Я благодарю за финансовую поддержку факультет истории и Центр европейских, российских и евразийских исследований Университета штата Мичиган.
Эмоциональную поддержку и вдохновение мне дарили мои друзья, и прежде всего моя дорогая Лэсли Пейдж Мок.
Все время думаю о России,
О ней все мои мысли только,
Дядя Сэм не купит меня на уловки:
Я красный радикал левого толка.
Г.-Х. Льюис. Думая о России (1932)
Есть такой способ это проверить: посмотреть, становится с годами рассказчик в своем изложении достойнее или ничтожнее.
Джулиаи Барнс. Одна история [Барнс 2018: 7]
Lewis H. Siegelbaum
Stuck On Communism
Memoir of a Russian Historian
Northern Il linois University Press
an imprint of
Cornell University Press
Ithaca and London
Перевод с английского А. В. Разина
© Lewis Н. Siegelbaum, text, 2019
© Cornell University Press, 2019
© Academic Studies Press, 2020
© А. В. Разин, перевод с английского, 2020
© Оформление и макет ООО «БиблиоРоссика», 2020
Когда наступает пора писать мемуары? Возможно, никогда, если не возникает такого побуждения. Точнее сказать, возможно, в тот момент, когда вы все еще считаете, что вам есть что сказать, и надеетесь, что другим это будет достаточно любопытно. Я решил попробовать, заняться этим, когда, собираясь отойти от дел, понял, что не могу с этим смириться. Я все время возвращался к этой идее. Друг, имя которого я не буду упоминать, предложил мне составить сборник статей, опубликованных мной на пике научной деятельности, и я начал писать предисловие. Папка с вордовскими документами, содержащая мои автобиографические записки, по-прежнему называется «(Моя) трудовая история» – как свидетельство того, с чего все началось. При написании этого вступления настоящее как бы стало отступать в сторону. Я оглянуться не успел, как вернулся в аспирантуру, затем в колледж, а потом стал совсем зеленым юнцом. Ах, скажете вы, эти историки всегда так – ищут объяснения в прошлом. Здесь не тот случай. Не припоминаю, чтобы меня неудержимо влекло вглубь времен, когда я обращался к какой-либо теме. Никогда, вплоть до нынешнего момента.
Я прочел достаточное количество мемуаров, чтобы знать, что интереснее всего не просто рефлексивные или, говоря сегодняшним языком, саморефлексивные, но те, что рефлексивны к саморефлексии. Они задают себе вопрос не только «почему я это сделал или так подумал?», но и «как мои поступки и мысли на меня повлияли?». Не знаю, хороши ли будут эти мемуары, но собирание по кусочкам жизни ученого, посвятившего себя российской и советской истории, стало для их автора увлекательным приключением, равно и приятным, и уничижительным. Я узнал много нового о Льюисе Сигельбауме. Но хватит обо мне.
Здесь я хочу отметить ту помощь и поддержку, что я получал в процессе работы. Одна из задач, которую принимают на себя те из нас, кто работает в академической науке, – это послужить анонимным читателем для издателей, нуждающихся во мнениях экспертов о том, заслуживает ли рукопись публикации и как ее можно улучшить. Я делал это многократно, главным образом потому, что это казалось хорошим способом узнать о новой работе. Мне также очень помогло чтение другими моих собственных работ. Но только когда я получил отзывы читателей об этой рукописи, я понял, что мы участвуем в подлинно коммунистической, – то есть взаимовыгодной – практике, которая не позволяет ни получить материальную выгоду (кроме номинального вознаграждения в виде денег или книг от издателя), ни потешить самолюбие. Мы делаем это добросовестно, потому что хотим, чтобы наши рукописи читались с той же степенью добросовестности. Мы делаем это потому, что хотим сохранить или даже повысить качество работ в нашей области. Мы делаем это, говоря в терминах марксизма, чтобы мы, как творцы материальных объектов, могли рассчитывать на полную отдачу от наших трудов.
За щедрость духа и конкретные рекомендации по улучшению я с радостью передаю коммунистический привет анонимным читателям, которые поддались на уговоры издательства и посвятили время моей рукописи. Других читателей пришлось уговаривать мне. В самом начале Стив Стоу, историк американского Юга до Гражданской войны, а также бывший редактор журнала, согласился прочитать черновик в качестве «постороннего» и выдал на шести страницах с одинарным интервалом свои комментарии, к которым я возвращался снова и снова. Я навязал ранний вариант Чарльзу Кейту, историку Вьетнама, который гораздо младше меня и с которым мы сейчас играем в теннис. Рон Суни и Дайан Кенкер, два человека, чьи имена довольно часто встречаются на этих страницах, читали черновики с разными целями, но оба дали честные, критические отзывы. Я не возлагал такую задачу на других членов моего нынешнего круга друзей, но тем не менее их наблюдения и моральная поддержка помогли мне больше, чем они думают. Среди них Шон Форнер, Каррин Хэншью и Микки Стамм в Ист-Лансинге, Джефф Эли, Кали Исраэль и Алан Уолд (который предложил первый эпиграф) из группы исследования марксизма в Анн-Арборе и Марк Харрисон в Англии. Эми Фарранто из Северного Иллинойса была настолько энергичным и деятельным редактором, насколько можно желать; редактура Марлина Миллера значительно улучшила мой текст, а Натан Холмс, ведущий редактор, внушал мне уверенность именно тогда, когда это было столь необходимо. Я также хотел бы выразить благодарность Стиву Сигельбауму, Ляо Чжану и Джули К. Тейлор, непревзойденному координатору Espresso Book Machine в Университете штата Мичиган. Наконец, Лесли Пейдж Мок, спутница моей жизни последние двадцать лет, внимательно прочла три версии текста. Ее вклад неоценим, и именно ей я посвящаю эти мемуары.
В весенний семестр 2017 года, когда я в последний раз читал курс советской истории, у меня случилась любопытная беседа со студенткой. Мы только что закончили обсуждение Большого террора, массовых сталинских репрессий в партийных и государственных учреждениях в конце 1930-х годов. То, что я собираюсь описать, произошло 21 февраля сразу после окончания лекции. Молодая студентка, которая до тех пор в аудитории большей частью молчала, подошла к преподавательскому столу, где я отключал свой компьютер от проектора и собирал вещи, чтобы пойти обедать. «Да, – спросил я, заметив ее присутствие, – что вы хотели?» – «Не знаю, – она говорила так тихо, что приходилось напрягаться, чтобы расслышать, – что мне делать с отчаянием, которое я чувствую».
Сначала я подумал, что она имеет в виду то неслыханное кровопролитие, о котором мы говорили, и, возможно, я переусердствовал с описанием связанных с ним ужасов. Но нет, она дала понять, что имеет в виду современную политику в Соединенных Штатах. Дональд Трамп вступил в должность всего месяц назад. Запрет на въезд в страну для мусульман, заявления Трампа об опасностях, исходящих от мексиканцев («насильники», «плохие парни»), и сделанные им достойные сожаления назначения в правительство показали, что его избрание оправдывает или даже превосходит наши самые худшие опасения. На фоне такой ее откровенности о самом наболевшем я был рад, что она пришла ко мне с чем-то, что, очевидно, имело для нее большое значение, но и опасался, что не смогу адекватно ей ответить. Тем не менее, возможно, потому, что я разделял ощущение студентки, что происходит нечто отвратительное, и думал о том, как с этим справиться, я начал говорить ей о трех вещах: во-первых, как историк я мог заверить ее, что люди переживали и гораздо худшие времена и сумели выжить; во-вторых, присоединившись к какому-либо движению, дискуссионной группе или союзу, где она встретит единомышленников, стремящихся к переменам, политического или иного рода, она сможет преодолеть чувство беспомощности; и в-третьих, что занятие историей между тем дает хороший выход, или, другими словами, возможность забыться в истории.
Я описываю этот короткий разговор не для того, чтобы продемонстрировать свои способности к убеждению. После того как я провозгласил эти три мысли, не прогремел гром, не сверкнула молния. Студентка просто поблагодарила меня и вышла, все с той же тенью сомнения на лице. Однако недавно мне пришло в голову, что в моем ответе заключалось обязательство на всю жизнь заняться историей и, косвенно, мое неизменное увлечение самобытным советским коммунизмом. Поэтому то, как история и коммунизм объединились, чтобы дать импульс моей карьере и выстроить мою жизнь, и есть тема этих мемуаров. Они охватывают три континента и примерно полвека борьбы с идеологиями, легшими в основу холодной войны, и с их последствиями, – с 1960-х годов, когда я в полной мере ощутил всю тяжесть последствий от преследования маккартистами моего отца, до распада Советского Союза и далее. Читатель погрузится в суматоху студенческих волнений в Колумбийском университете во время вьетнамской войны, прочтет описание аспирантуры в Оксфорде, года, проведенного в Москве в качестве студента по обмену на пике разрядки напряженности, исследовательских проектов – неудачных и завершенных, индивидуальных и коллективных, – выполненных сначала в качестве историка-неофита в Мельбурне, а затем, на полпути карьеры, – старшего преподавателя в Мичигане. Здесь будут воссозданы путешествия в советские архивы в поисках открытий и самопознания, на угольный бассейн в Восточной Украине и в Узбекистан, недавно обретший независимость.
Двойные обязательства перед историей и коммунизмом иногда представлялись мне благословением, иногда – проклятием. Сначала казалось, что они неразрывно связаны. В 1950-х годах я воспитывался как сын «красного» и понял, что история – не «вздор», как утверждал Генри Форд, а совсем наоборот. История содержала истину. Эта истина говорила о простых, но героических трудящихся, борющихся за свое освобождение от рабства и господства капитала, о ФБР, преследующем Поля Робсона, Юлиуса и Этель Розенбергов, о мученичестве Розы Люксембург и других коммунистов, о преступлениях империализма, особенно американского. Однако ни об одной из этих истин не говорилось в школе. По непонятным мне причинам в моей средней школе не было истории; у нас были «общественные науки», предмет, известный более раннему поколению учеников как «граждановедение». Выявление скрытых истин истории стало моей миссией. Однако в последующие годы, когда эта миссия переросла в профессиональное занятие, что требовало профессиональной подготовки, я узнал, что существует много истин, иногда противоречивых, что история – это больше, чем скрытая в прошлом политика, что она противоречива и сложна. Я понял также, что, если я хочу продвигаться вперед, мне следует скрывать свои политические предпочтения.
Мое двойственное отношение как к коммунизму, так и к истории, а на самом деле – к своей собственной идентичности, – находит отражение в двойственной структуре и названиях большинства глав в этих мемуарах. «Теннис и коммунизм», вступительная глава, объединяет мою юношескую страсть к элитному спорту и встречи с друзьями семьи, которые посвятили себя идеологии освобождения рабочего класса. Лагерь для мальчиков в Беркширах в западном Массачусетсе – место, где то и другое сосуществовало. Во второй главе, «Революционер или ученый?», описаны годы студенчества в Колумбийском университете. Там, в частности, приводятся письма моей приятельнице по старшей школе, в которых отражены юношеские переживания по поводу научной работы, политической активности в кампусе и того, к чему следует относиться более серьезно. В этой главе я восстанавливаю, основываясь на учебных планах, лекциях и конспектах, некоторые из выбранных предметов и вспоминаю преподавателей – с симпатией или без таковой. Здесь история русской революции возникает как способ совместить свои политические пристрастия с академической карьерой.
Третья глава, «Оксфорд и Москва», рассказывает о моих впечатлениях 1970-1975 годов об этих местах, пропитанных легендами о британском высшем сословии и о холодной войне. В этой главе последовательно изложены этапы написания докторской диссертации, она полна описаний исследовательских поездок в Париж и Хельсинки, а также встреч с консультантами, неформальными наставниками, друзьями на всю жизнь и женщиной, которая позже станет моей первой женой. В этой главе также содержатся наблюдения об академической практике и культуре, а также оценки того, как события глобального масштаба влияли на студентов как в Оксфордском, так и в Московском университетах. Глава заканчивается успешным, хотя и травмирующим событием – защитой докторской диссертации.
В первой части главы «Мельбурн и трудовая история» описан переезд в Австралию для работы на историческом факультете в Университете Ла Троба, тогда еще довольно новом учебном заведении, расположенном в северо-восточном пригороде Мельбурна. Приспосабливаться к жизни по австралийским правилам было непросто, но мои коллеги и студенты давали многочисленные поводы как для размышлений, так и для дружбы. Среди преподавательских и родительских обязанностей я нашел способ запустить и осуществить несколько отдельных проектов и в конечном итоге превратить оксфордскую диссертацию в книгу. Во второй части главы описывается другое превращение – переход к социальной и, в частности, трудовой истории; здесь следует отдать дань уважения Е. П. Томпсону, который вдохновил целое поколение социальных историков во всем англоязычном мире. Здесь также предлагается ретроспективный обзор трудовой и советской истории конца 1970-х – начала 1980-х годов.
Глава «Трудовая история и социальная история через призму культурного поворота» охватывает первые два десятилетия моей работы в Университете штата Мичиган после того, как я приехал туда в качестве ассистента кафедры в августе 1983 года. Здесь я оказываюсь среди историков, полных решимости расширить исследование советского прошлого, обратившись к заводским цехам и другим рабочим местам для выяснения противоборства, связанного со «строительством социализма». По иронии судьбы, большая часть этой трудовой истории, включая мою книгу о стахановском движении, появилась в момент, когда индустриальный труд быстро исчезал как в развитых капиталистических странах, так и в самом Советском Союзе. Я объясняю свое частичное и неоднозначное применение понятия «культурный поворот» в разрозненных проектах как реакцию на утрату трудовой историей современной значимости.
До 1989 года мои исследования в Советском Союзе приводили меня только в Москву и Ленинград. Даже во время моей учебы как студента по обмену, когда другие выезжали на экскурсии в отдаленные части страны, я ограничивался однодневными поездками в ближайшие города. Глава «Центры и периферия» относится к моему знакомству с этими двумя городами, Москвой и Ленинградом, а также с другими местами Советского Союза во время его распада, а затем, в 1990-х годах, – и с его бывшими республиками. Будь то совместные или индивидуальные проекты, которые вдохновили меня на эти путешествия, я познакомился с разными удивительными людьми, столкнувшимися с порой душераздирающими изменениями в своей жизни и обманутыми ожиданиями, в разгар политической нестабильности, культурного расцвета и экономической катастрофы.
«Семнадцать мгновений советской истории», онлайн-справочник по преподаванию предмета, и удостоенная наград книга «Машины для товарищей», посвященная советскому автомобилю, составляют содержание предпоследней главы «В сети и в пути». Взлеты и падения в разработке и поддержании веб-сайта, эмоциональные взлеты и падения в новаторских исследованиях советского объекта, столь явно символизирующего капитализм, чередуются с отчетами о редактировании книг, наблюдениями за высшим образованием и воспоминаниями о смерти отца. В последней главе рассказывается о моем обращении в «церковь миграции» и об удовольствии написания книги в соавторстве с церковным старейшиной о «репертуарах и режимах миграции в России двадцатого века».
Предлагаемая читателю книга говорит о многом и на разных уровнях. Это отчет об академическом Я ученого, сформированном семейным прошлым, течением политики во времена перемен и множеством наставников. Это руководство для гуманитариев, которые начинают строить свою карьеру, направляющее их в лабиринте противоречивых проблем, рассказывая о пути, которым прошел один ученый, чтобы соединить свои политические и научные убеждения. Она дает примеры трудов и воздаяний научного сотрудничества, смещения фокусов и путей распространения знания. Наконец, она говорит о том, насколько привлекательным может быть коммунизм как объект изучения спустя десятилетия после его исчезновения из ландшафта, в котором он существовал.
Как бессчетному множеству других мемуаристов, пусть они не всегда в этом признаются, мне было неловко заново перебирать прозаические свидетельства своей профессиональной жизни. Я часто вздрагивал, перечитывая переписку, просматривая заметки и черновые варианты книг и статей. Если бы я только мог, я бы написал по-другому это жалобное письмо издателю, поменял излишне напыщенные куски в статье и легкомысленные комментарии в электронной почте. Однако по мере того, как я складывал кусочки мозаики своего прошлого, они начали разговаривать друг с другом. Как отдельные темы возникли: образ отца как путеводной звезды, высвечивающей важные моменты в прошлом; мои юношеские поиски своего собственного стиля; понимание того, что история может быть как способом общения с современной политикой, так и бегством от ее мерзостей; моя непреходящая привязанность к истории как научной дисциплине и двойственное отношение к академическому профессионализму. Эти темы помогли мне сформироваться, и не только в профессиональном отношении.
Таким образом, написание мемуаров поэтому оказалось не совсем непривычным занятием. Как и при работе с большинством исторических текстов, я обнаружил, что материал участвует в диалектическом круговороте тем / аргументов, каждый из которых определяет и обозначает пределы уместности появления другого. Вопросы последовательности, причинности и логичности, столь важные для исторического исследования, возникли в начале подготовки текста. Мысль о том, что историки, независимо от выбранной темы, всегда пишут о себе, через эту ретроспекцию внезапно обрела обоснованность, которую я едва ли мог представить себе когда-то прежде.
В предлагаемой читателю книге я говорю не только об увлечении, но и о любви. В каком смысле коммунизм заслуживает любви? От его имени делались ужасные вещи, и я не нахожу приемлемым оправдание, что те, кто эти вещи делал, не заслуживают права называться настоящими коммунистами. Моя любовь к коммунизму имеет далекую историю. Ее корни – в ощущении себя американцем, – часто возмущенным, потрясенным и оторванным от корней американцем, – который признает, что коммунизм считался и сам считал себя антитезой американской гегемонии и американским мифам, придуманным для ее увековечения. Коммунизм, с которым я не расстанусь, – это люди, люди труда, которые собираются вместе, чтобы бороться за социальную справедливость и против капиталистического варварства. Это радикально эгалитарный, антирасистский и антисексистский подход. Он предполагает сбережение природных ресурсов, которые конечны и без которых жизнь существовать не может. Нельзя в то же время отрицать, что сменявшие друг друга советские руководители злонамеренно отходили от этих принципов, что в стремлении конкурировать с капиталистическим Западом они переняли некоторые из худших черт своего заклятого врага. Как бы то ни было, мое изначальное чувство родства с людьми этой страны, хотя они редко его признавали и нечасто отвечали взаимностью, и даже любовь к ним, борющимся за приближение коммунистического будущего, выдержало испытание временем. Поэтому эту книгу можно читать как любовный роман.
«Стиви, – спросил я, глядя в окно машины на дома, отделенные от дороги широкими ухоженными газонами, – будут ли люди все еще жить здесь, когда настанет коммунизм?» Мы ехали через Форест-Хиллз, место обитания верхушки среднего класса в районе Квинс, где дома и некоторые квартиры выполнены в тюдоровском стиле, как в старой доброй Англии. Мне тогда было, видимо, лет двенадцать, а моему брату восемнадцать-девятнадцать. Не могу припомнить, что нас туда привело. Мы явно не ехали в теннисный клуб «Вест-Сайд», где проходил турнир US Open, потому что я был в этом легендарном месте только один раз, десять лет спустя, в 1971-м, когда увидел, как чех Ян Кодеш в первом туре наголову разбил Джона Ньюкомба. Возможно, наша поездка имела какое-то отношение к тому, что мой брат стал первокурсником в расположенном по соседству Колледже Квинс, хотя почему я сопровождал его как пассажир, так и остается тайной.
«Конечно, – слегка замявшись, ответил он. – Просто больше людей будет жить в этих домах». Я спросил, должно быть, из-за того, что смутно ощущал некоторое противоречие между эстетической привлекательностью этих жилищ и осознанием того, что их владельцы принадлежат к классу, который при коммунизме лишится своей собственности. Поэтому брат дал прекрасный ответ: богатые люди не будут выброшены из своих домов, им просто придется разделить жилье с другими. Видимо, брат интуитивно понимал, что изначально делали, придя к власти, коммунисты-большевики после революции 1917 года. Или мои родители обсуждали с ним это за моей спиной[1]?
«Король-коммунист!» – то и дело обзывал меня Лестер (Летти) Фогарский. Может, он и другим детям по соседству давал какие-то похожие прозвища, но его слова особенно много значили для меня, сына коммуниста. У отца Летти была аптека, где мы с друзьями от случая к случаю крали бейсбольные карточки и другие «сокровища» – не потому, что нас на то вдохновлял коммунизм, а потому, что не было денег. Летти был меня на пару лет старше и, значит, года на два младше моего брата. Не скажу, что играл с ним часто; может быть, только в футбол в парке. Когда я рос, в 50-х и начале 60-х, под коммунистом подразумевался человек, который симпатизировал прежде всего Советскому Союзу, или «России», как большинство американцев сокращенно его называли. По крайней мере это значило принимать сторону советского блока в его бесчисленных спорах со «свободным миром». «Царь-коммунист», возможно, было просто детским прозвищем, но в этих словах действительно заключалось проклятие всех «полнокровных» американцев со стороны обоих политических режимов.
Как бы то ни было, я, без сомнения, был и полнокровным, и американцем: родился в Бронксе в 1949 году, вырос на Лонг-Айленде в двухэтажном кирпичном колониальном доме, был заядлым поклонником «Янкиз», боготворил Микки Мэнтла. Я достаточно насмотрелся «Дэви Крокетта», «Мэверика» и «Дымка из ствола»[2], чтобы представлять кусты и деревья вокруг дома лесами Кентукки или, наоборот, Диким Западом, где мы с друзьями играли в ковбоев и индейцев. Благодаря Стиви я знал и мог напевать множество рок-н-ролльных хитов, от «Почему дураки влюбляются» Фрэнки Лаймона и «Тинейджеров» до «Танцев на улице» «Марты и Ванделлас». Тем не менее насмешки Летти меня задевали. Он знал, что я не совсем свой, и я тоже это понимал. Однако мы все изображали нормальную живущую в пригороде семью, фотографируя друг друга, как, например, на снимке 1964 года, где бабушка Сэди с гордостью позирует перед нашим домом со своими тремя внуками: там Стив, высоченный в свои двадцать один; неуклюжий пятнадцатилетний я; и моя девятилетняя сестренка Эллен крепко обнимает свою куклу Барби.
«Он не вписывался в мир, в котором жил. Он всегда пытался спасти Советский Союз, который был страной, которая его спасла». Так в 2011 году хвалебно написал Рональд Суни, преподаватель общественно-политической истории Мичиганского университета, о Моше (Мише) Левине [Suny 2012:194]. Невысокий, но крепко сложенный еврей из Восточной Европы, Миша был гигантом среди американских историков, специализирующихся на СССР. Размышляя о том, с какой мягкой усмешкой, с какой глубокой почтительностью Рон охарактеризовал Мишу, я поражаюсь, как отозвались во мне его слова. Вписался ли я в мир, в котором жил, спас ли меня Советский Союз и пытался ли я спасти его, пусть задним числом? На эти вопросы удивительно сложно ответить. Как Советский Союз спас Левина? Мы с Лесли Пейдж Мок [Siegelbaum, Moch 2014: 244] так изложили историю его бегства от фашистов в 1941 году:
Миша, девятнадцатилетний еврейский мальчик, попросился в грузовик с советскими солдатами, отступающими из Вильно. Командир ему отказал, но, по счастью, простые солдаты были добрее: подмигнув, они помогли ему залезть в кузов. Родителей он больше никогда не видел. Миша добрался до Урала, вступил в Красную армию и в качестве офицера видел парад Победы на Красной площади в Москве.
Немного об этом я слышал от самого Миши, но, когда я прочел некролог Рона Суни, все встало на свои места. Конечно, я и так знал, что Советский Союз спас всех нас – весь мир – от фашизма. Из года в год я обращал на это внимание студентов на своих лекциях по истории СССР, отмечая возросшую внутригосударственную легитимность, которую приобрели Советское государство и Сталин, а также высокую цену, которую заплатил советский народ. А когда мне было столько же лет, что и Мише, когда он пустился в добровольную эвакуацию, я понял, что в спасении нуждается моя страна, а не Советский Союз. Девятнадцать мне исполнилось в 1968-м. Это был переломный год войны во Вьетнаме и бурный год во внутренней политике. Студенческий бунт в Колумбийском университете охватил весь кампус, студенты заняли пять зданий в знак протеста против соучастия администрации во вьетнамской войне, а также против ее земельной политики, ущемляющей права чернокожих жителей расположенного неподалеку Гарлема. Я участвовал в протестах от начала до конца, получив в придачу к своим проблемам удар по голове дубинкой от одного из нью-йоркских полицейских[3].
Конечно, выступая против американского участия в войне во Вьетнаме, я, как и миллионы других американцев, думал, что мы стараемся спасти вьетнамцев. Но наши протесты вдохновляло и стремление уберечь Америку, занявшую неверную позицию, спасти ее от руководства, которое сбилось с пути, от насилия, совершаемого от нашего имени. Возможно, я не был совсем своим, но это вовсе не делало меня менее американцем. «Я одержим Вьетнамом, и поэтому все остальное кажется бессмысленным», – писал я своему школьному приятелю в ноябре 1967 года.
Бабушка Сэди с гордостью позирует перед нашим домом со своими тремя внуками: Стив, высоченный в свои двадцать один; неуклюжий пятнадцатилетний я; и моя девятилетняя сестренка Эллен, которая крепко обнимает свою куклу Барби
Я считал, что участие Соединенных Штатов во вьетнамской войне является результатом враждебности к коммунизму, питаемой десятилетиями. И именно от этого, полагал я, мою страну следует спасать. Так я и стал пехотинцем антивоенного движения, а также начинающим коммунистом. Я поделился со многими студентами по всей стране своим увлечением теми, кого наши наставники считали врагами. Мы изучали революции, крестьянские сообщества и партизанские движения. Мы читали Франца Фанона, Режи Дебре и Мао Цзэдуна, обсуждали тонкости революционной стратегии и горячо верили в то, что глубокое понимание теории приведет к лучшей практике – или, может быть, наоборот, революционная практика улучшит теорию.
Сейчас стало модным высмеивать революционный пыл студентов конца 60-х, так что я не буду особо углубляться в эту тему. Я разделял этот пыл, но немного отличался от моих ближайших товарищей: они были очарованы крестьянскими революциями и партизанскими армиями, а я хотел узнать как можно больше о том, где и почему началась революция. Иными словами, я хотел узнать больше о России и русской революции.
Откуда этот интерес к России? За прошедшие годы ответ на этот вопрос изменился. Раньше я думал, что мой интерес связан с происхождением семьи: мои два деда родом из Одессы и Риги, мой отчим вырос в Сквире, городе в Киевской губернии, где, согласно переписи 1897 года, евреи составляли примерно половину жителей. Из этих троих я знал только отчима моей матери Морриса Соснова (сокращение от Сосновского), мои «настоящие» деды умерли до того, как я пришел в этот мир. Моя бабушка по материнской линии, урожденная Сэди Рубель, приехала из Коломыи (Коломия на украинском), города в Галиции, еще находившегося под властью Габсбургов, когда она покинула его на рубеже веков. Она развелась с отцом моей матери Саулом Невинсом где-то в начале 1940-х годов. Вскоре она встретила Морриса, продавца дамских шляп, и вышла за него замуж. Мы всегда называли его «Моррис», а не «дедушка Моррис», при этом мой брат, сестра и я говорили о «дедушке Сауле» и «дедушке Луи». Может быть, я решил заняться русской историей, потому что подсознательно пытался узнать что-то об этих давно умерших предках помимо того, что слышал о них от родителей? Возможно, и так, но почему же я никогда не удосужился посетить ни один из их родных городов или, за одним небольшим исключением, научным путем заняться исследованием того, что имеет отношение к их жизням? Уверен, что тяга к изучению России лежит в большей степени в коммунизме, чем в русскоязычных еврейских меньшинствах, говоривших на идише, и, следовательно, связана с моим отцом, а не с его предками или предками моей матери.
Мортон (Морти) Сигельбаум родился в Нью-Йорке в 1915 году и был самым младшим из четырех детей Иды и Луи. В 1933 году он окончил среднюю школу имени Девитта Клинтона и, невзирая на Великую депрессию, поступил в университетский колледж. Он единственный из всех детей продвинулся в учебе дальше средней школы. Получив диплом в 1937 году, он стал преподавать общественные науки в системе государственных школ Нью-Йорка. Он «заигрывал» (его слово) с троцкизмом в колледже, но вступил в Коммунистическую партию в 1939 году, в том самом году, когда Советский Союз и фашистская Германия подписали пакт о ненападении. Мне всегда было трудно понять, как он мог так поступить, тем более что он всегда заявлял о своей поддержке Народного антифашистского фронта. В то время, когда он вступил в партию, многие американские коммунисты отказывались от своего членства. Он сделал это, объяснял он, потому что те из коллег-учителей, кем он больше всего восхищался, уже состояли в партии[4]. Он восхищался ими, потому что, будучи членами нью-йоркского Учительского союза (TU), они боролись за лучшие условия не только для коллег-учителей, но и для детей, в том числе живущих в Гарлеме. Современная история TU – предмета скорее очернительства, нежели образования, – подтверждает эту точку зрения: