bannerbannerbanner
Священный мусор. Поднимаясь по лестнице Якова (сборник)

Людмила Улицкая
Священный мусор. Поднимаясь по лестнице Якова (сборник)

Полная версия

«Легко – никогда…»

(из интервью)

За какие тексты /поступки /заявления /события в русской литературе последних двадцати лет Вы испытываете особую гордость?

Это ложная постановка вопроса. Не могу испытывать гордость за события, к которым не имею отношения. И вообще, мне кажется это каким-то всеобщим помрачением – желание испытывать гордость, к тому же коллективную. В одной книге, которая играет весьма большую роль в становлении цивилизации, сказано, что гордыня – мать всех пороков…

Назовите, пожалуйста, книги последних двадцати лет, значение которых росло лично для Вас с течением времени, и еще три, значение которых уменьшалось /исчезло. Почему?

Давайте немного изменим формулировку: не книги, а авторы. С годами всё более важным для меня становится Лев Толстой, его так называемые «второстепенные вещи», не говоря уже о романах, которые с каждым прочтением дают новую пищу. А вот книги Достоевского, напротив, уходят от меня всё дальше. С годами вижу в них всё больше духовной патологии и оправдания зла.

Что, по Вашему мнению, будут читать в России через двадцать лет?

Кажется, комиксы. Во всем мире будут читать комиксы. Они не будут похожи на теперешние – думаю, что это будет новый жанр, в котором рисование будет каким-то новым способом соединено с текстом, возможно, не без участия мультипликации или каких-то техник, которые нам сегодня неизвестны. Если вообще будут читать…

Какой жанр наиболее адекватен для описания нашей жизни в 1990-е? 2000-е? 2010-е?

Наверное, кино.

Какие тенденции в текущей российской литературе Вам неприятны и какие, наоборот, вселяют оптимизм?

Не могу сказать, что я внимательно слежу за литературным процессом. В литературную тусовку я не вполне включена. Но вообще у меня сложилось такое впечатление, что сегодня слежение за процессом превратилось в отдельную профессию. Такой огромный поток книжной продукции, что занятый собственной работой человек физически не может просматривать эти тонны книг. Однако мне лично последние годы литература «нон-фикшн» представляется более интересной, чем современная проза.

Но я подчеркиваю, что я вполне могла пропустить что-то совершенно выдающееся. Творчество человеческое продолжается, процесс, вне сомнения, идет, и этого одного достаточно, чтобы не впадать в пессимизм.

Во все периоды нашей истории литература была пространством «истинной реальности». Как Вы в этом смысле оцениваете текущую ситуацию? Есть ли у современной литературы шанс вернуться в этот статус или эта ситуация умерла в принципе?

Относительно «истинной реальности» можно было бы и поспорить. К тому же сегодня разговор о «нашей» и «ненашей» литературе приобретает провинциальный характер – культура становится планетарной, и процесс этот уже необратим. Вторая половина двадцатого века была временем расцвета фантастики всякого рода, включая и научную: от Брэдбери до Стругацких. Сегодняшняя действительность перехлестнула самые смелые проекты фантастов. И в этой ситуации разговор о возвращении куда бы то ни было теряет смысл. Двери назад захлопнулись, никакого возвратного движения нет. И это замечательно.

Как показывает история, чем круче закручивались гайки наших реалий, тем изощреннее становилась литература. Действует ли, на Ваш взгляд, этот алгоритм до сих пор?

Вежливым выражением «гайки реалий» Вы называете, как я догадываюсь, советскую и постсоветскую власть? Нет, я не могу согласиться с этой точкой зрения. Чем крепче закручивались гайки, тем больше погибало художников – от Николая Гумилева до Осипа Мандельштама. Когда Вы говорите об «изощренности», Вы имеете в виду «эзопов язык»? Ну да, наверное, целое поколение научилось читать между строк, искать скрытые смыслы. Наверное, выработалась какая-то особая чувствительность к тайнописи… Я помню времена, когда самым смелым публичным человеком был Аркадий Райкин. В наше время это «закручивание гаек» столь же мало эффективно, как и в прошлые. Талант пробивает асфальт. Иногда при этом погибает.

Что нужно сделать – и нужно ли делать что-то – чтобы поэт в России снова стал больше, чем поэт?

Не надо, чтобы поэт был больше, чем поэт. Давайте оставим поэта в покое. Пусть себе живет, как одуванчик около забора. В России с поэзией последние десятилетия всё в порядке, происходит тихий, мало кому заметный расцвет. Маленькие тиражи, малая известность, но поэты появились, как мне кажется, большие.

Известность пришла к Вам в девяностые. В какой период из последних двадцати лет Вам писалось особенно легко и увлекательно?

Увлекательно – всегда. Легко – никогда.

Сожалеете ли Вы, что за последние двадцать лет не смогли написать о чем-то, о чем писать сейчас уже не имеет смысла?

Я за последние двадцать три года – с выхода первого сборника рассказов – всё, что хотела сделать, сделала. Даже немного больше того, на что рассчитывала. Осталась только одна пьеса, с которой я никак не могу сладить. Может быть, действительно уже не имеет смысла. Я об этом подумаю.

Произошли ли с годами какие-то изменения в Вашем взгляде на литературу, которые стали для Вас сюрпризом?

Очень глубокое изменение произошло. Довольно трудно сформулировать. Это имеет отношение не только к литературе, но вообще к творчеству в целом: оно мне представляется отдельным и высшим пространством, у которого свое особое место в ноосфере Вернадского. Культура, в широком смысле слова, – высшее достижение человечества, главный плод мировой эволюции. Всё остальное – издержки производства и мышиная возня.

Ваша проза полна советских реалий, и сегодняшние сорокалетние ожидаемо осмысляют девяностые. Если говорить о будущем нашей литературы, существует ли, на Ваш взгляд, опасность, что сегодняшняя реальность может обернуться недостатком живительной фактуры, на которую могли бы опереться подрастающие будущие писатели?

Нет, нет, это совершенно необоснованный страх. С той самой ностальгической нежностью, с которой я вспоминаю, как «сладко пахнет белый керосин», потому что этот запах перекидывает мостик между мной и поколением моих дедов, мои дети будут вспоминать, как мама читала им вслух «настоящие бумажные книги», как они ходили в школу и сидели там за партами, как ездили на допотопных машинах с двигателями внутреннего сгорания, все окна и двери были непременно прямоугольными, а одежду и обувь не отливали по форме тела, а шили по каким-то усредненным размерам… У них будет своя фактура, свое творчество и свои, совершенно иные отношения с материальным миром – постеснялась сказать – с материей… Если, конечно, горсть безумцев не взорвет нашу маленькую прекрасную планету.

Беседовала Мария Белоковыльская.

Журнал Harper’s Bazaar, апрель 2016

Золотая коллекция
[1993–2012]

Ближний круг

Если не считать дюжины Александров – от Борисова до Хелемского – и нескольких мужчин, носящих иные имена, все прочие мои друзья – женщины. Девочки, тетеньки и старушки. От всех времен моей жизни сохранились представители. У меня даже есть одна подруга Женя, из моего двора, которая помнит моего прадеда. Она единственный на свете человек, кроме меня, была свидетельницей восхитительной сцены изгнания из нашего двора страшной большой собаки: мой девяностолетний дед, размахивая палкой, на ручке которой была вырезана голова маленькой собачки, храбро защищал двух четырехлетних испуганных пищалок. Еще раньше, в прогулочной детской группе, завелась подруга Маша, первая, до самой ее смерти, моя подруга. Одна подруга сохранилась со времен школы: с Ларой мы сидели на одной парте года три, потом она мне стала скучна, но прошло еще много-много лет, и оказалась она совершенно не скучной, а достойнейшей женщиной.

От университетских лет – горстка. Семь подруг, поселенных в одну палатку на практике в Чашниково. Собственно, в палатке было восемь девиц, но одна не вписалась. Лучшая из нас ушла первой. Помним. Потом ушла самая красивая, следом – самая тихая. Все три – Лена, Лена и Ляля – от рака. Я, скорей всего, буду четвертая – у меня тоже рак.

Каждое десятилетие приносило свой улов. Я чувствую себя защищенной, потому что знаю, сколько моих подруг и друзей радуются моим успехам и переживают рядом со мной мои тяжелые времена. Я признательна моим друзьям. Но особенно я благодарна тем, кто во времена моей юности, когда я еще не умела сама справляться с многими жизненными проблемами, выслушивал мои бредни, тратил драгоценное время жизни на лечение моих стрессов и маний, страхов и страданий, которые по большей части совершенно того не заслуживали.

Я никогда в сложных жизненных ситуациях не пользовалась институтом психоанализа, психологической поддержкой специалистов и разнообразными методиками разгрузки и расслабления. Для всего этого достаточно было подруг. Впрочем, во времена нашей молодости таких услуг просто не было в помине. Но мы справлялись своими силами – служили друг другу и психоаналитиками, и духовниками, и сестрами милосердия, и кредиторами.

Сегодняшнее общество предлагает огромный спектр услуг, которые можно приобрести за деньги: билеты принесут на дом, посидят с ребенком, обиходят больного. Прежде ничего такого не было – мы служили друг другу, помогали выживать, растить детей и хоронить наших стариков. И вся эта жизнь протекала в веселом безденежье, легкости на подъем, в застолье, которое, казалось, не прекращалось.

Я очень ценила моих друзей старшего поколения, они были возраста моей бабушки, некоторые успели получить образование до революции, в юности успели побывать в том мире, города которого казались почти вымышленными: Париж, Лондон, Женева. Почти все эти друзья были женщины: наш век был гораздо беспощаднее к мужчинам. Они редко доживали до старости. Зато старухи были великие. Среди них было несколько женщин из очень известных фамилий, но были и совсем простые, вовсе без образования, и у всех жизненный опыт огромный, ошеломляющий: Елена Яковлевна Браславская (Ведерникова в последнем замужестве), Нина Константиновна Бруни-Бальмонт, Ирина Ильинична Эренбург. Эмиграция, гонения, ссылки.

 

Когда общаешься с людьми такого масштаба и такой судьбы, не только получаешь уроки мужества, стойкости, порядочности – невольно начинаешь правильно оценивать свои собственные боли, обиды, проблемы. Но учишься не только у умных и талантливых – иногда получаешь потрясающие уроки доброты, сердечности, мудрости от людей, которых не особенно высоко ставил. Простодушные и чистые сердцем люди оказываются отличными учителями. У меня есть подруга, которую я всегда любила, но относилась несколько свысока. На ее долю выпало тяжкое испытание – разбил инсульт, она стала инвалидом. Но как же она достойно себя ведет! Это ведь не однократный акт героизма, на который многие из нас способны, а каждодневное терпение, каждодневное смирение, забота о том, чтобы не доставлять окружающим лишних забот, стойкость, старание, мужество.

У меня прекрасные подруги. Это не значит, что мы не попадали во все те ловушки, в которые попадают молодые женщины, – ревность, зависть, любовные треугольники, несчастные влюбленности и невыносимое одиночество. И наносили друг другу раны, бывало. Но многое мы прожили вместе, помогая друг другу, любя друг друга.

У нас было множество детей – по известному анекдоту: мои, твои и общие. Многие браки распались, возникли новые, и всякие затейливые перекрестки образовывались. Но мы старались вести себя достойно, даже когда ситуации бывали очень сложные и двусмысленные. Наши дети дружили между собой, и теперь образовалось несколько браков между выросшими детьми, и мы всегда радуемся, глядя на эти семейные союзы. Это, как мне кажется, странная добродетель нашего поколения: мы научились дружить с бывшими мужьями и женами, принимать без предвзятой неприязни следующих жен и мужей наших бывших, любить их новых детей, дружить с бывшими свекровями и тещами, принимать в доме бывших женихов и следующих жен.

Как хорошо, что это просто мои размышления, а не интервью! Потому что интервьюера непременно интересовали бы детали и подробности. Но всё, что хотелось мне сказать об этой особенности нашего поколения, я уже написала во множестве рассказов, в романе «Медея и ее дети», в «Казусе Кукоцкого»…

Жизнь перерабатывает материал, из слез, переживаний и трагедий вырастает человеческий опыт. А писатель, глядишь, и напишет что-нибудь…

Есть еще одна вещь, о которой я не могу не сказать, вспоминая о моих старших подругах. Время прошелестело незаметно, и я сама уже стала «старушкой-подружкой» для моих молодых подруг. Глядя на них, думаю: сколько же они мне дали! Никого из них уже нет. Но всегда под рукой их опыт, их высказывания, их суждения.

С чем у меня никогда не получалось, так это со сбором коллекций. Однажды в студенческие годы почти получилась коллекция поваренных книг. Но в те годы у всех были какие-то коллекционные мании, и две мои подруги собирали именно поваренные книги, и после того, как я подарила им лучшее из того, что накопила, коллекция потеряла смысл и я к ней охладела. С тех пор в доме осталось несколько занятных поваренных книг: первое и последнее дореволюционное издание Елены Молоховец, вегетарианская «Я никого не ем», гимназический учебник по домоводству для хороших девочек – но это вовсе не коллекция. Зато собралась другая коллекция, лучшая из всего, что может собрать человек: коллекция подруг и друзей.

Начавшись в раннем детстве, это продолжается и по сей день. Лист не закрыт. Я думала, что с годами это собирание остановится: уменьшается количество валентностей на дружбу, на любовь. Но это не так – прекрасные люди понемногу прибывают. Не могу сказать, что я стремлюсь расширять этот круг. Он не очень велик, но каждый из персонажей драгоценен. Если не считать смерти, которая забирает и родных, и друзей, выбыли из этого круга за всю мою жизнь только два человека – я поссорилась с двумя подругами. Честно говоря – они не захотели со мной общаться. Первый случай вызвал недоумение, второй я трудно и болезненно перенесла. Обе они живут в Америке, и я отчасти объясняю наш разрыв именно за счет эмиграции, которая видоизменяет человека. Не в лучшую и не в худшую сторону – в иную. Иногда отчуждение происходит именно на этой почве.

Первые мои друзья – мальчик Саша и девочка Маша. С трех лет. Маша покончила жизнь самоубийством. Саша, сосед по дому, приходит ко мне иногда поужинать, пообщаться. Последнего призыва друзья – Саша Смолянский, Саша Окунь. Драгоценное приобретение последних лет – Вера Горностаева.

О своих друзьях я пишу в двух случаях: либо это некролог, либо предисловие к каталогу или книге. Я просмотрела всё написанное о моих друзьях за последние двадцать лет. И ничего не стала править.

Записки получились неровные: что-то заказное, с определенным заданием, – статья в журнал, как это было в случае с Галей Колманок, или текст для сборника памяти ушедшего, как это было с отцом Александром Менем. Многое, написанное двадцать или десять лет тому назад, сегодня я бы не написала. Именно эти старые записки и показали, насколько изменилась я сама. К тому же оказалось, что о самых близко-ближайших как раз почти и не написано! Потому что они рядом, потому что живы, потому что нет повода писать ни с того ни с сего несколько страниц о человеке, который и так присутствует ежедневно в твоей жизни: Ляля, Лика, Ириша, Диана, Зоя с Витей.

Зато написано довольно много о тех, с кем вовсе не было тесной дружбы – лишь случайное касание. Но в момент касания, общения, соприкосновения нет никого на свете ближе, чем этот сиюминутный собеседник.

Гаянэ Хачатурян прожила у меня несколько недель в середине восьмидесятых годов. С Кристиной де Гранси мы видимся раз в пять лет, всякий раз с большой радостью. Но назвать ее близкой подругой не могу. Сергея Бархина знаю несколько десятилетий, но видимся обычно лишь на чьих-то днях рождениях, на вернисажах.

Ближние и дальние, ушедшие и живые, они составляют ландшафт жизни.

Памяти Маши

На переделкинской просеке, освещенной ярчайшим солнцем детского воспоминания, шли две маленькие девочки, единоутробные сестры, а издали, им навстречу, шел высокий человек. Его голова блестела на солнце, бликовала. И девочки спорили:

– Седой, – сказала одна.

– Лысый, – возразила другая.

Они шли навстречу друг другу, и солнце всё еще играло над его сияющей головой, а они спорили, пока не поравнялись с ним. Он был седой.

Он прошел мимо, не оглянувшись. Они долго молчали, а потом старшая сказала:

– Мне кажется, это был твой отец.

– Я его узнала, – ответила младшая.

Об этой встрече мне рассказала младшая, Маша, несколько лет спустя, уже после самоубийства советского классика, который приходился ей отцом.

Наш последний разговор с Машей происходил в Тимирязевке, за неделю до ее смерти, за день до ее отлета домой в Лондон.

Мы вспоминали о детстве. Мы были подругами с двух с половиной лет, с прогулочной группы на Миусском скверике, где интеллигентная дама Анна Юлиановна извлекала свой насущный хлеб из свежего воздуха и сомнительного немецкого языка, который, как предполагалось, мы должны были усваивать под ее руководством, сидя непосредственно в квадратном загоне песочницы.

Из этого загона нас вывели потом в другой, школьный, и еще десять лет мы чинно прогуливались по коридорам женской школы. Впрочем, последний год мы покуривали в туалете очень роскошные по тем временам сигареты «Фемина». Нет, в предпоследний – в последний год Маша перешла в вечернюю школу.

Именно на этих двух смежных территориях – Миусского сквера и школы – и осуществлялась та часть нашего детства, которая была общей. Всё прочее не совпадало, хотя и не мешало нашей дружбе. А дело было в том, что на ее долю выпало действительно то самое счастливое детство, за которое «спасибо товарищу Сталину». А у меня уже в те годы было особое мнение. Об этом мы тоже говорили во время нашей последней прогулки в Тимирязевке.

У тонколицей и тонконогой Маши в детстве было всё: нарядные платья, настоящие игрушки, целая отдельная квартира, невероятно, как мне казалось, богатая: со старинной мебелью красного дерева, с библиотекой, столовой, с няней Настей, обихаживающей Машу и ее сестру Таню, еще была дача, машина с шофером, на даче собака, кошка и одно время даже коза! И была мама-поэт, стихи которой печатали в школьных учебниках. И таинственный отец, портрет которого в учебнике… на которого она была так похожа, как и полагается детям, рожденным вне брака, по какой-то особенной, небывалой любви. И даже атмосфера тихой скандальности украшала Машу в моих глазах.

И было еще одно, что с годами перевешивало всё это ранне-детское: у Маши в доме можно было увидеть Анну Андреевну… гуляя с Машей, набрести на сутулого высокого человека, которому она легко, как простому смертному, говорила:

– Здравствуйте, Борис Леонидович!

Чуть позже, не относив еще школьной формы, она попалась на глаза другому, по тем годам не менее знаменитому поэту, и он посвятил ей стихотворение:

 
Вдоль моря быстро девочка проходит,
Бледнея, розовея и дичась.
В ней всё восходит. Что с ней происходит?
В ней женщина рождается сейчас…
 

В последнюю нашу встречу в Тимирязевке мы говорили с Машей о детстве.

– Да, конечно, счастливое… – сказала Маша и, словно оглядываясь, добавила: – Знаешь, у нас в семье никто не сидел.

Здесь было еще что-то дополнительное. Но я смолчала. Не потому, что мои оба деда – «сидельцы», а потому, что давно знала, где кончается зона наших совпадений. И тут она сказала такое, чего я не знала:

– Но и несчастное тоже. Я страшно любила отца. Никогда с ним не общалась. Ни разу. И всё надеялась, что он придет ко мне или я к нему. Страшно, безумно по нему тосковала…

И она мне рассказала об эпизоде, который меня глубоко поразил.

Однажды она пришла из школы. У мамы в кабинете сидели две ее подруги, которых Маша очень любила. Она кинулась было к ним, но мама вывела ее из кабинета и сказала:

– Маша, твой отец застрелился.

Мужества Машиной матери было не занимать. Да и кто знал тогда, что судьба только начала свою убийственную музыку. Что похоронит она свою старшую дочь Таню, о которой бы хотелось отдельно, не здесь и не так написать, и младшую, и любимого мужа, на старости лет ею обретенного…

Мать велела Маше собираться:

– Идем, простишься с отцом.

Пошли ночью в Колонный зал, где стоял гроб.

Не перепутала ли девочка, подумала я. Ведь это на похороны Сталина мать брала ее с собой в Колонный зал… Теперь не узнаем. Я думаю, это был зал в Доме литераторов…

«Это был мой величайший позор, так я это запомнила. Всю дорогу я думала только об одном: как бы мне не заплакать, как бы себя не выдать. Ведь если я заплачу, то все узнают, как я его ужасно любила… Мать подвела меня ко гробу, и я разрыдалась. Ужасно разрыдалась и понимала, что всё пропало, я себя выдала… А там народу-то было всего несколько человек. И не знаю, чего было больше: горя, что никогда уже отец меня не полюбит, или позора, что я себя разоблачила, выдала свою тайну…»

Шли мы по прекрасному и обнищалому парку, по той его части, что совсем одичала, две немолодые уже женщины, а я видела двенадцатилетнюю Машу, в надставленной шубе, в варежках на резинках, как будто это было вчера, удивлялась бессмертности человеческого чувства, неожиданному и новому узнаванию человека, которого знала всю жизнь.

На этой точке можно было бы и закончить. Но нет, слишком яркая музыка звучит в ее судьбе – трагическая, редкая. Ей было так много всего отпущено, всяческих даров, больших и малых. И все они ушли от нее, как вода.

В конце шестидесятых мы провожали ее, блестящую, радостную, на вершине счастья, только что вышедшую замуж за известного немецкого поэта, с Белорусского вокзала в Западный Берлин, и она махнула рукой с подножки поезда:

– Ничего! Не горюйте! Всюду жизнь!

Все засмеялись остроумной шутке. Уже даже коммунистической Машиной матери было ясно: где-где, а уж там жизнь действительно есть…

А жизнь как раз и пошла под горку: брак как-то не сладился, капитализм пришелся не по вкусу, с трудом возникала профессия. Были переводы – Маяковского, Мандельштама. Хорошие переводы. Была преподавательская работа. Позже стала заниматься кинематографом – через случайно увиденного Дзигу Вертова. И здесь опять звучит особый мотив ее судьбы. Темой ее киноведческих исследований стало советское кино тридцатых годов. Анализ советской мифологии, ее знаков и образов, ее общедоступных идеалов вела одна из немногих избранниц, чье детство, безбедное и счастливое, протекало под сенью красных знамен. О, как маленькая Маша любила партию, родину, мать…

 

Она исследовала этот миф квалифицированно и научно: его грандиозную ложь, обаятельное величие, сверхутилитарную жестокость и высокой пробы идеализм. И всё это – вопреки собственному опыту счастливого детства, наперекор воспитанию и психологическим установкам.

Возможно, это была слишком разрушительная работа для души, воспринимающей мир через отраженный свет культуры, и в этом месте рвались нити, связывающие ее с жизнью.

Меня спрашивали знакомые: была ли она больна? Да, она была больна: головные боли, бессонница, мозговые спазмы. Но в глубине души я уверена: она не была психически больна, никакой Танатос не манил ее в соблазнительные пучины. Это было самоубийство исчерпанности.

– Жизнь кончилась, а я жива, – с кривой улыбкой сказала она мне по дороге в Шереметьево.

– И ветер, жалуясь и плача… – малодушно подхватила я.

Одиночество было ее болезнью. Ей было плохо в Лондоне, в ее элегантном, давно не ремонтированном доме. Последние годы она подумывала о возвращении на родину. Друзья отговаривали. Она настаивала. Друзья сомневались. Она решилась. Приехала в Москву. И друзья, которых она любила, все были тут, рядом, по первому зову… Но и одиночество было тут. И оно оказалось больше, сильней всего остального.

– Нет, нет, здесь тоже невозможно, – горько жаловалась она в последний день. – Так некрасиво… так безобразно… так жалко.

А жизнь так много обещала – и ничего…

И на это она была не согласна. Как ребенок, которого обманули.

– Ты, конечно, скажешь – грех, – Маша ждала от меня каких-то слов.

– Нет, я так не думаю. Каждый человек имеет право. Но сейчас ты не имеешь права: сначала дай уйти матери.

Да, я забыла о наследственности. О страшном выстреле отца, не пожелавшего принять жизнь такой, какая не выстраивалась на поверхности письменного стола. О той тайне наследственности, которая определяется не падением яблок, а мистическими связями человека с его предками.

И не хочется говорить о грехе самоубийства, а хочется сказать о мужестве и честности этого акта. Не о безжалостности к окружающим, а о безжалостности к себе, так безумно и по-детски растратившей силы, радость, любовь… – и не осознавшей этого.

Она была для нас, друзей ее детства, Машей Алигер, но она никогда не носила ни фамилии матери, ни фамилии отца. В девичестве она была Макаровой – носила фамилию первого мужа своей матери, – а умерла под именем Марии Энценсбергер. Как-то не дожила до своего настоящего имени и, может быть, сжимает сейчас в узкой прозрачной ладони белый камушек – из тех, на которых пишут наши подлинные имена.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru