© М.И. Воловикова, 2003
© С.В. Тихомирова, 2003
© А.М. Борисова, 2003
© ПЕР СЭ, оригинал-макет, оформление, 2003
В русском языке есть выражение, трудно переводимое на некоторые европейские языки: «для меня это настоящий праздник!» Что означают эти слова?
Жизнь человека состоит из праздников и буден. Праздников ждут все. Особенно им радуются дети. Взрослые охотно готовятся к праздникам, вспоминая свое детство. Будни сменяются кратким временем праздника, но в памяти этот миг остается надолго.
В чем сила воздействия праздника на личность? Какое место принадлежит праздникам в истории человечества, в жизни каждого народа? На эти вопросы стараются ответить в своих исследованиях историки, этнологи, этнографы. Однако психологи пока праздника касаются мало. О чем же пойдет речь в книге? Чтобы пояснить это, начнем с предыстории, которая уходит по времени к 20-м годам XX века.
1917 год поделил жизнь людей в России на время до и после революции. Происшедший переворот по-разному коснулся каждого социального слоя, каждой конкретной личности. Все, что случилось потом в течение следующих лет, замечательный отечественный психолог Сергей Леонидович Рубинштейн назвал «ломкой сложившегося быта, уклада жизни», связав с этим процессом объективные трудности людей, и прежде всего молодежи, в новом обществе [30, с. 351]. Какая психологическая реальность лежит за словами «уклад жизни»? Это ритмы жизненного цикла, в котором пребывали наши предки и которые организовывали их мировоззренческие устои.
Конечно, общество к началу XX века уже не было однородным, но самые крупные вехи общегосударственного ритма существовали. И связаны они были с праздниками. Один недавно выпущенный фундаментальный труд позволяет вспомнить следующее: «В предреволюционные годы в России насчитывалось свыше 30 государственных праздников. Преобладали среди них церковные. Государственными праздниками (табельными днями) были: Пасха (Четверг, Пятница, Суббота Страстной и вся Пасхальная неделя), все великие праздники, за исключением Рождества Иоанна Предтечи (24 июня[1]), а также дни св. Николая Чудотворца (6 мая), перенесения мощей святого князя Александра Невского (30 августа), преставления апостола и евангелиста Иоанна Богослова (26 сентября) и празднования Казанской иконе Божией Матери (22 октября). Неприсутственными (нерабочими) днями были также Пятница и Суббота масленичной недели. Из гражданских праздников в ранг государственных были возведены лишь январский Новый год и так называемые царские дни – дни восшествия на престол и коронации» [31, с. 584–585]. «Государственный праздник» означает, что граждане государства одновременно в указанные дни освобождаются от необходимости трудиться и все вместе вспоминают определенное событие, которому посвящен данный праздник. Как видно из перечня, подавляющее большинство общегосударственных праздников были христианскими. Это естественно: Россия была православной державой.
Огромную роль стали играть праздники и в советской России. Они были направлены на то, чтобы задавать всем гражданам единый ритм, отличный от «дореволюционного». Интересны и пока практически не исследованы в психологии внутренние причины устойчивости прежних ритмов. Недолго продержалась «пятидневка», и «отмененное» было воскресенье вернулось, завершая каждую неделю. С испытаниями, преодолевая жесткие запретительные меры, вернулась в жизнь взрослых и детей наряженная елка (правда, ставшая для большинства «новогодней», а не «Рождественской», как было прежде).
Интересно, сколько изобретательности и сил направлено было новой властью на замену прежних праздников новыми. Так День рождения Императора Николая II (19 мая по новому стилю) заменил «день рождения пионерской организации». Появились «праздники весны», «русской березки», «урожая», приблизившиеся по своим срокам к Пасхе, Троице, Успению и Покрову…
Итак, с одной стороны, есть работы историков, этнологов, составивших описания праздничных ритмов, которым следовало население нашей страны, и их динамики на протяжении, по крайней мере, последних двух сотен лет [14, 15, 22, 24, 31, 48 и др.]. С другой стороны, вопрос о том, что эти изменения вносили и вносят в жизнь каждой конкретной личности, пока специально не ставился. Здесь и начинается тема, предложенная в настоящей книге: психология и праздник.
В нашем рассказе по этой теме мы постараемся постепенно обозначить ее границы, обсудить методы исследования и поделиться полученными результатами. География собранных нами данных охватывает не одну только Россию, а в самой России – не только русских. «Революционная ломка» жизненных устоев внесла свои коррективы в судьбу и бурят, и калмыков, и «русских немцев», и народов Кавказского региона… О них также пойдет рассказ в этой книге. Будет проведено сравнение с тем, что под праздником понимают в Старом и Новом Свете: поможет в этом Интернет.
Главные методы, которые мы применяли в исследовании, – это изучение социальных представлений, биографический метод и то, что мы бы условно определили как историческая реконструкция. С последнего мы и начнем рассказ, поскольку он поможет читателю воссоздать картину праздничной жизни страны конца XIX – начала XX веков, то есть в допереломную эпоху. Кроме научных книг будут использованы и дневники, и художественные произведения автобиографического характера. Одно из них дало название первой главе книги: «Лето Господне» Ивана Шмелева.
Из рассказов для Ива о далекой и недоступной в те годы Родине и возникло то, что стало позднее «Летом Господним». Оказалось, что праздники – это и есть Родина
Русский писатель Иван Шмелев с 1923 года находился в эмиграции: во Франции, в Югославии, затем вновь во Франции. Там он и написал «Лето Господне» (1927–1944 гг.). Читатели в России увидели это произведение только в конце 80-х годов[2]. С тех пор книга выдержала несколько переизданий, но интерес к ней остается стойким. Основанная на детских воспоминаниях самого автора, она воспроизводит годичный[3] праздничный цикл в России и то, какой душевный настрой нес каждый из праздников, как он организовывал жизнь семьи, отношения людей и даже хозяйственную жизнь Москвы конца 70-х годов XIX века. Это было время, когда в районе современного Крымского моста в Москве-реке полоскали белье и ловили пескарей[4], на Якиманке утром можно было услышать, как играет на рожке пастух, собирая стадо, а на Кузнецком мосту коровы мешали проходить нарядным горожанам…
«Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество. Ну что же… Не поймешь чего – подскажет сердце. Как будто я такой как ты. Снежок ты знаешь? Здесь он – редко, выпадет – и стаял. А у нас повалит, свету, бывало, не видать дня три!.. Тихо у нас зимой и глухо. Несутся санки, а не слышно. Только в мороз визжат полозья…» Милый мальчик, к которому обращается писатель, это племянник Ивана Шмелева Ив – наполовину русский, наполовину француз. Из рассказов Иву о далекой и недоступной в те годы Родине и возникло то, что стало позднее «Летом Господним». Оказалось, что праздники – это и есть Родина. Но выяснилось это не сразу, а некоторое время спустя после того, как писатель покинул Россию.
В.Д. Поленов. Московский дворик. 1878.
Оставив в голодном и холодном Крыму могилу сына, расстрелянного без суда и следствия в одном из чекистских подвалов[5], в 1923 году Иван Шмелев оказался во Франции. Здесь, больной и надломленный, писатель испытал тяжелейшие приступы ностальгии. Он напряженно вслушивался в звуки, всматривался в краски, которые напоминали бы о Родине: «Ищу чего-то. Земля – чужая, небо… – и оно другое. Или мои глаза – другие?… Из глубины душевной, где тени прошлого, я вызываю мое небо. Светлое, голубоватое, как полог над моей кроваткой, всегда в сиянье. Белых ли голубей в нем крылья, кресты ли колоколен в блеске… или это снежок сквозистый, облачка?… Оно вливается потоком в окна, крепким, свежим, все заливает новым, даже глухие сени, где еще хмурый холодок зимы, где еще пахнет звездными ночами, мерзлым треском. Мое родное, мое живое небо…» (Париж, 1924 год [51, с. 12]). В какой-то момент мозаика отдельных запахов, звуков и цвета объединяется в единой песне, сопровождавшей всегда праздничный крестный ход, когда на улицы древней русской столицы выливались людские потоки из всех московских церквей: «Я вслушиваюсь в себя. Поют?… Сосны поют. В гуле вершинных игл слышится мне живое: поток и рокот. Этот великий рокот, святой поток – меня захватили с детства. И до сегодня я с ними, в них. С радостными цветами и крестами, с соборным пением и колокольным гулом, с живою душой народа. Слышу его от детства – надземный рокот Крестного Хода русского, шорох знамен священных» (Ланды, 1925 год [там же, с. 19]).
Праздник оживает в памяти и с такими достоверными в своей простоте и конкретности воспоминаниями, которые могут принадлежать только времени детства: «Свежий запах – будто сырой бумагой, шуршанье серенького платья няни. Праздничное, еще не мытое, оно трет щеки. Воздух со двора чудесный, свежий, перезвон веселый. Полог моей кроватки дрожит, отходит, и голубое небо смотрит в блеске. И в нем – яичко, на золотом колечке, на красной ленточке, живое!..» [там же, с. 12]. Пасха! О пасхальном яичке из детства напомнили писателю шоколадные яйца парижских витрин. Но когда создавалось «Лето Господне», книга началась с периода, всегда предшествующего настоящему празднику – времени подготовки к нему. Подготовительное время перед Пасхой – Великий пост…
В других главах мы расскажем о том, какие воспоминания о празднике сохраняются в памяти наших современников – как детей, так и взрослых, к какому времени их жизни относятся эти воспоминания, с какими настроениями, событиями, угощениями или подарками связаны их представления о празднике. Однако свидетельство, которое оставил Иван Шмелев в «Лете Господнем», отличает такая полнота, без которой, как мы считаем, в наше время было бы трудно и поднять саму тему значения праздника в жизни человека.
«Сегодня у нас Чистый Понедельник, и все у нас в доме чистят» [50, с.256]. Два годовых круга проходит автор в своих воспоминаниях. Начинаются они со времени Великого поста. Подсчитать возраст, к которому относятся воспоминания, просто. На следующем годовом круге (другой период от Великого поста до масленицы) мальчик впервые пошел к исповеди, то есть ему исполнилось тогда семь лет. Значит, в начале повествования ему шесть лет. Воспоминания отчетливые и яркие. Множество подробностей и деталей – запахов, цвета, оттенков настроения – свидетельствуют о правдивости воспоминаний.
Обращение к книге позволяет увидеть реконструкцию внутреннего мира шести-семилетнего ребенка. Возможно, кроме явной художественной одаренности рассказчика свою роль сыграло и глубокое трагическое переживание, перенесенное в семилетнем возрасте. У Вани Шмелева погибает отец – молодой, горячо любимый. Мальчик испытывает потрясение. Картина похорон отца заканчивает книгу. Лето Господне – это годовой круг, вехами и главными событиями которого являются праздники.
«В передней, перед красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной бабушки, которая ходила по старой вере, зажгли «постную», голубого стекла, лампадку, и теперь она будет негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец, – по субботам он сам зажигает все лампадки, – всегда напевает приятно-грустно: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко», и я напеваю за ним, чудесное:
И свято-е… Во-оскресение Твое
Сла-а-вим!
Радостное до слез бьется в моей душе и светит от этих слов. И видится мне, за вереницею дней Поста, – Святое Воскресенье, в светах. Радостная молитвочка! Она ласковым светом светит в эти грустные дни Поста» [50, с. 258] Но картинки, которые рисует память из детства, не печальны. Они просто наполнены другим ритмом, отличным от всякого иного времени года. Ритм поддерживается и особым переоблачением дома (убрали нарядные занавески, ковры), тщательной уборкой, цветом, запахом (выкуривают запахи прошедшей масленицы), звуком. «В доме открыты форточки, и слышен плачущий и зовущий благовест – по-мни… по-мни… Это жалостный колокол по грешной душе плачет. Называется – постный благовест. Шторы с окон убрали, и будет теперь по-бедному, до самой Пасхи. В гостиной надеты старые чехлы на мебель, лампы завязаны в коконы, и даже единственная картина – «Красавица на пиру» – закрыта простынею» [там же, с. 258]. Такие замечательные подробности! Видно, что шестилетний ребенок особенно внимателен к мелочам, а великопостная подготовка вся наполнена как раз важными мелочами: «Все домашние очень строги, и в затрапезных платьях с заплатками, и мне велели надеть курточку с продранными локтями. Ковры убрали; можно теперь ловко кататься по паркетам, но только страшно. Великий пост: раскатишься – и сломаешь ногу» [там же, с.259]. Даже детей касался запрет на игры, а ведь игры – одна из важнейших составляющих общего ритма жизни.
Сразу отметим, что предписания вести себя Великим постом особым, отличным от другого времени года, образом – тише, скромнее – сохранились вплоть до середины XX века, особенно в деревнях. Так корреспондент из Новгородской области рассказывал, что на время Великого поста у них на гумне убирали качели и был запрет на игры [15]. Запрет служил именно поддержанию иного ритма, отличного от других годовых ритмов, а потому сохранялся дольше, чем другие составляющие времени подготовки к празднику. Уж и в церковь (если ее еще не успели снести) мало кто доходил, а свадьбу на Великий пост никто не соглашался назначать («не к добру это» – свидетельство нашего корреспондента из Подмосковья, 70-е годы XX века).
И в картине, нарисованной в «Лете Господнем», нет тоски или какого-то протеста ребенка против наступивших ограничений. В иной ритм включаются все окружающие: домочадцы, знакомые и незнакомые люди. Это ритмы, которыми живет вся держава. Не принято торговать мясом, заходить в колбасные – они и закрыты. Над городом веет запах грибной солянки. Даже рыбу и икру никто не покупает: каждому известно, что Великим постом рыбу можно есть только на Благовещение и Вербное воскресенье, а на Лазареву субботу – икру. Ребенок легко впитывает общие для всех правила. Проблемы для него могут начинаться лишь при разнобое. Единый ритм — это как раз то, что нужно для спокойного и гармоничного формирования душевной организации подрастающего человека. Да и не так трудны для него ограничения: «Зачем скоромное, которое губит душу, если и без того все вкусно? Будут варить компот, делать картофельные котлеты с черносливом и шепталой, горох, маковый хлеб с красивыми завитушками из сахарного мака, розовые баранки, «кресты» на Крестопоклонной… мороженая клюква с сахаром, заливные орехи, засахаренный миндаль, горох моченый, бублики и сайки…» [50, с. 259]. Здесь мы обрываем описание кулинарного богатства прежней России, но вновь вернемся к нему, когда перейдем к картинам праздников. Это ведь тоже элементы отечественной культуры, во многом забытые.
Ритм задается колокольным звоном. В Москве колокольный звон начинал колокол Ивана Великого, а следом все «сорок сороков» наполняли город гулом – в каждое время своим:
«Благовест, к стоянию[6] торопиться надо, – прислушивается Горкин, – в Кремлю ударили?..
Я слышу благовест, слабый и постный.
– Под горкой, у Константина-Елены. Колоколишко у них старенький… ишь как плачет!
<…> От Кремля благовест, вперебой, – другие колокола вступают. И с розоватой церковки, с мелкими главками на тонких шейках, у храма Христа Спасителя, и по реке, подальше, где Малюта Скуратов жил, от Замоскворечья, – благовест: все зовут. Я оглядываюсь на Кремль: золотится Иван Великий, внизу темнее, и глухой – не его ли колокол томительно позывает – помни…<…> Помню» [там же, с. 283].
На этом тихом, как бы приглушенном фоне только ярче высвечиваются и запоминаются ребенком важные вехи-события времени подготовки к Празднику Воскресения, наполненные своими знаками-обозначениями, родственными детскому восприятию мира. На Крестопоклонной неделе – домашнее печенье – кресты: «где лежат попереченки «креста» – вдавлены малинки из варенья, будто гвоздочками прибито. Так спокон веку выпекали, еще до прабабушки Устиньи, – в утешение для поста» [там же, с.491]. Пушистые вербочки – первые цветы холодной русской природы – на Вербное воскресенье; крашение пасхальных яиц, готовка куличей и пасхи в Великий Четверг; Четверговая свеча – «Я несу от Евангелий[7] смотрю на мерцающий огонек: он святой. Тихая ночь, но я очень боюсь: погаснет! Донесу – доживу до будущего года. Старая кухарка рада, что я донес. Она вымывает руки, берет святой огонек, зажигает свою лампадку, и мы идем выжигать кресты. Выжигаем над дверью кухни, потом на погребице, в коровнике…» [там же, с. 297]. Это и принятое Постом говение взрослых: «Все на нашем дворе говеют. На первой неделе отговелся Горкин, скорняк со скорничихой и Трифоныч с Федосьей Федоровной. Все спрашивают друг дружку, через улицу окликают даже: «Когда говеете? …ай поговели уж?…» Говорят весело так, от облегчения. «Отговелись, привел Господь». Ато тревожно, от сокрушения: «Да вот, на этой недельке, думаю… Господь привел бы» [там же, с. 502]. А в семь лет – это незабываемое, первое в жизни говение: важная веха в осознании своей «взрослости»: «Я подрос, теперь уж не младенец, аотроча, поговел-исправился, как большие…» [там же, с.519].
Сразу заметим, что говение могло быть связано не только со временем Великого поста, просто тогда оно было практически, обязательным, а в иное время – «по усердию» или в связи с особыми обстоятельствами. В «Войне и мире» графа Льва Николаевича Толстого говенье Наташи Ростовой является важным моментом выхода героини из душевного кризиса. «В конце Петровского поста Аграфена Ивановна Белова, отрадненская соседка Ростовых, приехала в Москву поклониться московским угодникам. Она предложила Наташе говеть, и Наташа с радостью ухватилась за эту мысль. Несмотря на запрещение докторов выходить рано утром, Наташа настояла на том, чтобы говеть, и говеть не так, как говели в доме Ростовых обыкновенно, то есть отслушать на дому три службы, а чтобы говеть так, как говела Аграфена Ивановна, то есть всю неделю, не пропуская ни одной вечерни, обедни или заутрени» (40, т. III, с. 63]. На время говения человек как бы исключался из привычных ритмов и, в идеале, полностью погружался в ритмы церковные, где совершаются события мира иного, «горнего», существующие всегда, то есть в вечности. Помогает этому и чистота, и пост, и ранние вставания, и напряженная работа со своей совестью, исповедь и венец, результат говения – причащение. Исповедь не обсуждалась, о ней настолько не принято было рассказывать (это – «тайна»), что Толстой даже не упомянул, в чем каялась Наташа во время исповеди. Такова была стойкая традиция русской литературы – не говорить о сокровенном.
Но ребенку (даже достигшему возраста «отроча», то есть отроку, подростку) не свойственно молчать и утаивать (ведь и исповеди первых христиан были прилюдными!). В результате мы можем увидеть, как проходила исповедь в Казанской церкви на Якиманке Великим Постом 1880 года (Иван Шмелев родился в 1873 году). «Приходим загодя до вечерни, а уж говельщиков много набралось. У левого крылоса стоят ширмочки, и туда ходят по одному со свечкой. <…> Из-за ширмы выходит Зайцев, весь-то красный и крестится. Уходит туда пожарный, крестится быстро-быстро, словно идет на страшное. Я думаю: «И пожаров не боится, а тут боится». Вижу под ширмой огромный его сапог. Потом этот сапог вылезает из-под заслончика, видны ясные гвоздики – опустился, пожалуй, на коленки. И нет сапога: выходит пожарный к нам, бурое лицо его радостное, приятное. Он падает на колени, стукает об пол головой, много раз скоро-скоро, будто торопится, и уходит. Потом выходит из-за заслончика красивая барышня и вытирает глаза платочком – оплакивает грехи?»
К исповеди готовятся загодя: «Все грехи мы с Горкиным перебрали, но страшных-то, слава Богу, не было. Самый, пожалуй, страшный, как я в Чистый Понедельник яичко выпил…». Теперь настала очередь «нести грехи» на исповедь. «Ну, иди с Господом…», – шепчет Горкин и чуть подталкивает, а у меня ноги не идут, и опять все грехи забыл. Он ведет меня за руку и шепчет: «Иди, голубок, покайся». А я ничего не вижу, глаза застлало. Он вытирает мне глаза пальцем, и я вижу за ширмами аналой и о. Виктора. Он манит меня и шепчет: «Ну, милый, откройся перед Крестом и Евангелием, как перед Господом, в чем согрешал… не убойся, не утаи…». Я плачу, не знаю, что говорить. Он наклоняется и шепчет: «Ну, папашеньку-мамашеньку не слушался…» А я только про лапку помню.
– Ну, что еще… не слушался… надо слушаться… Что, какую лапку!..
Я едва вышептываю сквозь слезы:
– Гусиная лапка., ту… синую лапку… позавидовал…
Он начинает допрашивать, что за лапка, ласково так выспрашивает, и я ему открываю все. Он гладит меня по головке и вздыхает: