bannerbannerbanner
полная версияЧей-то зов

Людмила Салагаева
Чей-то зов

Полная версия

Этта штоо же такое…

Бог в моей детской жизни был вторым по значимости лицом после бабушки. А для нее он был Первым.

В четыре утра, она, стоя перед образами на коленях, благодарила его за всякую всячину: за то, что взошла с божьей помощью картошка, перестал уросить мальчонка у Марии, в колодце вода очистилась одной молитвой: "Велика твоя воля, Создатель".

За этим следовали просьбы: "Господь, будь милосерден, пошли своих ангелов полечить   ребеночка.  Дитя чистое невинное всю ночь мается, беспокойными ножками сучит. Смотреть – сердце заходится. Помоги, Всесильный Отец наш!  Да сестру мою нашел бы время избавить от зловредства. Уши вянут слушать, как всех поносит. А еще, Господи, прости меня…" – и тут она переходила на шепот, обсуждая с Богом что-то очень секретное, чего никто слышать не должен.

Под разговоры я засыпала и просыпалась. Считала их таким же явлением как восход солнца. Однажды я ревниво спросила:

– Ты с Богом обо всем говоришь, а со мной только про цветочки-ягодки.  А кого ты больше любишь, Его или меня?

– И Его, и тебя. Ты еще маленькая, и дела твои простые, мы их сами разрешим. Бог – он Творец и Вседержитель. От него – все. Я одна, мне помощь нужна.

Ответ был исчерпывающий, бабушкина уверенность передалась мне, ревновать я перестала и тоже решила советоваться с Богом. Вскоре представился случай.

Мы топтались в поселковой лавке, где вместе с хлебом находилось много заманчивых вещей.

Жестяные банки с чем-то мне неизвестным, на которых был нарисован непонятный многоногий жук, рулоны ситца, глубокие калоши, чтобы справлять дела на огороде, разноцветные нитки-мулине, флакончики с одеколоном.

Клавуся – продавец, отмеряя, а потом, отрезая бабушке ситец, перебрасывалась сразу с несколькими посетителями. Покупка была ответственной, мы только что получили за побелку кухни деньги, которых в аккурат хватало для отреза на новую кофту. Присмотренные шесть цветных карандашей решили купить со следующего заработка.

Продавщица взяла деньги и со словами: “Ты уж сама, бабушка Арина, заверни, у меня, вишь, народу набежало”, – занялась тётей, которую все запросто называли Фефелой.

Неряшливая и потная, она заняла полмагазина, и все теснились из-за нее. Меня заворожило движение что-то говорящих пухлых губ Фефелы и захотелось, чтобы моя подружка тоже посмотрела на красоту такую.  В этот момент я увидела, как бабушка быстро вложила маленький флакончик одеколона в ситчик, и, завернув его в кусок бумаги, взяла подмышку.

Мы вышли. Мне стало горячо. Я молила, чтобы нас не остановила Клавуся.  Даже слышала ее характерный удивленный голос, всегда нараспев произносящий всякую ерунду: “Эттаа што же такоое!”

Через минуту мы стояли перед своей калиткой. Бабушкины щеки непривычно расцветились. Мы смотрели друг на друга.

– Ну, что, Федул, губы надул? – не своим голосом спросила она.

Я молчала. В моей голове с сумасшедшей скоростью щелкало:

– Господи, прости ее! Ну, Господи, пусть она вернет флакончик! Бабушка не воровка, Ты же знаешь.  Прости ее… Прости!

Дома она сунула сверток в сундук и пошла к печке.

– Обедать будем. А что я тебе припасла…– продолжала она скрывать

смущение напускной живостью.

– Ничего не хочу, я гулять пойду.

Всё рухнуло в одну секунду из-за дурацкого одеколона. Он лишил мою жизнь безмятежности. Ненужная безделица, укутанная в оберточную бумагу, осквернила наш сундук.  Самое восхитительное место в доме, где жили интереснейшие вещи, теперь недосягаемо. Туда страшно заглянуть. Хотелось немедленно, сейчас убежать от бабушки и флакончика, наподобие гремучей змеи, притаившегося в сундуке.

А потом, вернувшись, убедиться, что все – неправда, как во сне.

И на бабушку по-прежнему можно смотреть с обожанием.

В голове крутилось:

– Где моя бабушка? Где?

В огороде, среди геометрии грядок с их вечным порядком и спокойствием, прихлопывая ладошками какие-то ростки, я молила и молила с последней надеждой:

– Ты – Бог, ты всёможешь. Всё- всё!

Бабушку позвали к хворающей соседке, а я до вечера промаялась со своей тайной, рано пошла спать, и провалилась в темную яму.

Однако проснулась, как от толчка, в тот самый момент, когда разговор бабушки с Богом дошел до трудного места.

– Ты видел, Господь, грех мой?  Не удержалась, рука сама потянулась. Шибко захотелось побрызгать Люську одеколоном. Прости меня грешную! – мокрым голосом молила она. – Отдам завтра. Приду и незаметно подложу, – и долгое молчание.

– Незаметно – не годится…  Надо сказать, как есть, и   вернуть Клавуське. Нет, – оборвала она себя, – Клавуська опечалится. Скажет, кому верить, если ты, святая наша, одеколончик стащила.

– А может так, – продолжала она договариваться с Богом, – завтра с утра за земляникой сгоняю и полнехонькую корзинку Клавуське принесу. Да и подарю с поклоном. И раньше денег не брала, а тут такое дело… Она шумно зашмыгала носом.

– Дак, что же это выходит? Украла я? Поняла, Господи! Вернуть надо. И все! Верну, Господи, завтра же! Поверь мне! И слышишь, Господи, покаюсь еще многажды. Бес попутал… Теперь люди в заговоры мои верить не будут…

Обсудив с Богом свою маяту, бабушка поднялась с колен, и кряхтя, и сморкаясь, пошла к кровати. Детское сердечко не вместило нахлынувшей любви и радости, освобождения от бремени, я не сдержалась и громко заплакала.  Бабушка налетела на меня как курица и квохтала:

– Ты что, Ангелушечка, страшное увидела?

Она целовала меня в мокрые глаза и куда попало.

Утром из-под лоскутного одеяла меня выманил густой запах лесной земляники, усиленный горячим солнечным светом.  Стоящие на скобленном столе старое берестяное лукошко и туесок были доверху полны ягод. Безупречные, они утверждали некое совершенство, нарушенное во мне. Сегодня не хотелось на них смотреть и касаться.

Поторапливаясь с завтраком, бабушка часто взглядывала в окно, из которого видно крыльцо магазина. Наконец Клавуся пришла и, повозившись с замком, гостеприимно распахнула дверь. Бабушка засуетилась, убирая со стола, промахнулась с крошками, и смела их на пол. Увидела, что я за ней наблюдаю. Смутилась.

– Я счас по делу отлучусь, а ты прополи грядку с редиской, приду- помогу.   И быстро ушла, забрав с собой плетеную корзинку.  Я тотчас припустила за ней следом, дыхание сбилось, от волнения прорывался кашель. Как же его остановить? Попробовала не дышать, но это не помогло.  Уже взобравшись на завалинку, встав сбоку от открытого магазинного окна, я, наконец, успокоилась.

   Тем временем внутри продолжался разговор между женщинами. Слышно было хорошо, но бабушку я совсем не видела. Клавуська рыскала по магазину, наводя порядок. Голос ее звучал полно и свежо.

– До свету что ли встала? Земляничные поляны далеко. Я бы ни в жизнь не проснулась. Хоть до ягоды охоча, как лиса до кур.

Бабушка откликнулась.

– Всю жизнь рано встаю.

– Знаю. Зачем тебе? Семеро по лавкам не бегают. А работы- ее целый день невпроворот.

– Утром у меня с Богом разговор. Молюсь я.

– О чем же с Ним можно каждый день говорить?

– Обо всем, Клавуся. Сегодня трудный разговор был. Стащила я вчера у тебя одеколончик. Не знаю, как получилось… и зачем он мне… Ну… вот…

маялась… Бог велел вернуть… да покаяться.

Голос у бабушки стал сиплый, слова шли отрывисто, будто кто их толкал изнутри. Шепотом она добавила:

– Теперь ты знаешь…

– Ты? Украла! Этта што же такоое такое делается…– В голосе Клавуси

недоверие и легкая насмешка, – А куда твой Бог смотрел?

– Клавуся…– Моя бабушка давилась словами.

– Бог-то – Бог, да не будь сам плох… Теперь ты мой судья, – прибавила растерянно моя любимица.

Не зная, что значит судья, поняла только, что она полностью доверилась Клавусе и жалость больно ужалила меня.

Прилепившись к тёмным бревнам магазина, как ящерица, боясь пошелохнуться, я оттянула мочку уха, чтобы лучше слышать. Так делал глуховатый дед Яков. Тишина в магазине нарушилась шуршанием бумаги – бабушка освободила флакончик. Потом послышались всхлипывания.

Я уже готова была кинуться бабушке на помощь, но услышала тихий голос Клавуси:

– Бабушка Арина, да не убивайся так. Первый раз слышу, чтоб человек сам признался. Эттаа ж, эттааж… невозможно!  -незнакомо, душевно проговорила Клавуся.

Вслед за этим волнуясь, быстро, с вызовом, безжалостно как будто о ком-то другом Клавуся выложила:

– Я почти каждый день приворовываю… то обсчитаю маленько, то обвешу, сахар, крупы водой напою, сметану разбавлю… И тебя, бедную, тоже обсчитывала, хотя и на копейки.  Да мало ли чево!  Знаю, какая я дрянь!  И без этого прожить можно… И сколько уж раз зарок давала.  Но удержаться не могу.   Порой прямо хотела, чтобы мне выволочку сделали. Да вот ты и сделала! Только не знаю, поможет ли. Это ж такая зараза!

Бабушка сморкалась и шумно втягивала носом воздух. Чтобы побыстрее успокоиться. Тихо посоветовала:

– Помолись, как я, Богу. Покайся. Трудное это дело, признаться в плохом. Гордыня-змея хитрющая не дает. Скажи Ему от души: "Прости меня грешную. Помилуй меня!" Он сам ждет таких слов от нас. Поможет.

– Ну, пойду. Устала я. Кушай земляничку. Прости меня. Сердечно прости.

– Одеколончик забери, бабушка Арина, сколько раз ты мне помогала, не упомнишь.     Я-то тебя не задаривала…

Клавуська говорила просительно.  Разволновавшись и пролив слезы, она утратила свой всегдашний командирский тон и слова подбирала неуверенно, наощупь.

– Возьми! Не бойся, заплачу за него. Она стала шуршать оберточной бумагой. Если что: денег, к примеру, не будет, приходи, всегда под запись дам.

Тут я поняла, что сейчас выйдет моя ненаглядная, и, оторвавшись от шероховатых брёвен, хотела быстро спрыгнуть с завалинки, но просчиталась с высотой.  Метнувшись, упала на дорожку, утрамбованную спекшимся углем, немного протащившись по ней как по тёрке.

 

Выскочившие на рёв бабушка и Клавуся   жалели меня и долго выковыривали черные вкрапления, промывали, мазали йодом. А когда все было закончено, Клавуся достала из-под прилавка коробку, а из нее самодельно сшитую тряпочную куколку с целлулоидной головкой, пришитой к плечам.  Руки и ноги – в виде длинных бесформенных отростков – не было пальчиков, локтей и коленок. Платье из белого тюля придавало куколке вид существа утонченного. Мне казалось, она должна сочинять стихи для детей. Как Агния Барто.

 О кукле я мечтала. Постоянно. Представляя ее подругой. Сестрой. Всякий раз, награждала новой ролью, другим характером. И вот сокровище в моих руках, синие-синие глаза в густых ресницах смотрят прямо в душу.

Теперь всё пойдет по-другому.  Мы станем разговаривать о разных вещах, выдумывать, что придет в голову. А главное – я буду любить ее и жалеть. Она не скажет: не надо! Или как мама не станет угрожать: не буду тебя любить такую.

Она полюбит меня такую, потому что я люблю её! Мы обнимаемся с бабушкой и молчим. Она обещает:

– Я сошью твоей куколке красивый чепчик.

Гладкое целлулоидное лицо под её пальцами как будто щурится от удовольствия.

А Клавуся, с блестящими и припухшими от слез глазами, громко говорила и говорила.

– Куклу я Зинуле своей к Дню рожденья приготовила. Да ведь месяц ещё впереди. Головку попрошу у подружки продавщицы в соседнем поселке.  И новую кралечку изготовлю.    Хочешь, я   для твоей тряпочек  на новое платье насобираю?

– Бабушка Арина, одеяло-то твое волшебное из лоскутков живо ли? И наклонившись к уху со смехом прошептала:

 -Девчонкой к тебе без надобности бегала – чтобы на одеяле посидеть. Думала, а вдруг оно все-таки живое, как говорили. И ты на нем летаешь…

Бабушкины глаза отозвались, засмеялись. Клавуся, как равную, с интересом спросила меня:

– Как назовешь лялечку?

– А можно Зинулей?

– Зови! – разрешила Клавуся.

Мы стояли маленьким кружком.  Перед глазами, на широкой столешнице прилавка, красовалась корзинка с горкой алых ягод.

Клавуся  потянулась как кошка.

– Пока никого нет, давайте позавтракаем.  Не успела дома. Зато корову подоила, и свежего молока прихватила. Будем есть клубнику с парным молоком. Затея всем понравилась.

Встреча со словом.

Сбросившие листву деревья в образовавшиеся просветы с удивлением разглядывали непонятное явление. Обыкновенный куст, там внизу, превратился в пылающий факел. Если бы они смотрели на соседей, то знали бы его историю.

Однажды, купаясь в солнечном свете, куст поразился великим служением светила всему живому. С тех пор он постоянно высматривал солнце и любил его всеми своими клетками. Просыпаясь утром, ловил солнечный свет и засыпал не раньше, чем гасла последняя золотистая каёмка над сопками.

Совершенно незаметный летом на фоне буйной зелени, теперь он стал знаменем осени. Безымянный, посаженный для озеленения куст дождался, наконец, своего звёздного часа. Это была награда за верность.

Тёплый свет последних осенних лучей достался ему, стойкому к заморозкам. Ветви жизнерадостно развевались на ветру. Каждый листочек сделался неповторимым. Флюиды солнца оставили на них печать своих симпатий. Обыкновенному растению Великое существо из другого мира подарило часть своей красоты и последний поцелуй.

Изумлённые деревья склонили голову. Почему он мне попался на глаза и так поразил? Что нужно кусту от меня? Издалека, изнутри, расширяющейся яркой точкой, как поезд подземки, накатило воспоминание детства.

…Грузовик пробирается по заросшим сельским дорогам к пионерскому лагерю. Девятилетним ребятишкам он кажется зелёной жужелицей. На спине жука настоящая люлька, выстланная скошенной травой, свежими берёзовым вениками. Пахнет мёдом и зеленью. Мы кувыркаемся, прыгаем на мягкой подстилке и вопим от радости. Неожиданно потянуло свежим ветром. Гонцы – крупные капли – расписались на коже: начинается дождь.

Небо не просто потемнело, его не стало. Фиолетовая туча не сулила ничего хорошего. Она опускается ниже и ниже. Дети примолкли. Девочки натянули платья на коленки. Зябко. И вот уже мглу прошивают десятки молний, влага стеной обрушивается на воющий от непомерных усилий газик. Становится очень страшно, дети сжались, как птенцы, в один комок вокруг меня, ухватились друг за друга.

Мне десять – я среди них старшая. Черноголовые кудрявые близнецы Коля и Ваня особенно боятся. Они вцепились в меня так, что стало трудно дышать.

Раскаты грома ужасны, но ещё страшнее рогатые молнии, во всех направлениях разрезающие небо и испускающие беспощадный свет. Временами страх, что мы можем воспламениться, вызывает общий вопль ужаса. Я кричу: «Давайте петь закличку». Пою громко, но голос то и дело срывается:

– Дождик, дождик, перестань! Мы поедем в Арестань – Богу молиться, Христу поклониться. Я, убога сирота, отворяю ворота Ключиком-замочком, Шелковым платочком!..

Коля и Ваня, а за ними и все остальные тоже выкрикивают непонятные, обладающие силой слова. Молоденький водитель выжимает всё возможное из мотора, чтобы побыстрее добраться до ближайшей деревни. Машина чихает, тарахтит, но упорно катится по залитой колее. Когда все вымокли до последнего лоскута и в машине хлюпала вода, дождь стал чуть тише и немного слабее.

Наконец въезжаем в село, автомобиль останавливается перед магазином. Красный, как из парной, выпрыгивает наш спаситель. – Ну что, пацанва, прорвались! – и с удовольствием подставляет лицо льющейся влаге.

Кругом старые бревенчатые дома с палисадниками и лавочками, намокшие, нахохленные. Перед сельмагом плотный ковёр травы, затканный красными головками клевера. Огромное облегчение охватывает детей. Громкий смех сотрясает то одних, то других, белобрысый мальчик, размахивая мокрой рубашонкой, как заведённый носится по кругу.

Погромыхивания слышны теперь где-то вдали, хвостатая туча уползает за сосновый бор. На ясном, голубом, уже не страшном небе сияет солнце, превращая струи дождя в сверкающие нити. Сильно пахнет аптечной ромашкой. Босые ноги утопают в тёплых травяных лужах. Непонятное возбуждение заставляет бегать, прыгать и кричать что попало.

Привалившись к крылечку, я давлюсь запоздалыми слезами. Через минуту Ваня и Коля оказываются рядом. Ваня тихо говорит мне прямо в ухо:

– Не надо плакать, ты хорошая, мы тебя любим.

А Коля гладит по мокрой голове. Вспышкой счастья отзывается шепот мальчика в моей душе… Как раз эти слова нужны были мне сейчас! Они пришли. Прозвучали. Как это возможно?!

Трепет сумасшедшей догадки о том, что мне открылся новый мир, перешел в озноб. Мысли и желания стали уловимыми, достижимыми. Казалось, вот прямо сейчас может явиться нужное слово, и я смогу взлететь! Смогу остановить дождь! Перепрыгнуть через время… Ощущение всемогущества пугает, сменяется неверием, заставляет затаиться.

Мальчики давно убежали. Но утешение Вани «Ты хорошая, мы тебя любим» звенело в пространстве сердца. Я почему-то знала уже, что открывшаяся сила подчинит моё будущее.

Теперь мы вместе – в радости и печали. С этого момента, с услышания, раньше, чем осознала, я стала её верной подданной. Предстояла сладкая мука страдать, любить, загораться, обманываться, возноситься и падать от одного намёка на Слова. Величайший дар обращаться к Тебе с его помощью получила я в тот миг.

Любовь навсегда.

История иной жизни похожа на корзинку, в которой легкомысленная растрёпа хранит всякую чепуху. Здесь можно встретить всё: от булавки и гвоздя до любовной записочки и столетней карамельки. Но непременный атрибут этой свалки ненужностей – клубочки. Помните, те самые, из детских историй: куда клубочек покатится, туда и ты иди.

Вечная жажда чуда привела меня в Самарканд. Оказавшись перед ансамблем Шахи-Зинда, я увидела над входом каллиграфическое посвящение, арабеску, выполненную из смальты, и, разглядывая её, застыла в изумлении – в рисунке зазвучала музыка, услышанная много лет назад в маленьком кинозальчике провинциального городка… Как не раз бывало, сильное чувство на миг лишило ощущения реальности, всё поплыло… Видно, настало время последовать за клубочком.

Канское педучилище стало моей пристанью на четыре года жизни. Удрала я из дома тайком, с маленьким чемоданчиком, называемым балеткой. В поствоенном советском пространстве брендов не водилось, но балетку-сумочку, принадлежность избранных, танцоров, имела даже моя мама. Неказистая с виду и сработанная из дерматина, она по виду своему принадлежала той умопомрачительной элите искусства, которой покровительствовали властелины. Наши дочери сегодня, покупая сумку «Гуччи», надуваются, воображая, что вот и сравнялись с Памелой Андерсон, у которой на обложке Vogue ну точно такая же! Я тоже пережила свой период отождествления, когда пустячные игрушки заслоняли реальность…

С этой балеткой и скрученными, спрятанными в потайном кармане денежками, которых хватило на два обеда в студенческой столовке, я пустилась в новую жизнь.

Тайное убытие приуготавливалось давно. Нянчить троих малышей, обихаживать вредную козу, прожорливую свинью и вечно разбегающихся кур было делом нелегким. Мне хотелось читать и мечтать. Но стоило уединиться – что-нибудь случалось: дрались и убегали в опасный мир, на улицу, дети, подгорала каша, свинья сжирала куриные яйца, коза зажёвывала мамину блузку, сохнущую на веревке…

Я придумала после семилетки поехать учиться в педучилище, адрес которого вычитала в местной газете.

– Никаких учительниц! – мать была категорически против. – Дома учительствуй. Видишь, как я кручусь. Бросить работу нельзя, а здоровье подводит, не знаю, увижу ли вас взрослыми… Отец не просыхает. Сколько лет прошло, а он всё от обиды, как с ним поступили, горькую глушит. Ты одна у меня подмога.

«Подмога» не раз слышала эти неоспоримые доводы и соглашалась. И стыдилась своей мечты. Стыдилась предательства, которое уже созрело. Может быть, даже готовилась заплатить за него позже.

Железнодорожная колея обозначила конец детства. Жёсткая верхняя полка и перестук колёс перенесли меня, как электрон, с одной орбиты на другую.

Сонные улицы, вытянувшиеся вдоль широченной реки, несущей невидимую и оттого загадочную жизнь, казалось, навсегда были заворожены её мощным движением. Каким-то чудом купеческий маленький городок, стоящий на перекрестье дорог, несмотря на свирепые набеги то белых, то красных банд, отнимавших и увозивших всё в прорву, именуемую справедливостью, сохранил свое настоящее лицо.

Ладные домики с накладными резными наличниками, обнесённые палисадниками, выстроились в ровные улицы. Усадьбы радовали какой-нибудь выдумкой: мастеровитым крылечком, парадным входом, украшенным кованым вензелем, или дверью, особо обихоженной. А то попадётся дом с верандой – глазу отрада.

Некоторые хвалились своими дымоходами – их венчали затейливые флюгеры. Выделялся железный велосипедист, крутящий педали! Деревья – все больше черемухи да рябины – прятали горожан от зноя, под их пологом привольно разрасталась пахучая кудрявая ромашка, приятно ласкающая босые ноги летом. После чумазой шахтёрской родины местечко показалось уютным, а его уклад – подходящим.

И скоро я вообразила, будто родилась и выросла здесь, у вечно текущей реки, в доме с верандой и задорным велосипедистом-флюгером.

Музыкальные способности студенток определял учитель Павел Моисеевич. Одним он вручил скрипочки, а другим, у кого слух и чувство ритма не развиты, выдал домры. Домру я разглядывала как существо, таящее в узилище запрятанный мир порхающих звуков. Внюхивалась в исходящий от неё запах лака, дёргала за струны, выстукивала её бока, заглядывала в голосник и поняла: эта штука не запоёт под моими пальцами…

Переступая порог музыкального класса, я деревенела телом, начинала мямлить, стыдясь неспособности запомнить пьеску и сыграть по нотам, сердясь на сам инструмент, упрямством своим напоминая мучившую в детстве козу, не желающую идти на пастбище.

Красная и потная сидела я перед своим учителем и молила… молила Бога прервать мучение. Павел Моисеевич, близоруко вглядываясь в меня, сказал однажды:

– Дитя, не переживай, это не твоя вина. У-сло-ви-я! – раздельно произнес он, – условия существования. И петь, и рисовать, и танцевать, тем паче учить языкам следует, как только младенец сделает первый шаг. Конечно, родительское наследство никуда не денешь. Но с ребенком надо заниматься. Эх! – выдохнул учитель горестно. – Какое упущение! Ты не переживай, домру мы приручим. Поняла?

Мягкий внимательный взгляд, задержавшийся на лице дольше обычного, лишил меня привычных ощущений. Полки с разложенными инструментами исчезли под сполохом света, тело сделалось невесомым; как тонущий, я делала бессмысленные движения руками и кивала.

Душевность учителя была подобна току высокого напряжения… Павла Моисеевича я полюбила сразу. Чего стоил один голос! Он завораживал множеством желанных слуху нюансов: излучал мягкость, ласковость, теплоту, любовность, разнеженность, умилительность, трогательность, бархатистость… Часто, не различая слов, а слушая только интонации, я понимала, что он чувствует меня, как себя, видит усталость, ощущает, как неуютно мне в грубой, некрасивой одежде.

 

За это ему прощался самый непозволительный грех в моем списке – дружба с алкоголем. По понедельникам от него пахло, как от моего отца. Нередко, смущаясь, учитель доставал невеликого достоинства денежку и деликатно протягивал мне:

– Купи себе, дитя, что-нибудь сытное. Сыт-но-е, – произносил утяжеляя каждый звук, словно в самом слове заключалось наполнение.

Изредка мне снились сны, в которых Павел Моисеевич, держа мою руку в своей, вел куда-то. Проснувшись среди ночи, рассматривая руку, которую только что держал мой учитель, я вспоминала наши бессловесные беседы. Мы понимали друг друга, как очень близкие люди. Он уговаривал меня не бояться жить и учиться.

Весь следующий за сном день я передвигалась большими скользящими прыжками и ничего не могла с этим поделать. Вокруг меня бушевал порывистый ветер, заставляя всему беспричинно радоваться.

…Павел Моисеевич до войны был скрипачом в симфоническом оркестре Ленинграда. Во время блокады лишился семьи. С товарищами-музыкантами был отправлен в Новосибирск, где они оставались до Победы, но вернуться туда, где всё потеряно, он и двое его друзей не смогли. Их направили в небольшой городок Алтайского края учить музыке и пению будущих учительниц. Там предоставили по теплой комнате и заработок, обеспечивающий потребности желудка.

Одинокие и травмированные, они нашли дело и место, сотворявшие им новую жизнь взамен утраченной. К тому времени музыканты уже вросли в существование города, ценили его особенное бытие и влияли на него, скрашивая картину городских будней.

Кино в городе любили – о билетах заботились заранее. Безжалостно экономя на еде и даже мыле, я тратила свои копейки на то, что совсем недавно обозначалось словом «кинематограф». Это была вторая сладкая зависимость после чтения.

Но не только фильм был приманкой. Прожив день и переделав нужное, тщательно вымывшись и почистив зубы порошком (в моем представлении именно так надо было готовиться к встрече с искусством), я вступала в вечер, как в другой мир, протягивая синенький билет контролеру.

Фойе маленького кинотеатра с деревянным, чисто вымытым полом приютило скрипучие венские стулья по периметру, буфетик у входа и приподнятую сцену со ступеньками в глубине.

На ней и происходило действо. Обычно за час до сеанса появлялись три музыканта, тут же за полотняной ширмочкой переодевались и выходили при параде и со скрипками. Невесть как сохраненные старенькие фраки, хоть и туговатые, были всегда старательно отутюжены буфетчицей и прямо гордились своим долгожительством.

Пока седые скрипачи, похожие на чёрных жуков в белых шаперонах, пробовали инструменты, буфетчица с крахмальной наколкой на пышной бабетте и в кокетливом фартуке на большом животе, закрывая вафельным полотенцем сладости (мол, всё, конец торговле), управлялась со зрителями:

– Ну, штаа припоздали-тааа… музыканты, вишь, настраиваюцаа… всё… баста… тихаа, – и устраивалась слушать, подперев подбородок.

Уважительно оглядев публику: студенток, взглядывающих на учителей с обожанием, разомлевших от жары шоферов и трактористов – шумливых ребят, дурно пахнущих папиросами «Север», супружеские пары в дедморозовских ватных пальто и валенках, обычно отдельно сидящую городскую интеллигенцию, воспитанно шепчущую прямо в ухо собеседнику, Павел Моисеевич мягко и любовно произносил: «Моцарт».

Возникала музыка! Этого мига я ждала весь день. Зал со всем его наполнением исчезал, появлялись силы, которые со мной играли – трогали, обнимали, тормошили, раскачивали, подбрасывали и ловили, нашептывали, спорили, ободряли, насмешничали, поддразнивали, соблазняли, возносили, забавляли, увлекали и оставляли… растворяли до пустоты и вновь, как мозаику, собирали, но уже другую меня…

Как только звуки гасли, в провале тишины я украдкой оглядывалась, надеясь поймать следы пережитого в других. Но всегда опаздывала. Люди успевали вернуть привычное выражение лицам.

Павел Моисеевич поднимал опущенные во время игры веки, и его ясные, небесной синевы глаза спрашивали: «Ну, как?» Гордость за учителя и кумира проступала на моем лице густым румянцем, глаза температурно блестели, всё внутри трепетало.

В мечтах я была рядом, сумбурно рассказывая всем им, какой Павел Моисеевич умный, деликатный, добрый – не такой, как мы. Во мне заливалась любовь! Слушатели, не жалея ладошек, хлопали. Друзья улыбались. При ярком свете были видны капли пота на лицах и удовольствие.

– «Рио-Риту»? – как маленьких, спрашивал Павел Моисеевич. И тут же его товарищи выдавали немыслимо зажигательный пассаж, отзывающийся в теле молниеносным зигзагом веселья, который им самим, видно было, нравился. Разом смолкнув, они давали высказаться первой скрипке. Учитель нежно рисовал канву мелодии, её легчайшую паутину… И вот они, уже все вместе, пританцовывая, украшают и усложняют рисунок, повторяя его во все более изысканной форме, заполняя пустоты.

В какой-то момент музыка, минуя стены убогого строения, соединялась с темнотой ночи, блестящими звездами, серебристым мерцанием луны, становилась частью непостижимой жизни ночного неба.

Натешившись, скрипачи приглашали:

– Танцуйте, танцуйте все!

Повинуясь сердечному порыву, в круг выходили даже те, у кого не было пары, объединяясь в одно пляшущее, ликующее существо! Было жарко, весело. Буфетчица, как королева, проплывала мимо танцующих, милостиво распахивала дверь на морозную улицу. Вселенная, не в силах скрыть своего любопытства, заглядывала в проём.

…Вслед за этим воспоминанием вся жизнь, подобно киноленте при быстрой перемотке, проскочила передо мной, пока не остановилась, словно на точке, на высоком муравейнике, однажды увиденном.

Меня поразил заплутавший муравей. Все его собратья двигались цепочкой друг за другом длинной колеблющейся ленточкой. А мой, одинокий, мыкался со своим драгоценным грузом, рыская во все стороны. А может, он был из другого муравейника? Иногда бедолага попадал на главную дорогу, и кто-то пристраивался помочь ему донести непосильную ношу. Но гордец уклонялся от помощи и нёс поклажу сам. Он останавливался, принюхивался, находил тот самый нужный путь. Резво, решительно продолжал движение, но вдруг возникало препятствие. Огибая камень – гору, муравей вновь терял тропу. Выбиваясь из сил, носильщик временами опускал ношу на землю. «Все! Конец! Он сдался!» – опасение жалило сердце! А муравьишка лишь половчее ухватывал свой багаж и, обдирая членистые ножки, волок его в только ему известный схрон!

Большая часть жизненного пути пройдена в таких блужданиях.

Ты – один.

Местность не знакома, а карты нет.

Не счесть препятствий на пути.

Обманы-миражи сбивают с толку.

От страха разносит голову.

На глазах шоры.

Не на что поставить ногу.

Бог забыт.

Ты зародыш.

Но через бурелом зачем-то нужного опыта тебя зазывает, заманивает, притягивает, напоминает, приглашает, ждёт еле различимый Свет.

Наугад, просто переставляя ноги, бредёшь… Только бы не потерять Цель. И в непосильные моменты, когда сама мысль о сдаче даёт силы сделать еще один шаг («Вот он, последний… и…»), всем своим обессиленным существом я чувствую незримое присутствие человека, не пожалевшего для меня доброты. И ноги сами находят верное направление.

…По возвращении из Самарканда я остаток отпуска провела в по-прежнему милом и тихом местечке, так много значащем для меня.

Могилку учителя отыскала без труда, она была прибрана и обихожена.

Рейтинг@Mail.ru