Говорить с умирающим было очень трудно – он едва мог произносить какие-то непонятные звуки, из которых лишь привычное ухо внука составляло слова, где чаще всего другого старым фанатиком произносилось «more veteri», то есть «древним уставом погребите». Но никто не мог догадаться, сознательно ли он говорит это, или ум его уже затуманился предсмертными галлюцинациями, так как лицо его не носило никакого выражения, глаза не могли закрываться и дико блуждали без смысла.
– Древним уставом погребите!..
Многим в этом слышалось простое повторение заладившейся фразы, овладевшей стариком болезненной идеи, а Клуилий повторял ее так часто, что и другие, кроме внука, начали ясно отличать ее в хаосе произносимых им звуков.
– Mo… re… ve… – произносил он лишь начало своего главного желания.
Не дожидаясь длинного произнесения фразы до конца, все ему кивали:
– Да… да… так… выполним…
Родные клали его в горячую ванну, растирали, поили разными микстурами. Это не помогло в смысле выздоровления, но все-таки подкрепило для передачи заживо сана внуку, что в случае наступления смерти пришлось бы отдать на голосование сената, нелюбимого жрецами.
По уставам религии, жрецы в Риме не составляли строго обособленной корпорации, поступая совместно с носимым саном на гражданскую или военную должность. Лишь верховные фламины подвергались некоторым, в ту эпоху еще не строгим ограничениям в ходе жизни с запрещением некоторых сортов пищи и напитков, отъезда на продолжительное время, вступления во второй брак, обязательности ношения особой одежды.
Однако при всем этом их обособленность от мирских людей проявлялась сама собой вопреки закону, в силу установившегося обычая, причем, главным образом, ярче всего выделялась жизнь фламинов, быстро после своего посвящения становившихся фанатиками, втягивавшихся в дух мрачного стихийного культа, еще не имевшего общности с веселыми мифами греков.
Фламины старались улаживать кандидатуры людей, давно ими намеченных в своей среде, воспитанных в духе их воззрений, заранее подготовленных к принятию этого сана, когда наступало надлежащее время смены верховного жреца.
Смена составляла событие таинственно-мрачное, трагическое, происходящее ночью, в наглухо запертом доме или храме. Народ не ведал, что там творится.
Через трое суток, когда народ уже соскучился ждать выхода процессии и разбрелся от храма Януса, в доме, занимаемом семьею Клуилия, собрались знатнейшие жрецы и патриции, около тридцати человек – одни в качестве свидетелей отрешения одного и посвящения другого, другие для совершения обрядов.
Там были и младшие, низших рангов члены разных жреческих коллегий как помощники при начальниках, и гости, родные и знакомые.
Долго пропировав за ужином, они заставили старика выпить большую дозу возбуждающего лекарства, но Клуилий не оправдал общих надежд. Его лицо, в былые времена величественное, выражало что-то похожее на детскую радость – ощущение физиологического довольства, в котором разум не проявлялся.
Когда его усадили на кресло и начали одевать в лучшее храмовое платье, он с удивлением пролепетал:
– Зач-чем… это?.. Празд-ник какой?
Фламин Марса пытался разъяснить:
– Тулл Клуилий, приспело время предать тебя земле, как ты сам желал, по древнему уставу, заживо. Теперь внуки облачают тебя во все знаки твоего сана верховного фламина алтаря Януса, готовят к выносу в храм, чтобы ты сам возложил все эти знаки с себя на избранного тобою Фигула с передачей сана ему.
Эта объяснительная речь товарища не вызвала у старика сознания. Глаза его с незакрывающимися веками продолжали дико блуждать при общем выражении на лице бессмысленной радости.
– За-крой-те… не выни-май-те… древн… устав… меня… – произнес он с трудом, когда его обували в парадные лиловые сапоги с золотой шнуровкой.
Фламин Марса отошел без успеха и перешепнулся с фламином-диалисом Бибакулом, верховным жрецом Юпитера.
– Эта руина теперь никуда больше не годится, кроме помещения в гроб.
Он со вздохом иронически и без сожаления кивнул на больного.
– Именно так! – ответил Бибакул. – Тебе придется выполнять весь ритуал.
– Разделю с Вителием. Rex sacrorum также не отказался по-товарищески помогать мне.
Стоявший тут же «царь священнодействий» вмешался в разговор:
– Жаль, что такой человек упустил надлежащее время для более приличной формы совершения отрешительных обрядов и кончает службу так не эффектно!.. Сколько я уговаривал его сдать сан внуку и сделать эти свои «похороны!..» И гроб готов, и затвор в деревне при склепе устроен давным-давно… Стоило этому человеку решиться покончить счеты…
– Тарквиний задержал, – возразил фламин Марса. – Он любил Клуилия, противился его отрешению.
– Он не послушал бы, если бы решился удалиться в затвор, а он уже года три тянет – то решится, то отложит и объявит, что почему-нибудь ему это еще опять нельзя сделать. Прошлой весной он уже совсем было согласился, собрался, даже гробовое платье, я видел, сшил себе другое вместо прежнего, в котором ему что-то не понравилось, и молву пустил, будто в конце месяца он будет непременно погребен, а потом опять стал отмалчиваться, хмурился, когда заговорят. «Разве я вам мешаю?» – спросит, бывало, вместо ответа.
– Последний факел люто жжется! – заметил подошедший один из камиллов, младших жрецов, еще молодой человек.
– А если он осознает, что теперь происходит, – возразил Бибакул, – то стыд столь беспомощной смерти должен жечь ему сердце лютее всякого факела.
– Он хочет, но не может заявить о своем сознании, – сказал другой камилл.
– Ну это едва ли, – усомнился фламин Марса. – Тулл Клуилий, сколько я помню его, все так: то он хочет, да не может, то может, да не хочет.
Молодые виктимарии и камиллы из жреческих племянников и внуков осторожно усмехнулись.
Персонал римских жрецов-сакердотов, стоявших ниже ранга фламинов, возжигателей жертвы, делился на несколько степеней: сакердоты – вершители священных обрядов; камиллы из благородных юношей прислуживали для навыка; виктимарии занимались жертвенными животными, отбирали годных, чистили, кормили, а после заклания рукой высших распластывали; низшим служителем был приготовитель вина, соли, воды, дров, надзиравший за чисткой утвари и внутренних помещений храма, распорядитель чернорабочих.
Равный ему культрарий добивал животных в том случае, если жрец – приноситель жертвы ранил не их до смерти.
Пока жрецы беседовали вполголоса, другие их товарищи и внуки одели Клуилия в великолепную тунику лилового цвета сукна с золотыми вышивками по подолу, рукавам и вдоль переднего шва, опоясали ремнем с золотым набором, имевшим длинные вышитые концы, покрыли его плечи тяжеловесной мантией желтого сукна с золотом, подол которой расстилался по полу, когда в былое время Клуилий служил в ней. Ее аграф на груди состоял из огромной алмазной звезды. Это было облачение, принадлежавшее не жрецу, а храму, который он обязан был передать своему преемнику при сложении сана у жертвенника.
– Факел возжигается! – возвестил один из сакердотов из соседней комнаты.
– Тулл Клуилий! – обратился к старику фламин Марса. – Готовься к своему последнему пути! Твой предсмертный факел возжигается!
Внуки туго стянули платком отвисающую челюсть старика, чтобы он не держал рот открытым, накинули на его голову короткое покрывало из белой шерстяной ткани с золотыми краями, а фламин-диалис Бибакул возложил на его лоб парадную повязку из жемчуга с алмазной звездой в центре.
Другие жрецы зажали ему в левую руку золотой посох, а в правую – старинный священный каменный нож с драгоценной рукояткой без ножен.
Чтобы он не ронял все это из несгибающихся пальцев, внуки придерживали ему их, а потом додумались и привязали тонкими обрывками полотна.
– Факел горит! – возвестил сакердот в дверях.
– Тулл Клуилий! – воззвал фламин. – Твой последний факел жизни пылает! Готов ли ты совершить путь в лоно смерти?
Внуки и некоторые жрецы старались добиться от паралитика ответа, заключающего согласие умереть, но Клуилий только мычал с прибавкой отрывочных слов о древнем уставе. Не видя успеха, фламин Марса дал ответ вместо него:
– Так говорит свой ответ высокопочтеннейший верховный фламин Януса двуликого и четвероликого Тулл Клуилий Фигул, сенатор римский: «Я готов принять и нести мой последний факел жизни из руки высокопочтенного царского заместителя, гех sacrorum, и совершить при свете его пламени мой последний путь.
Внуки перенесли Клуилия на кресле в другую комнату, где ждал его «царь священнодействий», стоя подле готового ложа на носилках, сделанных с высокими закраинами, чтобы уложенный не свалился.
– Прими свой последний факел, Тулл Клуилий, – обратился к нему «заместитель царя», – и шествуй с нами в храм!..
Он вложил в его руки, поддерживаемые внучатами, длинный восковой факел и продолжил речь:
– Сей факел да будет для тебя последним! Когда ты родился, над тобой возжигали твой первый факел от огня отцовского очага. Когда ты вступал в брак, перед тобой несли факел Гименея. Когда ты был посвящен на службу алтарю, тебе был вручен твоим предместником твой священный факел от огня жертвы. Теперь ты умираешь, Тулл Клуилий! Понеси же свой предсмертный факел, светоч твоей агонии, горящий в честь Морса, гения смерти, и Прозерпины, богини мертвых, – факел, взятый жрецом-либитинарием от ее жертвенника.
В более древнее время богом смерти был Марс, но в эпоху Тарквиния его уже отделили от принятого из Греции Фанатоса, переименованного по-римски в Морса, и часть его качеств перенесли на Прозерпину, вначале богиню произрастания почвы, придав ей наименование Либитины – в смысле освободительницы от загробных мук.
Клуилий не мог ничего выполнить. При попытке внуков держать его под руки в стоячем положении он повис, падая.
Фламин дал ответ за него:
– Так говорит достопочтенный Тулл Клуилий: «Принимаю мой последний факел, горящий в честь Морса и Либитины, и иду за вами, мои почтенные собратья, для принятия мирной кончины на жертвеннике Януса!»
Внуки перенесли с кресла и поместили умирающего на ложе носилок с его жреческим ножом и посохом.
Факел был водружен сзади над его головой. Великий понтифик Вителий, встав в ногах ложа лицом к лежащему, указал на него и, обращаясь ко всем присутствующим, произнес длинную речь, в которой перечислил все его достоинства и заслуги, выразил сожаление о невозможности для такого дивного человека к продолжению службы, объяснил значение смерти, как это понималось у тогдашних римлян, и заключил речь молитвой о даровании умирающему всего лучшего в мире теней. Да будет он удостоен блаженства в полях Елисейских, где обитают хитроумный Одиссей, быстроногий Ахиллес и другие герои, имевшие по мифологии титул богоравных.
Клуилий сидел, прислоненный полулежа к подушкам носилок, в той самой позе, как внуки поместили его там, и лишь голова его временами шевелилась, обремененная тугой повязкой, да непослушная челюсть делала попытки к отвисанию, что вынудило крепче стянуть ему узел около подбородка, но на лице его не появлялось ни тени осмысленного отношения к делу.
Некоторые из младших жрецов шептались, сожалея, что интересный обряд испорчен параличом главного лица этой драмы, обвиняя Клуилия в отсрочках удаления на покой, глядели на него с досадой, рассуждая:
– Никаких последних советов и заветов он теперь не дал, а в храме предсмертной речи не скажет… Никого не благословит… Будут там, как и здесь, возиться с ним, точно со статуей.
Голова Клуилия закачалась, лишь только носилки тронулись в путь, и многие пожалели, что не додумались сделать какие-либо приспособления для препятствия такому неизящному киванию при выносе.
Ни одна женщина не была допущена к проводам старика. Его несли внуки, а за носилками с важностью шествовали двенадцать свидетелей его отрешения – люди из самых высших сановников и жрецов. Они пели подходящие отрывки из Гомера и Гесиода мрачно-торжественным, но не печальным напевом.
За этими совершителями дела следовали все провожатые из более мелкой братии.
Они все остались вне храма во избежание тесноты вместе с родственниками отрешаемого, дожидаясь конца обрядов над ним.
Увезенный в деревню и оставленный там в склепе под надзором двух младших жрецов, Тулл Клуилий был помещен в пристроенную им давно небольшую темную комнатку. Кое-кто из знатных, преимущественно жрецов, заходил навещать отрешенного, читал ему, пел гимны, какие он желал, сообщал и новости.
Так шло дело тридцать дней, пока длилась тризна его фиктивной смерти с обязательным трауром для всего жречества, а затем общее внимание к отрешенному начало ослабевать, перенеслось на другие злобы дня.
Все реже и реже стали являться к Клуилию посетители из чужих – сослуживцев и сенаторов, – а потом, в конце зимы, даже и внуки стали отговариваться всякими предлогами от посещения склепа: один болен, другому недосуг…
Поняв, что Клуилий всеми покинут, никому не мил и не нужен, жрецы Прозерпины донесли о том своему начальнику и получили приказ «скрыть» старика.
Они подмешали ему в питье снотворные капли. Когда он глубоко уснул, перенесли на одре, уложили в саркофаг без всяких обрядов, закрыли наглухо медной плитой и ушли с докладом к Фигулу о том, что его почтеннейший дед только что скончался.
На это новый фламин Януса ответил щедрым подарком и просьбой не разводить молвы о подробностях его кончины, поняв, что отрешенного «скрыли».
Сделавшись верховным жрецом и сделавшись полностью независимым от отца, Фигул, вопреки Вителию, взял Альбину из обители весталок к себе по отцовскому праву, намереваясь отдать ее замуж, если возможно, то даже и за Арунса, любимого ею, так как мнениям своего отца, Брута, Спурия и других сторонников оппозиции он не сочувствовал, а вместе со своими братьями и сыновьями Брута всецело стоял на стороне Тарквиния, держась того мнения, что тирания – дело мелкое, случайное, практикуемое над теми, кто в недобрый час подвернется, а введение иноземной культуры, удачные войны и другое, служащее к поднятию уровня умственной и политической жизни римлян, несравненно перевешивает дурные стороны правления этого властелина.
Между Фигулом и его отцом Вителием начала возникать вражда, пока еще тайная, глухая.
Осень и зима этого года прошли для римлян тихо. Дела Секста с рутулами были не совсем удачны, поэтому, несмотря на холодное время, пришлось, против обыкновения воевать.
Туллия много пировала и пьянствовала, но никого не казнила, потому что затруднялась выбором – никто ей не подвертывался в злой час, все ненавидимые ею люди все уехали на войну, остались одни любимцы, которыми тиранка дорожила.
Арна продолжала жить у мачехи, потому что муж ее с Тарквинием и Секстом воевал против рутулов, командуя отдельной приведенной им с севера дружиной этрусков.
Арна попеременно жила то в своем поместье, то в Коллации у Лукреции, то в Риме.
Фульвия как подруга неотлучно находилась при ней.
Весной прибывший из Греции корабль привез письмо от сыновей Тарквиния с извещением о их скором прибытии домой. Властелин и Секст, поручив военные дела зятю, приехали и поселились в гавани Остии, вблизи Рима, где уже находилась и Туллия со всеми домочадцами, кроме больной Арны и оставшейся с нею Лукреции.
Старший полководец Спурий, отстраненный Мамилием на задний план, несмотря на перемену своих чувств к Бруту, также приехал на берег.
В тот день, когда все собрались на пристани в ожидании корабля, друзья тихо разговаривали, стоя поодаль от рекса и его жены, нетерпеливо глядевшей в даль.
– Спурий, – грустно говорила Фульвия, – когда же состоится ваш обещанный переворот? Если война скоро кончится, мне придется стать женой Секста, а это так ужасно, что, право, лучше умереть.
– Несчастна ты, как голубка в тенетах, – ответил полководец, – но чем же мы тебе поможем? Брут был душой нашего дела, а теперь покинул нас, уехал на год, даже не писал нам из Греции и Египта. Без Брута мы не знаем, как взяться за начатое дело. Государственный переворот, дитя мое, страшная затея! Это нельзя выполнять необдуманно. Спасая отечество, мы можем погубить его.
– Не ждали мы от Брута такой низости! – сказал подошедший Лиоций Колатин. – Будь я на его месте, никакая клятва не заставила бы меня казнить бедного Эмилия.
– Я его не виню, брат, – возразила Фульвия, – может быть, он не мог иначе поступить. Я никогда не поверю, что Брут сделал это добровольно.
– Странная ты девушка! – сказал Валерий. – Ты говорила, будто Эмилий тебе дороже жизни, а тосковала о нем не больше месяца, тогда как мы все до сих пор глаз не осушаем вместе с Арной, оплакивая его.
– Валерий, я его любила, – возразила девушка, – мне его жаль, но плакать о нем день и ночь, как Арна, я не могу. Веришь ли ты в правдивость голоса сердца?
– Конечно, верю. Что говорит оно тебе?
– Мое сердце говорит, что Брут не предатель, что он чист…
– Однако…
– Говори что хочешь, но мне все будет казаться, что он до сих пор наш лучший друг и самый честный римлянин. Я подозреваю, что у него есть какая-то тайна…
– Какая польза нам от его тайны? Он казнил Эмилия – такого доблестного юношу, с превосходными задатками! Оставшись с ним в лесу без свидетелей, он мог бы как-нибудь помочь…
– Ах, Валерий!..
– Брут при всех нас поклялся, что казнь исполнена! Мы думали, что присутствие Туллии и ее злых сыновей заставляет его так говорить, но он потом и в нашем кружке подтвердил, что Эмилия нет на свете.
– Я верю его клятве умом, но сердце не верит. Мне мил этот мудрый старец, как был до гибели Эмилия. Однажды, перед самым его отъездом в Грецию, он застал меня в саду. Я плакала в беседке, слушая унылые звуки струн нашей священной лиры, повешенной туда в честь и память Эмилия. Я слушала, как ветры, Эоловы слуги, тоскливо гудят по листве сада и перебирают незримыми пальцами струны лиры, точно поют заупокойный гимн о нашем милом погибшем. Брут подошел той тихой, величавой поступью, как он ходит, когда не имеет надобности забавлять мою тетку, – подошел и шепнул: «Дитя, твои слезы сменятся улыбками радости, если богам будет угодно это!»
– Так что же? Самые заурядные слова.
– О нет, Валерий! Эти слова Брута проникли в мою душу, потрясли меня. «Слушай! – сказал он потом. – Эол играет на этой лире совсем не погребальный гимн! Тебе так кажется, дитя мое, от горя, но мне на струнах слышится мотив мелодии веселой. Прислушайся, как быстро льются звуки! Так не играют, когда хоронят или готовятся расстаться с жизнью».
– И ты поверила ему?!
– Поверила, Валерий. Я вслушалась и мне стало казаться, будто в самом деле ветер играет плясовой мотив. Все уверения Арны и Лукреции напрасны. Мне сделалось с тех пор так отрадно, что печаль моя быстро прошла, как будто Брут снял с меня горе, а взор его был так кроток и вместе с тем величав, что я убедилась в его правоте перед Римом. Брут не способен изменить. Недавно я сидела в саду подле Арны. Это было вечером. Дочь Тарквиния уже так слаба, что малейшая прогулка утомляет ее. Я пела ей воззвания к душе умершего, гимны о загробном блаженстве. Потом она легла под лирой и задремала. Мне захотелось помолиться под мелодичные звуки лиры, обратившись к ярким звездам, так приветно сиявшим над моею головой. Я молилась о Риме, о моих родных и друзьях, а лира все пела и пела под рукой Эола, выделывая всевозможные переливы, и мне с минуты на минуту казалось яснее, что лира играет, как Брут говорил, что-то веселое. Я прошептала: «О звезды, очи богов! Вы видите, как я страдаю. Откройте мне мою судьбу, небесные силы!.. Что со мной будет?» И в этот момент слышу… вдали, на улице, пение и крики: «К Таласию!..» Свадебная процессия шла мимо забора, а лира играла все веселее, радостнее.
– Ничего нет удивительного, сестра, что звезды предвещали тебе вступление в брак, – заметил Луций, – ты невеста Секста.
Фульвия задрожала от негодования.
– Нет, не говори об этом, Луций! Мне боги послали бы дурной знак. Я предчувствую… но… ах!.. этого я вам не скажу.
Разговор дружеской группы прерван криками любопытных, собравшихся в гавани. Корабль подходил с моря, но еще не меньше часа прошло, пока он не причалил.
– Наконец они плывут! – закричал Секст, взобравшийся на загородку из камней. – Уже близко, я различаю все паруса!
– У тебя отличное зрение, – заметила Туллия, – ты видишь сквозь такой туман… Очень пасмурно на небе.
– Да, матушка, я все различаю. Ветер гонит сюда два корабля: один купеческий. А на другом пурпурный вымпел – сигнал прибытия братьев.
Корабль причалил, и началась высадка. Прежде всех на берег торопливо сошел Брут.
– Привет тебе, наша святая кормилица, мать всех римлян, родная земля отечества! – торжественно возгласил он и в ту же минуту, как будто споткнувшись, упал.
Его раб слышал, как он, целуя землю, проговорил:
– Исполняю слово оракула, даю мой поцелуй прежде всех нашей обшей матери – земле отечества.
Туллия громко расхохоталась:
– Гляди, Тарквиний! Старик растянулся по земле! Это, верно, от морской качки.
Тарквиний, точно старый филин при дневном свете, хлопая отуманенными веками, упорно стремящимися к дремоте от винных возлияний, ничего не разглядел да и не старался, ничем не интересуясь в последнее время. Жена и старший сын оттерли его на задний план в делах правления, отняли у него власть.
Когда-то мужественный, величественный человек, стяжавший заслуженно прозвище Суперба, или Гордого, под старость превратился в размякшую тряпку под гнетом башмака жены и сапога старшего сына, который давно фактически властвовал над всей римской областью вместо него.
– Что ты, мой Говорящий Пес, валяешься в пыли? – закричала Туллия Бруту, не дожидаясь, когда он к ней подойдет.
– Эх, – отозвался старик, поднимаясь с забавными ужимками и отряхивая запачканную тогу со звуками, похожими на утиное кряканье и лягушечье кваканье. – Эх! Голова закружилась, не мог устоять на ногах. Здравствуй, могучая Немезида!.. М-м… бе-е… ве-ек!… кхи!.. кхи!..
– Ты, верно, пьян, старикашка, – заметил Секст со смехом. – Лечился от морской болезни даром Бахуса перед самой высадкой?..
– Немножечко… от радости выпил – домой ведь еду.
Покачиваясь, как пьяный, он дал Сексту свиток, в котором был записан ответ Дельфийского оракула. Тот передал свиток Тарквинию.
Туллия намеревалась вырвать послание из рук мужа, чтобы прочесть самой, но в этот момент младшие сыновья подбежали и чмокнули ее восторженным поцелуем разом в обе щеки так громко, что у старухи в ушах зазвенело.
– Что вы делаете?! – вскричала она, отбиваясь от слишком горячих сыновних поцелуев. – Обезумели, что ли, от радости, вернувшись домой?! Вот какие нежности небывалые! Довольно, дети, довольно!..
Оставив ее в покое, сыновья принялись спорить, не обращая внимания на другую родню, не здороваясь даже с отцом.
– Я первый поцеловал, – говорил Арунс.
– Нет, я, – возражал ему Тит настойчиво.
– Не спорь!..
– Никогда не уступлю тебе этого.
– Не уступишь… Увидим, глупый мальчишка!
Тит выхватил кинжал, но Брут успел схватить его за руку, а Туллия бросилась разнимать сыновей.
– Из-за чего вы вдруг подрались? Или и вы, как Брут, напились? Стыдно!..
Юноши нехотя поздоровались с отцом, Секстом и другими, после чего Тарквиний, отдавая жене прочитанный свиток с ответом оракула, молвил, заплетаясь языком, который в последнем году у него расстроился до состояния легкого паралича.
– Я всю мою охоту уничтожу… всех собак велю передушить. Вот не ожидал! Они мои враги! Нынче же прикажу повесить всю псарню.
Брут молча ухмылялся, поняв смысл прорицания, а Туллия громко прочла стихи пифии:
Когда ваш пес по-человечьи молвит,
Возможет враг Тарквиниев всех власть
Заставить в прах разрушиться пред силой
И навсегда без возрожденья пасть.
Туллия улыбнулась.
– Луций! – позвала она уходящего мужа. – Что тебе вздумалось считать собак врагами и душить такую хорошую дрессированную свору? Я не вижу опасности. Оракул без малейшей двусмысленности прямо говорит, что твоя власть несокрушима – что тебе пасть так же невозможно, как и собаке заговорить.
Это было в первый раз, что тиранка стала просить о пощаде приговоренных к смерти… собак, ибо для людей в ее черном сердце снисхождения найтись не могло.