Уже хорошо.
Прошёл год, прошёл второй, третий приходил к повороту, на мою голову уже сложили все ругательства, какие знали, – но моя прекрасная супруга наконец всё-таки начала полнеть.
Мне сказали: «Первый раз от тебя забрезжила какая-то польза».
Я тихо обрадовался. Я надеялся, что от меня отстанут – и отстали. Теперь занимались Розамундой. Маменька взяла её жить в свои покои, вокруг неё всегда толпились дамы и повитухи. Я подумал, что Розамунда в какой-то степени заменила маменьке Людвига. А может, маменька ожидала, что моя жена родит ей нового Людвига, не знаю.
Я же очень продуктивно проводил время. Я учился.
Учителей у меня не было уже давно. С тех пор как я прикончил гувернёра, придворные профессора и мудрецы ко мне в наставники не рвались. А батюшка решил, что если уж я умею читать-писать, то большего и не надо. И так от меня одна головная боль – а вот буду ещё слишком умным…
Поэтому я до всего доходил сам. Дар много помогал. Дар и чутье. Но я всё-таки понимал, что, будь у меня учитель, дело шло бы куда быстрее и толковее. Я ведь совал нос во все книги подряд: что казалось непонятным – откладывал, выбирал что поинтереснее, начинал ставить опыты, соображал, что не знаю самого главного, – и снова лез туда, где сложно… Иногда впору было рыдать без слёз и волосы на башке драть – так это оказывалось тяжело.
У меня, к примеру, в семнадцать на руках живого места не было – я учился поднимать мертвецов проклятой кровью. Удирал ночью на кладбище Чистых Душ, благо от дворца четверть часа быстрой ходьбы, искал Даром могилу посвежее, рисовал знаки призыва, резал запястья, обращался к Той Самой Стороне, капал кровью на вскопанную землю…
Когда первый труп встал – у меня от радости дыхание спёрло. Будто весь мир подарили. Могу! Додумался! Сил хватило! Прости Господи, извините за подробности, просто расцеловал эту квёлую бабку, которая мирно опочила, наверное, от старческих болячек. Ничегошеньки она не могла – поводила мутными гляделками туда-сюда и покачивалась, пока я танцевал вокруг неё; приказов не слышала и не понимала – но она всё-таки встала, а потом легла на место. Я был такой счастливый…
Наверное, мои упражнения кто-то видел. Слухи обо мне пошли гадкие запредельно – все старые сплетни теперь просто в счёт не брались. Болтали, к примеру, что я забавлялся с трупами девиц. Честное слово, мне это и в голову не приходило, мне хватало вполне освящённых церковью забав с холодной, как покойница, супругой. Да, я в то время готов был переселиться в избушку кладбищенского сторожа, чтобы вообще с кладбища не вылезать, да, у меня порезы на руках не успевали заживать – но чтобы обольщаться сомнительными достоинствами мертвецов… Да идиоты! Когда кто-нибудь из рыцарей днюет и ночует в конюшне, про него почему-то не говорят, что он справляет грех с кобылами.
Поднятых трупов непосвящённые жутко боятся – никогда не понимал, с чего бы. При дворе болтали об оживлении, о том, что трупы вожделеют к живым женщинам, что будто готовы разорвать на куски и сожрать каждого, кто их увидит… Ну не бред?! Ничего они не хотят, тем более всяких любовных глупостей. И есть не могут: как они, интересно, переварят пищу, мёртвые? Поднятый труп – просто машина, часовой механизм, который заводит Дар, марионетка, которую я дёргаю за ниточки. Некромант может им управлять, руководить, но сам труп – просто вещь, как любая вещь. Душа его уже далеко, и на душу это никак не влияет, как на голову живой девицы не влияет то, что из её остриженных волос сделали шиньон и кто-то его носит.
Нет, кусаться труп можно заставить. Зубы же у них есть, если при жизни от старости не выпали. Только мертвецу ведь всё равно, терзать кого-то или репку сажать. Мёртвым телом, как мужики говорят, хоть сарай подпирай. Но простые объяснения никого не устраивают. Всем кажется, что некромантия – дело страшное и таинственное, поэтому даже самые обычные процедуры в ней тоже таинственные и страшные. А в страшные сказки верится легче и охотнее, чем в будничную быль.
Некромантия считается злом. А по мне, любое знание, хоть тайное, хоть явное, – не зло и не добро. Оно как меч, смотря кто его держит и против чего направляет. Убить можно и молитвенником, если умеючи взяться. Но это рассуждение граничит с ересью, поэтому никто и никогда не принимал его в расчёт.
Меня окончательно окрестили Кладбищенским Грифом. И всё время норовили намекнуть, что от меня мертвечиной несёт. А может, иногда и несло… бывало, придёшь на рассвете, вымотанный, будто на тебе поле пахали, руки болят, голова чугунная… завалишься спать в башне в чём есть – и когда потом идёшь мыться и переодеваться, то действительно не розами благоухаешь. Но ведь кто чем занят! От мужиков навозом пахнет, от рыцарей – лошадьми, от егерей – зверинцем, от ловчих – псиной – и никто им этим в глаза не тычет. Только я ведь некромант! Я оскверняю могилы! Я нарушаю благородный покой умерших! Я – святотатец!
А они – святые.
Честно говоря, я не слишком ко всему этому прислушивался. Я занимался тяжёлой, запредельно грязной работой и чуял, что когда-нибудь это очень и очень пригодится. Просто знал. И делал. И всё.
А то вот ещё вспомнил – забавно. Помню, зимой – мне восемнадцатый год шёл – кладбище замёрзло, поднимать из-под снега тяжело и холодно, так я не постоянно там ошивался. Находил себе занятия в тепле, чтоб и в сосульку не превратиться, и опыт не растерять. Так вот эти ослы из ночного патруля меня увидали – как я поднял скелет из-под половиц в нежилом флигеле и заставляю его плясать. Ух, какие были глаза у дуралеев! С яблоко. Странно, что вообще не выскочили.
Потом от меня неделю все придворные шарахались, как от чумного. А Бернард мне рассказывал, что болтают, злил меня, смешил… А я только радовался, что поднял такой старый труп: сложно сделать так, чтоб он не рассыпался по дороге. Весёлое было время… Вот как раз тогда примерно Розамунда родила.
Сына. И его, натурально, назвали Людвигом. Я был против, но меня никто не спрашивал. Как водится.
Мне его показали один раз и унесли, будто я могу его перепачкать взглядом. Чистенький младенчик. Без меток проклятой крови.
Двор ужасно радовался. Господь милостив, чудо явил: у младенца все достоинства благородных предков и прекрасной принцессы – совершенно без моих недостатков. Не зря они все молились и старались. Праздники продлились две недели, денег бухнули – как на серьёзную войну… Столичная голь перепилась на дармовщину, орала «Слава принцессе!»… Меня вычеркнули.
Я не участвовал. Да меня и не приглашали.
После родов моя прелестная супруга меня в опочивальне принимать не могла: поправляла здоровье. Ну и слава Господу. Я к ней днём зашёл. Принёс ветки рябины с замёрзшими ягодами и сосновые ветки. На удачу. Она это всё швырнула на пол и сказала, чтоб я убирался к своим гнилым дружкам на кладбище.
И я убрался к гнилым дружкам. И неожиданно обзавёлся настоящим другом.
Ночь, помню, стояла морозная: дышать больно, всё внутри смерзается. Полнолуние. Красиво так: снег блестит, как парча, деревья все в инее, памятники на могилах тоже в инее, этакое парадное убранство. Я ещё подумал: будто важных гостей ждём. Как в воду глядел.
Важный гость вышел из тени старого склепа и ко мне… не пошёл, нет – потёк, поплыл, как хотите. Так ходят кошки, змеи ползают, но люди так не передвигаются, точно… Я моментально сообразил, с кем имею дело: Дар на него отозвался, как струна на камертон, чистым, точным, нежным звуком.
Я стоял, – сердце рёбра ломало, – задрав подбородок, руки скрестив, ждал, когда он приблизится. А он поклонился так, что снег обмёл локонами. Потом поднял голову – и я с ним встретился взглядом.
Тёмные горящие рубины. Всевидящие очи Князя Сумерек.
Я протянул руку, – ни в чём не был уверен, но блюл ритуал, – и он обозначил поцелуй. Руки у меня замёрзли, без перчаток, чтоб чужая кожа не мешала в работе, но уста у него были холодней самого мороза, холодны смертным холодом. И в меня влилась его Сила через это лобзание: если мой Дар похож на бушующий адский огонь, то его Сила показалась чем-то вроде ледяного ветра, втекла в мою душу, смешалась…
Я тогда почувствовал такое запредельное блаженство, что закричать хотелось. И такую мощь, что, кажется, резани я сейчас запястье – всё кладбище встанет, а заодно призраки, демоны, нечисть ночная, в ком больше мёртвого, чем живого… все преклонят колена. Меня в жар бросило, несмотря на мороз.
И тут он молвил – голос низкий, нежный, медовый, до самого сердца:
– Я вас приветствую, ваше высочество. Сумерки вас приветствуют. Моё имя – Оскар.
У меня в горле пересохло. Еле выговорил: «Здравствуйте, Князь».
А он продолжает:
– Мы давно видим вас за работой, ваше прекрасное высочество. Вы до сих пор не обращались к Господам Вечности, занимаясь другими, безусловно, более важными делами, – и я взял на себя смелость привлечь ваше просвещеннейшее внимание к вашим неумершим подданным. Покорно прошу простить меня.
Я тем временем взял себя в руки, отдышался – и говорю:
– Я рад, что вы со мной заговорили, Князь. Это у меня промашка вышла. Мне давно надо было побеседовать… с кем-нибудь из ваших… товарищей. Но я только пытаюсь учиться…
Тогда Оскар мне улыбнулся, как люди никогда не улыбались, кроме Нэда, может быть, и сказал:
– Ваше высочество, вам не в чем себя упрекнуть. Вы юны, а в городе нет ни одного некроманта, который мог бы хоть отчасти помочь вам в постижении тайн вашего Дара, к тому же, насколько нам известно, смертные весьма мешают вашим поискам сокровенного знания. Я – один из старших Князей Междугорья – покорнейше прошу вас, ваше высочество, позволить мне чуть-чуть, в меру моих скромнейших сил и ничтожных познаний, возместить вам отсутствие наставника-человека…
Как я его любил в тот момент, как был ему благодарен – нет слов описать. Я бы ему на шею бросился, не будь он таким невероятно церемонным. Милый Оскар, замечательный неумерший, просто вот так пришёл и подарил. Мне так редко делали подарки – я бы отдарился чем угодно.
Я ему сказал:
– Дорогой Князь, я буду счастлив воспользоваться вашим предложением… может, я могу что-нибудь для вас сделать?
Оскар тряхнул тёмными кудрями, улыбнулся. Только клыки в лунном свете блеснули, крохотные кинжалы, отлитые из сахара.
– Ваше высочество, ваше общество и ваше доверие – такая неописуемо огромная честь для меня, а близость вашего Дара – такое редкое наслаждение…
Тогда я подумал: он хочет греться моим огнём. Нормальное желание – погреться. Я ему это с удовольствием устрою. Я это очень хорошо понимаю.
И в его речи нет никаких двойных подкладок. В любом трактате по некромантии подчёркивается: мёртвые не лгут. А неумершие не лгут своим сюзеренам.
Потом много болтали, что я поил вампиров кровью детей своих врагов. Ещё одна глупая ложь, и распространить её мог только олух, который ни малейшего представления не имеет, что за существо такое – неумерший. Вечные, конечно, называли себя моими вассалами, но были-то ими чисто номинально. Я сильнейший некромант на территории государства, в котором они обитают, поэтому теоретически их государь. Но я им никогда не приказывал.
Трупам нужно только приказывать, демонам можно приказывать с оглядкой на казуистику Той Самой Стороны, иначе твой приказ тебе же и выйдет боком, а мелким тварям вроде упырей имеет смысл приказывать, повышая голос. Но совершенно невозможно приказывать Вечным Князьям, Господам Сумерек. Это всё равно что попытаться приказать смерти, кого ей забрать, а кого оставить.
И с тем же успехом.
Единственный настоящий король вампиров – судьба. Они слушаются только её и только по её указаниям, скрытым от смертных, выбирают жертву. И пытаться поить вампира чьей-то кровью по своему произволу – всё равно что предложить вассалу из древнего и славного рода переспать с чьей-нибудь чужой женой по твоему выбору. Выйдет совершенно одинаковая реакция: делать это они, разумеется, не станут, зато оскорбятся в лучших чувствах и уж, во всяком случае, не будут после этого хорошо к тебе относиться.
А мне хотелось, чтобы неумершие меня любили. Слабая компенсация за нелюбовь людей. Поэтому я из кожи вон лез, чтобы не сделать какой-нибудь неловкости – и не делал. Только то, что они принимают. Только то, что им нравится. И они выражали признательность очень приятным образом.
Сидишь, бывало, в обществе Оскара и пары-тройки младших вампиров из его клана в кабинете, у камина. На их ледяных ликах пляшут отсветы огня, и в очах у них – тёплые искры, и позы расслабленные, как у пригревшихся кошек. Если прищуриться и не обращать на Дар внимания, то будто с людьми болтаешь. Хорошо.
Оскар не первый раз за своё четырёхсотлетнее бытие имел дело с некромантами. И общался с ними, и тайное знание изучал, так что опыт имел немалый. Вот разве что дружил нечасто. А я ему приглянулся – и он меня учил таким вещам, в которых книги не подмога: направлять Дар, прикрываться им, распределять… превращать остриё Дара в клинок для точного удара или в несущуюся волну, если нужно сражаться с толпой или поднять несколько трупов. Он чувствовал по-другому, но когда начинал показывать – я понимал моментально. И для меня каменная стена древнего знания, о которую я колотился башкой уже несколько лет, сначала стала прозрачной, а потом постепенно начала таять и сходить на нет.
И ещё: вампиры меня усиливали. За то, что я их грел, они несли мне Силу, которую собирали смертями, а я эту Силу впитывал и наполнял ею Дар. Дурацкий ошейник на мне почернел и оплавился, но этого никто из батюшкиных людей не замечал. Ошейник и ошейник. На месте, не избавился я от него – значит, всё в порядке. Что им, в самом деле, разглядывать меня, что ли…
В городе обо мне болтали, что я брал вампиров в постель. Ну это ж святое! Меня вообще сватали со всеми силами, с которыми я имел дело. Кроме, кажется, драконов – да и то по причине слабого воображения. Надо же объяснить, как развлекается мужчина, который не шляется по непотребным девкам – тем более мужчина с моей славой. Никто же не знал, что меня при мысли о постели просто мутит после супружеской-то спальни. В общем, мои прегрешения с неумершими – это тоже неправда.
Даже не знаю, к сожалению или к счастью.
Вампиры не делят ложе с живыми, а уж с некромантами в особенности. И тем и другим это одинаково неприятно, как если бы уложить в постель ледышку и головню. Любви не выйдет – будет больно.
Правда, мои неумершие подданные, существа очень чувствительные к одиночеству, мне сочувствовали и старались меня приласкать на свой лад. Главное проявление нежности, преданности, благодарности и всего остального у вампиров – поцелуй. Они мне руки целовали. Потом, когда я уже осмелел и освоился с ними, я иногда позволял Оскару – но только Оскару, самому верному, самому близкому ко мне и самому старшему – поцеловать меня в шею, в то место, где кровь бьётся под кожей. Выражение запредельно полного доверия, величайшего, на которое только способен человек, общаясь с неумершим. Опасное удовольствие. Он чуть прикоснётся устами – и я чувствую, как Сила прошибает насквозь, будто молния.
Я для старого вампира был талантливый мальчик, воспитанник, и ему это импонировало. Мы с Оскаром действительно очень близко сошлись – насколько вообще смертный может дружить с Вечным, не теряя достоинства. Смешно сказать, но дружба вампира – штука не менее рискованная, чем его неприязнь. Я знаю: Оскар не плёл никаких интриг… но его иногда заносило. Как-то раз, например, он предложил мне своей крови: заключить братский союз.
Соблазн меня чуть не убил. Я спать не мог, не только губы – руки себе в кровь искусал, размышляя. Хотелось невероятно. Но я отказался.
Прими я этот подарок – принял бы вместе с колоссальной мощью и зависимость от Сумерек. Как бы ни был силён некромант, а Сумерки в конце концов всё равно согнут его под себя. И всё: ты уже вне мира людей.
Я не мог отказаться от людей.
Я не питал иллюзий: люди ненавидели меня. А я… не знаю, уж наверняка не любил их – но меня к ним влекло, как магнитом. И я всё время ловил себя на мысли, как буду использовать Дар, когда стану королём. Как человек. Для людей. Для своего Междугорья, а не для Сумерек. Так и объяснялся с Оскаром.
Оскар меня понял. Огорчился, но не настаивал. Вампиры независимы и тактичны. Он даже не прекратил делать мне маленькие любезности.
Мне, например, нравилась Агнесса, одна из его младших учениц. Девы-вампиры обычно выглядят опасно, дико, как стихия, облечённая плотью, а Агнесса была тихонькая, ликом нежная и с прекрасными кудрями цвета тёмного янтаря, волнистыми, как руно, длиной по самые бёдра. Оскар знал, что она мне нравится, и брал её с собой. И мы, бывало, сидели в креслах у огня, а Агнесса устраивалась на низенькой скамеечке около меня. Клала головку мне на колени, и я её волосы перебирал.
Она совсем юная была, Силу имела такую прозрачную, еле заметную, как струйка позёмки при слабом ветре… Отвлечёшься – кажется, что рядом живая девушка. А вот поднимет головку – очи вроде тёмных вишен, и лик фарфоровый, белый, прозрачный, неподвижный, прекрасный, но неживой – так вся иллюзия и пропадает. С ней мы не были близки, само собой, но чуть-чуть друг друга грели. Спустя небольшое время мой Дар сделал её одной из самых сильных дев в клане Оскара – за её нежную дружбу.
Так что вампиров я отстранённо и осторожно, но всё-таки любил. От неприкаянности. И за то, что они видели моё внутреннее естество, а не пытались судить по жалкой внешности. И через некоторое время я отлично их понимал. Они тоже зов моего Дара слышали, где бы ни были.
Я бы пригласил их к своему двору, но.
Одна из главных заповедей неумерших: Сумерки кончаются с рассветом. Вампиры в человеческую политику не лезут. Одно дело – личная симпатия, а другое – служба. Вампиры не служат. Я только надеялся, что в критический момент смогу позвать, и они придут на помощь из симпатии.
Тоже совсем неплохо.
Ведь их дружба уже приносила мне немалую пользу. И даже через некоторое время от их Силы, от их прикосновений кожа у меня на морде выровнялась, прыщи исчезли, как вымерзли. Намного красивее я не стал, но мне и этого было довольно для скромной радости.
Обо мне, конечно, начали болтать, что я, мол, душу продал за сомнительные изменения своей мерзкой наружности – но я уже не удивлялся и не злился. Послушать горожан, так у меня целая куча душ имелась на продажу. И я просто занимался своим делом, не обращая внимания: собака лает, ветер носит. На этом меня и застали те события… которые, как говорится, меняют лицо государства.
Папенька мой, здоровый, как бык, болел чрезвычайно редко. И, наверное, поэтому был невероятно мнителен. Стоило ему слегка простудиться или съесть чего-нибудь неудобоваримого – тут же отправлялись гонцы в монастырь Святого Ордена в Полях, где жил его духовник, а все лекари, знахари и прочие шарлатаны поднимались по тревоге. Такие приступы ипохондрии повторялись примерно раз-два в год и меня не тревожили. Я не сомневался, что жизненных сил у батюшки хватит на то, чтобы портить мне кровь ещё достаточно долго.
Что бы обо мне ни болтали, убить отца я был не готов. Ради власти, ради трона, из мести, для пользы короне, ненавидя его, презирая – не готов был, и всё. Единственный момент, когда я сделал бы это без колебаний и угрызений совести – это когда папенька, не слушая меня, приказывал казнить Нэда. Но тогда я не смог – а теперь… не думалось об этом.
Откровенно говоря, я ожидал, что батюшка проживёт ещё лет десять-пятнадцать. Что я тем временем буду спокойно учиться, копить силу, оценивать обстановку – и, надев корону, сразу превращу Междугорье в величайшее из государств мира. Я чертил вокруг своих тарелок восьмиугольную звезду, оберегающую от яда, и надеялся избежать стрелы и кинжала в спину. Мне вроде бы было обещано, что хоть один день, да я посижу на троне, но я перестраховывался.
Только человек предполагает, а Господь располагает.
Папенька приболел в конце моей вампирской зимы. Я ещё ничего не успел.
Во дворце начался обыкновенный бедлам, появилась толпа священников, повсюду бегали лекари с банками, пучками трав, горчичниками и прочими припарками, нищим раздавали милостыню, дамы в ужасе рыдали, кавалеры ходили на цыпочках и говорили шёпотом.
Поскольку вампиры нутром чувствуют дыхание Предопределённости, я спросил Оскара, не собирается ли кто из неумерших отпускать моего батюшку. Спросил просто на всякий случай и для очистки совести. И Оскар ответил очень категорично, что душа государя проводника к Божьему престолу не звала, а потому мой порфироносный отец в высшей степени скоро встанет на ноги.
Я даже порадовался в глубине души.
Но тут явилась тень Бернарда с докладом. И доклад привёл меня в отчаяние.
– Папенька-то ваш сегодня утром проснулись – ан грудку у них и заложило. Кашель напал – страсть. А прокашлявшись, они, вестимо, послали за лейб-медиком и так изволили гневаться… Ты, кричали, такой-сякой, у меня чахотка начавшись, а тебе и нуждочки нет… Ему уж все округ в один голос поют: государь, мол, батюшка, какая может быть чахотка, чай, ветерком в горлышко дунуло – а он всё на своём. Умираю, мол. И послали за духовником.
– Он, значит, завещание составил? – говорю.
– Истинно так, ваше драгоценное высочество. Истинно составил. Розовый Дворец с пшеничными полями – вашей маменьке, Медвежью Башню с охотничьими угодьями – дядюшке, Скальный Приют и винограднички – супруге вашей. Медовый Чертог – вашему братцу двоюродному. Озёрный Домик – младенчику, когда тому шестнадцатый годок пойдёт. Сокровища – прочим родственничкам по малости. Рубиновый венчик с алмазной звездочкой…
– Погодите, – говорю, – погодите, Бернард. Мне, значит, по этому завещанию полагается по миру с сумой побираться? Я ничего особенного не ждал, но чтоб так явно и неприлично…
– Вам – городской дворец, что нельзя никому передать, кроме как старшему в роду. Библиотеку, уточнили, вам – особливо. Короны-то батюшка ваш раздарили, а об вас, ваше высочество, так изволили сказать: коли ему корона нужна, пусть свою заказывает али из мёртвых костей себе соберёт. Коли, молвили, ему дрянные-то книжки любее бриллиантов, так пусть себе книжками блеск престола посильно обеспечивает. В одно слово так, ваше высочество.
– Понятно, – говорю. – Благодарю вас, Бернард.
– Так ведь не всё ещё, ваше высочество.
– Всё уже понятно. Что ещё-то…
– А когда они диктовать-то кончили, грудку-то у них, видно, полегчило. Так они изволили улыбнуться и молвить, что, мол, коли они, паче чаянья, останутся на белом свете жить, то уж станут Господу угождать. На Святой Орден пожертвуют да прикажут, чтоб остроги отомкнуть и колодников-то на волю выпустить, а также и каторжников, что руду добывают… А потом поразмыслили в уме своём и добавили, чтоб не всех, конечно, колодников, а тех только, кто государя не хулил и в предосудительных чтениях не замечен. Коли проще сказать – воров да разбойничков… Маменька ваша изволили прослезиться от умиления, а иные-прочие крепко призадумались…
И я тоже крепко призадумался. Я просто сел и обхватил руками голову, которой хотелось биться об стенку. Жалел только, что нельзя настучать об стенку башкой кое-кого другого – чтобы в трещины ума вошло.
Я слишком хорошо знал, какая у нас в Междугорье обстановка с разбойным людом. На Советах об этом не слишком много болтали, зато в приватных беседах только так чесали языки. От лесной вольницы житья не было, а бригадир жандармов, по слухам, брал с воров налог на право спокойно работать. А когда по папочкиному проекту тысячи этих бедняжек, которых неким чудом удалось-таки заставить вкалывать на благо короны, выйдут на волю, голодные и злые…
Если король-отец поправится.
Я не хотел его убивать. И уж во всяком случае, не наслаждался происходящим. Но меня припёрли к стенке.
Пропади оно пропадом, моё наследство. Мне в любом случае не светило получить много. Но меня грызла мысль: что если он выздоровеет, распустит в стране ворюг, а после этого свалится с коня или ещё как-нибудь сыграет в ящик? Что я тогда буду делать? Мне же и так остаётся не государство, а загаженный свинарник, у меня и так будет непочатый край работы и нечем платить исполнителям, да ещё и разбойников я получу на свою голову?
О, если бы я мог решить, что это его каша и ему её расхлёбывать!
Не получалось. Я слишком хорошо знал, что мой батюшка не расхлебает. И что, пока жандармерия возится с ворьём, кто-нибудь умный элементарно на нас нападёт и в очередной раз откусит кусок нашей территории. И на это снова будет Божья воля.
Меня просто в узел скручивало от этих мыслей. Я двое суток не мог спать, не мог жрать, и всё валилось из рук. Я ждал, что будет. В глубине души я надеялся, что батюшка одумается, когда у него спадёт лихорадка.
Не одумался. Через эти двое суток он сидел в большой приёмной, сияя, как надраенный медный пятак. А вокруг на него любовались обожающие придворные.
А батюшка вещал:
– Вот что значит – Божий Промысел! Государь должен быть милосерд, и для осуществления милосердия мне оставлено моё земное существование!
А я думал: лучше бы ты печной налог снизил и провинциальным сеньорам чеканить свою монету запретил. Из милосердия.
Я терпеть не мог говорить в толпе, но он не ловился с глазу на глаз. Поэтому я всё-таки сказал против всех своих правил:
– Государь, прошу нижайше, может быть, вы всё-таки ещё подумаете над этим решением?
На меня зашикали со всех сторон. А батюшка побагровел и взревел на весь зал:
– И ты смеешь мне об этом говорить, Дольф?! Ты, гриф могильный, жестокосердная тварь! У тебя, я вижу, всё внутри переворачивается, когда кто-то желает угодить Богу и людям! Ты хоть одну минуту можешь не думать о зле, выродок?!
– Я хотел бы объяснить свою точку зрения, – заикаюсь. Я ещё очень хотел договориться. Но мне не удалось в своё время спасти Нэда. И теперь я не мог спасти… не дело некромантов – спасать.
У меня и вправду всё внутри переворачивалось.
А папочка сощурился, выпятил подбородок и процедил сквозь зубы:
– Ты думаешь, просвещённого правителя интересует мнение некроманта? Да я ночей не сплю от горя, думая, что ты наследуешь престол моих предков! Будь уверен, милый сын, я найду способ обойти закон первородства. Я написал письмо Иерарху Святого Ордена. Посмотрим, что он ответит.
Придворные захихикали. А я…
Меня это известие чуть с ног не сбило. Он завещает трон кузену. Или Людвигу Младшему, если ему Иерарх присоветует. А мне придётся узурпировать власть, свою собственную корону – через кровищу и ещё неизвестно что… если меня не зарежут, когда буду в очередной раз ночью возвращаться с кладбища.
Справедливость и милосердие.
И я посмотрел ему в лицо. А он крикнул:
– Да я сегодня же подпишу приказ об освобождении!
И тогда я собрал Дар в луч, в тонкий клинок, почти в спицу – и воткнул ему в горло. А потом провёл ниже, к груди, где ещё чувствовал остатки его простуды, как красное горячее пятно. У меня на душе было скверно.
И мой бедный батюшка захрипел и начал кашлять. К нему все бросились, лекари прибежали, притащили какие-то тазы, тряпки, а он всё кашлял, задыхался от кашля, захлёбывался – кровь пошла горлом, а он кашлял, кашлял…
Мне хотелось сбежать из этого зала, спрятаться где-нибудь и отреветься, и кусать пальцы, и проклясть и Дар, и мою детскую просьбу Той Самой Стороне, и мою поганую судьбу… Но я стоял и ждал.
Меня подтолкнули в спину, и я преклонил колена, и отец смотрел на меня бешено и кашлял, и на губах у него выступила кровавая пена, раздувалась пузырями, а он хотел меня проклясть, но не мог – я заткнул ему рот этим кашлем.
И он показывал на меня дрожащей рукой, и все кивали, а он уже не кашлял, а хрипел. А потом глаза у него закатились и помутнели.
Потом я стоял на коленях возле трупа и плакал. Навзрыд. Над отцом, над Людвигом, над Нэдом – и никак не мог остановиться. И все стояли вокруг кольцом и молчали, потому что тот предсмертный жест короля можно истолковать как угодно, а приходилось толковать в мою пользу, потому что отец тоже ничего не успел.
И я ощущал ненависть двора всей спиной, но мне было всё равно. Наверное, если бы в тот момент кто-нибудь захотел меня убить, у него бы это вышло. Не знаю. Никто не попытался.
Все были в каком-то столбняке.
И тогда я сказал:
– Мой несчастный отец ошибся. Его решение было не угодно Богу. Поэтому приказа не будет. Позовите монахов, надо позаботиться о теле.
В гробовой тишине кто-то нервно хихикнул. И я подумал, что он, наверное, сейчас представляет, как я поднимаю труп короля. Может, сплясать его заставить?
И тоже вдруг почувствовал, что меня душит хохот. Истерика.
Я щёку изнутри прокусил до крови, чтобы успокоиться. И у меня был крови полон рот, когда я сжёг Даром свой дурацкий ошейник. А батюшкин ближний круг стоял и смотрел, как освящённое серебро пеплом рассыпалось, с моих плеч сыпется, и как я отряхиваю этот пепел, а он жжёт мне руки.
Я сплюнул кровь – и все посмотрели на красный плевок на полу с ужасом. И я сказал:
– Я – некромант – наследую престол. И приказываю позвать монахов. Слышите?!
В этот раз они расслышали.
Похороны утомили меня до полусмерти, все силы вытянули.
Погода, помню, стояла мерзкая, тяжёлая такая оттепель, пасмур, сырость, грязь… Тучи прямо на башнях лежали, мокрый снег валил, и воздух был пропитан влагой, как губка… на виски давил. И вся эта мрачная суета…
Маменька ко мне приходила, плакать и молиться. Бранила меня на чём свет – грозилась в монастырь уйти, но не ушла, уехала в дарёное имение. За ней её имущество везли на целом караване повозок. Ей вроде бы теперь полагалось всю жизнь в трауре ходить, но она свои церемониальные тряпки и украшения прекрасно забрала с собой. Несколько сундуков с золотом, бриллиантами и прочим подобным. А нищим опять кидала медяки из кошеля, милосердная моя…
Розамунда очень официально попросила у меня разрешения уехать с моей матерью. Сухо, но вежливо.
– Я полагаю, государь, – сказала, а слово «государь» выделила красным, как в летописи, – что младенцу будет полезнее деревенский воздух. Если, конечно, вы не станете возражать.
Я не стал. В этом был резон. Воздух во дворце действительно…
Я даже не то имею в виду, что отчаянно разило заговорами всех мастей и что мне никто не рвался прийти на помощь – ни канцлер, ни казначей, ни церемониймейстер. Разве только у камергера вроде как совесть проснулась, или он, быть может, перепугался до спазм в животе: простыни мне стали чаще менять, камины топились нормальными дровами, коптить перестали. Даже манжеты с воротниками мне теперь крахмалили по-человечески, а не так, как раньше. Но это мелочи.