бежать домой, что такое, в сущности, голоса, мне до дома осталось сто метров, приду, вымою руки, брошу одежду обеззараживаться, душ приму – и пожалуйста, могу радио включить тихонько, чтобы не разбудить соседей, и слушать себе голоса, сколько захочу, и, главное, я ведь не люблю по ночам голоса слушать, мне от голосов ночами тревожно, я ночами, наоборот, люблю, чтобы было тихо, совсем тихо, как под подушкой, я бы даже спала в таких специальных наушниках, чтобы не слышать ночью никаких голосов, если бы их не запретили в прошлом году, наушники, потому что в них не слышно, если вдруг сигнал тревоги или ещё что, но я даже после запрета ими пользовалась, а потом их у меня конфисковали, соседи донесли, что я пользуюсь, ну, пришёл патруль и конфисковал, штраф тоже выписали, да я не платила, сейчас никто штрафов не платит, и я платить не стала, тем более, они мои наушники унесли, хорошие, дорогие наушники, в пять раз дороже штрафа.
в общем, я не пошла почему-то к выходу из арки, а развернулась и пошла ко входу, к голосам, хотя знала же, что это может быть патруль, или, например, соседи вышли на балкон покурить, увидят меня и донесут, что я в час ночи выхожу из арки, они же не знают, что это я домой иду, а хотя бы и знали, всё равно донесут, они у меня принципиальные, лучшие соседи района, с доски почёта не слезают, не сами, в смысле, а имена их, и вот я знаю это – и всё равно иду ко входу в арку, нервничаю, а иду, а голоса всё приближаются, я уже слышу, что их три – мужской, женский и ещё третий, и даже уже понятно, что это никакие не соседи, у соседей моих такого третьего голоса нету, а этот я слышу так отчётливо, и мужской слышу, и женский, и вот я выхожу из арки в противоположную сторону, в темноту выхожу, в полвторого ночи, и голоса приближаются, приближаются, и вдруг налетают на меня, все три, и ничего мне не делают. просто налетели и полетели дальше, будто меня нету, будто я им совсем не помеха, не препятствие никакое, не человек живой вышел в темноту из арки в комендантский неположенный час, будто на меня можно просто налететь и, не остановившись лететь дальше, и мужской голос при этом говорил, вот опять то же самое, ведь то же самое, ведь каждый день одно и то же, сколько же можно, в самом-то деле, а женский голос говорил, я бы с тобой согласилась, если бы ты был прав, когда ты прав, я всегда соглашаюсь, но ведь ты неправ, ведь я тебе объяснила, что ты неправ, и ты сам знаешь, что неправ, а третий голос говорил, заказывать будете? заказывать будете?
чёрная собака – молоденькая, беспородная, но благородных пропорций сука, изящная, стремительная и длинноногая, будто наэлектризованная своей молодостью, силой и восторгом бытия – ни секунды не может постоять на месте, подпрыгивает, пританцовывает, даже остановившись по команде, вся вздрагивает до кончика высоко вскинутого, тонкого и упругого, будто хлыст, хвоста, – бежит за розовым верёвочным мячом, только что улетевшим в кусты. находит, приносит, но хозяину не отдаёт, а валится в траву и, хохоча молодой белозубой пастью, принимается мяч кусать и терзать, и хозяин хохочет вслед за ней, а за ним и хозяйка, и, не зная ещё, что такого смешного произошло, просто радуясь тому, что всем весело, хохочут дети, мальчик и девочка, мальчик помладше, тёмненький, в отца, смеётся взахлёб, закашливается и оттого смеётся ещё сильней, постаршая девочка, золотистая, как мать, заливается колокольчком, а с третьего этажа, с балкона, забранного удобной страховочной сеткой, посмеивается, на них глядя, дымчатая голубоглазая кошечка с розовым носиком, посмеивается и чешет свой розовый носик о ячейки сетки, закидывает аккуратную дымчатую головку, показывая белое горлышко, белую грудку, и ещё веселей хохочет собака, перевернувшись на спину и болтая всеми четырьмя длинными, сухими, как у борзой, ногами, и ты смотришь на это, не в силах оторваться, и любишь эту незнакомую собаку, и эту незнакомую семью, и эту незнакомую, но будто бы уже где-то виденную кошечку с розовым носиком, любишь их всех, исходя на горячее умиление, любишь так, что в груди печёт, и жжёт глаза, и все они, вся эта образцовая семья, взрослые, дети, животные, будто бы расплываются от слёз, или не от слёз, а оттого, что это и не семья вовсе, не собака, не кошка, не люди, а обманка, игра бликов и пятен на крыле огромной жуткой твари, пока ты тут умиляешься, завороженный рисунком на её крыльях, она не сводит с тебя фасетчатых, ничего не выражающих глаз и уже примерилась к тебе жалом – она не станет тебя есть, она не любит кисло-сладкого, жидкого, пузырящегося, но дети, надо думать о детях, в таких, как ты, лучше всего выводить детей, и, в общем, ты извини, мы прощаемся с тобой, ты славный, ты чувствительный, с тобой было бы интересно познакомиться поближе, но тебя уже не спасти, и лучше мы не будем смотреть, что будет дальше, потому что дальше будет очень неприятно.
ну, куда же ты подевался, визгливо выговаривают тебе, чёрт знает, что, договорились на полпятого, жена ему звонит чуть не полчаса, кричит, обегала весь квартал, а этот чурбан тут стоит, пялится куда-то, перед людьми стыдно, и ты кривишься болезненно и думаешь, господи, что же это, как же ты допустил, как же я допустил, где была моя голова, когда я связался с этим скандальным чудовищем, ты чуть не плачешь, нет, ты плачешь и смаргиваешь слёзы, потому от её голоса в который уже раз вдребезги разбилось что-то чудесное, что-то уже почти вобравшее тебя, и ты думаешь, всё, хватит с меня, сегодня уже соберу вещи и уйду, не могу больше, не хочу, а она, сварливо зудя, тащит тебя прочь и думает, успела, подумать только, всё-таки успела.
конечно, это был сеньор Луис, это просто не мог быть никто другой. вот сами смотрите – всего нас в правлении десять человек. во-первых, я. во-вторых, Мария Рита из десятого номера, я за ней сама зашла, она и маску при мне надевала, значит, я да Мария Рита – это нас две. потом дона Филомена с пятого этажа, там у неё сразу три квартиры, она их объединять хочет. у доны Филомены одна нога короче другой, она носит ужасный ортопедический башмак и страшно стучит им при ходьбе, дону Филомену ни с кем не спутаешь даже в костюме и маске. это три. четыре – бабуля Гиомар из пристройки. бабуле Гиомар сто пятнадцать лет, но голова у неё светлая и замечания её всегда по делу. бабуля Гиомар обезножела ещё в две тысячи пятом, а защитную накидку надевает прямо на электрическое кресло-каталку. пять и шесть – близнецы Пайва из восьмого «а» и восьмого «б», они всегда ходят вместе и говорят хором. семь – это доктор Перейра из шестого «а», педиатр. у неё пижама в мишках, шапочка в мишках, а на маске нарисован мишечий нос, чтобы дети не так пугались, только они всё равно пугаются. ещё есть Селина из третьего, у Селины бас и такие усы, что на них любая маска топорщится, даже самая плотная, Мария Рита однажды достала Селине противогаз – у неё и противогаз на усах топорщился. Селина – это восемь. девять – это наш лифтёр, Шико, у Шико две головы, попробуй его с кем-нибудь спутай. ну, и десять – сеньор Луис. у сеньора Луиса нет особых примет, но если вычесть меня, Марию Риту, дону Филомену, бабулю Гиомар, доктора Перейру, близнецов Пайва, Селину и Шико, останется только сеньор Луис, значит, это был сеньор Луис, это просто не мог быть никто другой. он пришёл вместе со всеми, сел у стола вместе со всеми, места специально не выбирал, сел, где было свободно, отчёт за прошлый год смотрел вместе со всеми, бабуле Гиомар бутылку воды передал, когда бабуля его попросила, защитную накидку ей придержал, потом бутылку на стол поставил, чтобы бабуле из-под накидки не высовываться. лифт обсуждал вместе со всеми. сказал, что у него замечаний нет, лифт ходит строго по расписанию – он так и ходит, всегда так ходил, это Селина вечно недовольна, что лифт-экспресс на её этаже не останавливается, пусть бы сказала спасибо, что обычный рейсовый останавливается, в других домах лифты до пятого ходят без остановок, чтобы уменьшить риск заражения, но этой Селине только бы поскандалить и она вечно мутит воду. про воду сеньор Луис тоже сказал, что у него нет замечаний, но тут были замечания у меня и Марии Риты, потому что воду дают только по вечерам на два часа, а мы вечерами работаем и не успеваем ни мыться, ни чай пить, и тогда он сказал, что него нет возражений против наших замечаний, кто бы ещё так сказал кроме сеньора Луиса? потом дона Филомена собиралась обсудить предложение бабули Гиомар сделать бабуле рампу ко входу в основной подъезд, чтобы когда собрание, бабуле не приходилось бы колесить по коридорам или ждать, чтобы кто-нибудь вкатил её к нам, но тут встрял Шико и стал требовать второй зарплаты, потому что у него, видите ли, две головы, значит, он работает за двоих, а дона Филомена сказала, что он и за одного не работает, а доктор Перейра сказала, что нельзя ли побыстрей, потому что она с работы и хотела бы отдохнуть, а Мария Рита сказала, что вон у Селины бородавка на носу, что же, Селине тоже теперь полагается зарплата за бородавку, а Селина тогда сказала такое, что доктор Перейра вскочила и сказала, что никому не позволяет при ней так выражаться, и пусть Селина выйдет вон, а Селина сказала да пошла ты, тоже мне цаца, а Шико сказал, что пусть тогда не стучатся к нему среди ночи, если лифт не работает, потому что за ночное дежурство у него отвечает вторая голова, а бесплатно она дежурить не нанималась, а близнецы пихали друг друга в бок и бабуля Гиомар кудахтала под накидкой, и тогда сеньор Луис сказал, что он очень просит уважаемое собрание его простить, но всё, за чем он пришёл на заседание правления, он уже выполнил, и теперь его ждут в другом месте. встал, поклонился доне Филомене, доктору Перейре, нам с Марией Ритой, Селине тоже, хотя Селина, хабалка такая, вовсе не заслуживает, чтобы ей кланялись, отдал вроде как честь близнецам Пайва и Шико, а у бабули Гиомар приподнял защитную накидку и поцеловал бабулину сухонькую лапку в перчатке, потом взял из-за двери косу и вышел, а мы остались. а чойта он с косой, спросила Селина. не чойта, сказали близнецы Пайва, а почему, и когда вы, Селина, научитесь говорить правильно. а ты меня не поправляй, сказала Селина и сплюнула из-под маски, поправляльщик нашёлся, двойника своего поправляй! ну, и конечно, опять все завелись и кричали, особенно Шико в две глотки, а дона Филомена стучала кулаком по столу, доктор Перейра запустила в Селину бутылкой воды, близнецы Пайва подрались с Шико, мы с Марией Ритой тоже немножко поругались, только бабуля Гиомар совсем притихла у себя под накидкой, но, как я уже сказала, бабуле Гиомар сто пятнадцать лет, и она иногда засыпает прямо посреди заседания.
поначалу это были просто мокрые следы. они неожиданно появлялись то на балконе, то в коридоре, то в кухне под столом, маленькие подсыхающие лужицы, круглые и безобидные. Фонсека Фонсека, бывшая жена Фонсеки, безропотно их вытирала, она была рассеянной и думала, что, должно быть, сама что-нибудь пролила и не заметила. собака Розалия Давыдовна отнеслась к мокрым следам с некоторым подозрением – один раз она понюхала лужицу на балконе, другой раз на кухне, – лужицы пахли водой, но не такой, как из миски, вода в миске была смирная, ручная, а вода в лужицах была какая-то нездешняя, беспокойная. но всё равно это была вода. Розалия Давыдовна на всякий случай сделала язык ковшиком и лакнула лужицу. лужица была маленькая, и Розалия Давыдовна не сумела её распробовать, где-то внутри языка-ковшика возникло тревожащее чувство, и о нём следовало бы, наверное, подумать, но Фонсека Фонсека позвала обедать, а на обед был борщ. потом Розалия Давыдовна ушла к себе на матрасик усваивать борщ. думать после борща было вредно, борщ мог не усвоиться и начать бродить внутри Розалии Давыдовны, причиняя Розалии Давыдовне неудобства известного характера, поэтому Розалия Давыдовна велела себе о лужицах забыть, и немедленно забыла. с тех пор, когда дома появлялись лужицы, Розалия Давыдовна старалась их огибать, чтобы не вспомнить и не начать думать. Розалия Давыдовна была чрезвычайно длинная и гибкая собака, у неё великолепно получалось огибать лужицы, даже когда их стало много. Розалия Давыдовна между ними змеилась.
потом пришёл запах сырости. он не был затхлым, как в погребе или подъезде, вымытом серой, никогда не просыхающей тряпкой, это была остренькая морская сырость, в ней угадывались йод и соль, и водоросли, и даже немного рыбы и чаек угадывалось в этой сырости. Фонсека Фонсека была бы не против, она любила соль и йод, но от морской сырости у неё начали отекать и болеть колени. Розалия Давыдовна тоже была бы не против, ей нравилось валяться в водорослях и рыбах, но она побаивалась чаек. к тому же, ей стало казаться, что водорослями и рыбами пахнет её матрасик, и Розалия Давыдовна теперь всякий раз придирчиво обнюхивала матрасик, прежде чем на него лечь.
потом в дом пришло какое-то и стало шнырять перед носом у Розалии Давыдовны. Фонсека Фонсека думала, что это мухи и гоняла их полотенцем, но какое-то будто издевалось – стоило Фонсеке Фонсеке опустить полотенце, оно снова появлялось и шныряло, взблёскивая и переливаясь, и доводило Розалию Давыдовну до белого каления. один раз Розалия Давыдовна не выдержала, щёлкнула зубами и тут же завизжала – какое-то ужалило её в язык. Фонсека Фонсека бросилась на помощь. Розалия Давыдовна плакала, вывалив язык и пытаясь дотянуться до него коротенькими лапками, а на полу быстро таяла маленькая перекушенная пополам медуза.
после этого, будто прорвался давно набухавший пузырь. во всех углах теперь росли водоросли. как ни пыталась Фонсека Фонсека их вывести, чем их ни поливала, они вырастали всё крепче и гуще, только цвет меняли. от хлорки они синели, от жидкости для чистки труб – багровели и становились полупрозрачными, но продолжали расти и уже вышли из углов. на стенах снизу доверху выступили соляные дорожки, в воздухе мельтешили косяки мелких рыбок и неприятно бойких медуз. рыбки, как выяснилось, страшно любили хлеб с сыром, и буквально лезли под руки Фонсеке Фонсеке, когда она пыталась сделать себе бутерброд. если Фонсека Фонсека долго не делала бутерброда, рыбки начинали виться вокруг неё, щипали за шею и за уши, гнали к холодильнику и кухонному столу. наглые, как второгодники, медузы отнимали еду у Розалии Давыдовны. что бы ни положила Фонсека Фонсека в РозалииДавыдовнину миску – хоть борща, хоть макаронов по-флотски, хоть сухого собачьего корма из большого пакета, – медузы вырывали миску у Фонсеки Фонсеки из рук и мгновенно сжирали всё, что там было, так что, Фонсеке Фонсеке пришлось тайно кормить Розалию Давыдовну в ванной – это была единственная комната с запирающейся дверью, и пока Розалия Давыдовна торопливо ела, медузы с размаху бились о дверь.
зато спала Фонсека Фонсека как никогда. в спальне пахло йодом и солью, легчайший бриз веял даже при закрытых окнах, и неизвестно откуда доносился умиротворящий шорох волн и цокот по миллиардов крохотных лапок по мокрому песку. Фонсека Фонсека спала, и сны её были почти невыносимо прекрасны, иногда ей всерьёз казалось, что однажды она не проснётся, что сердце просто разорвётся от этой красоты и счастья. но сердце у Фонсеки Фонсеки было крепкое и не разрывалось, только Фонсека Фонсека стала меньше гулять с Розалией Давыдовной и всё раньше ложилась спать, торопливо покормив Розалию Давыдовну в ванной. Розалия Давыдовна глядела на Фонсеку Фонсеку укоризненно, тянула к двери, Фонсека Фонсека чувствовала себя виноватой, бралась за поводок, но путь к двери лежал мимо дивана, и Фонсека Фонсека падала и засыпала, не выпуская из рук поводка, и мелкие рыбки зависали над ней, синхронно повиливая хвостиками.
Фонсека Фонсека проснулась от душераздирающего воя. выла Розалия Давыдовна и вой её был страшен, будто Розалию Давыдовну едят. ещё не до конца стряхнув с себя прелестный хрустальный сон, Фонсека Фонсека соскочила с кровати бежать на помощь – и оказалась по пояс в холодой воде. от неожиданности она завизжала – от этого визга Розалия Давыдовна перестала выть и залаяла, – и ринулась прочь из спальни. ноги проваливались в мокрый песок, оскальзывались на водорослях, что-то обмоталось вокруг щиколотки, что-то, примериваясь, ущипнуло за голень, что-то отвратительное коснулось бедра – взвизгнув ещё раз, Фонсека Фонсека рванулась, упала плашмя в воду и саженками поплыла в гостиную. в гостиной вода необъяснимым образом стояла ещё выше, – или она так быстро прибывала, – даже спинки дивана уже не было видно, только плавала лёгонькая банкетка, а на банкетке заливалась лаем невредимая Розалия Давыдовна.
в дверь вначале позвонили, потом постучали, потом замолотили кулаками и, вероятно, ногами, судя по шлёпающим звукам – босыми. Фонсека, бывший муж Фонсеки Фонсеки, всклокоченный и ещё не вполне проснувшийся, дрожащими от спешки и непонимания руками открыл замок, рванул дверь на себя. на пороге стояли бывшая жена, мокрая и разутая, в одной ночной рубашке, и сухая Розалия Давыдовна без поводка. мы, сказала бывшая жена. у нас там. и зарыдала. Розалия Давыдовна тихонько подвыла.
конечно-конечно, сказал Фонсека бывший муж, когда сухие и переодетые они все сидели на кухне и пили по третьей чашке кофе. Розали Давыдовна от кофе отказалась, съела два бутерброда с сыром и колбасой и спала, вытянувшись на двух снятых с дивана подушках. конечно, сказал Фонсека, его квартира – их квартира, пожалуйста, сколько угодно. он и сам, сказал Фонсека, давно уже собирался пригласить их с Розалией Давыдовной погостить, сколько им захочется. услышав своё имя, спящая Розалия Давыдовно приподняла хвост и два раза благодарственно шлёпнула им по диванной подушке. а как же моя, спросила Фонсека бывшая жена и шмыгнула носом. моя квартира как же? там ведь всё. вообще всё. вот просто вообще всё-всё-всё. ну, сказал Фонсека, стараясь, чтобы его голос звучал как можно уверенней, как-нибудь. воздух слегка пах солью, йодом, водорослями и почему-то борщом. уж как-нибудь, сказал Фонсека.