bannerbannerbanner
полная версияЧей-то зов

Людмила Салагаева
Чей-то зов

Полная версия

Гришаня-ангел

«Гнилой угол» упирался в ржавый забор рыбцеха. Провонявший рыбой и водорослями, он был позором нищего поселка. Зато самым посещаемым местом. На бугре стояла поселковая лавка, куда заглядывали проезжавшие автомобилисты. За ней кусок моря с мокрыми лбами скал – пристанищем сивучей. Морские мигранты приплывали сюда в мае и терпеливо ждали гигантской трапезы – появления косяков горбуши и кеты.

Напротив магазина, на отвоеванном у берега пятачке, где слой песка за полстолетия был утрамбован ногами живущих, едва возвышалась почерневшая развалюха – мало похожая на человеческое жилье, но обитаемая. Здесь жил мальчик-ангел. На вопрос, сколько лет, он, лучезерно улыбаясь, показывал четыре пальца.

Приветливое лицо в обрамлении выгоревших нестриженных кудрей, в длинной рубашоночке – сестринской кофте, босой – он обычно встречал вас на лужайке из аптечной ромашки, чудом уцелевшей от колёс автомобилей. Может, и уцелела потому только, что лепилась к самой стене под окном вросшего в песок домишки.

Гришаня сидел на траве с лохматой собачонкой, разглядывая на солнце янтарики, найденные этим утром. Кто бы ни останавливался у магазина, Гришаню окликал. Его нельзя было не заметить, как нельзя не увидеть радугу прямо перед тобой. И хотелось задержаться, посмотреть, поудивляться.

– Вишь какой! Чистый ангел!

Угощали лучшим, что было припасено.

Наступала минута – хриплый голос через окно звал Гришаню. Следующий момент: с зажатой в руке денежкой мальчик спешил в магазин. Обычный мамкин заказ: сигареты и бутылка пива. Жил Гришаня для мамы Зины – приносил ей опохмелку и курево. Для сестры Ларисы – собирал её разбросанные вещи и вместо неё топил печку. Со всеми делился угощением. С Шариком, другом, спали обнявшись, собирали выброшенные морем янтарики и полезную еду: водоросли, маленьких, не справившихся с сильной прибрежной волной крабов, осьминожек, мидий. Иногда копали червей для рыбаков и, сидя на высоком причале, подолгу молчали…

Продавщица Клава, всякий раз глядя на Гришаню, расстраивалась. Бывшая комсомолка в ангелов не верила. Но встретила – и узнала. И так полюбила своей простой душой, что стала просить никчемную Зинку отдать ей Гришаню на воспитание. Хорошенько напившись, Зинка прямо в магазине расцарапала продавщице лицо («морду!» – так она кричала) и бушевала час за закрытой дверью, вытолкав покупателей.

– Сама попробуй роди, да тогда и отдай кровинку свою! – разорялась она визгливо.

Считая, что этого мало, раскочегарившаяся Зинуля грозила Клаве кулаком, изображала лицом страшные гримасы – угрозы, обозначая своё превосходство. Натешившись, заснула на берегу в полуистлевшем старом баркасе, наполовину затянутом песком.

Как-то Зинуля собралась в город выпросить у бывшего мужа денег на выпивку и дочери Лариске на поступление в медицинский колледж.

– Не ждите! Ночуйте без меня! Завтра вернусь! – крикнула она на бегу, стараясь успеть на автобус.

Три молодых браконьера из соседнего городка, Шурики – так их звали в поселке, впервые дорвавшись до лёгкого заработка, выпотрошили ночами несчётное количество горбуши в малой речке и cбыли удачно пятьдесят килограммов икры. Уже сутки они отмечали на берегу успех водкой «Медведь Шатун» с крабами. Их сытые и отравленные большим количеством алкоголя и белка организмы бушевали, как перегретые котлы, и хотели освободиться от яда. А потом… ну, «этого самого». Захлопнувшаяся за Зинулей дверь автобуса была спусковым крючком «этого самого». Промелькнувшая идея четко рисовала действия.

Они зашли в магазин, купили «Казёнку», рассовали по карманам. Лариса, четырнадцатилетняя дочка уехавшей Зинули, ещё спала и гостям не обрадовалась. Гришаня с Шариком носились по берегу.

Шурики, где напором, а где вроде как дружеской шуткой, заставили девочку приготовить еду. За столом расположились по-хозяйски, ели и пили долго. Лара пить наотрез отказалась и ушла во двор стирать бельишко.

Темнело. Гришаня с Шариком всё ещё не появились. Девочка зашла в избу за курточкой, и тут же вырубился свет. Кто-то грубо схватил Ларису и потащил внутрь. Ее крик прервала грубая рука, пропахшая рыбой. А потом настал ад, конца которому не было.

Вбежавший в дом Гришаня с ходу был заперт в сенях на щеколду. Его обессиленные крики «Лара!.. Лара!..» растворились в топоте ног, матерных выкриках и пробуксовке застрявшего в песке грузовичка. Запах бензина, треск сухой древесины… Пламя заплясало, цепляясь за выступающие венцы.

Ещё миг – и оно заключило старый дом в гибельные объятия. Неожиданно Шурики ринулись в избу, вспомнив про забытую сумку с деньгами… Через минуту рухнула крыша. Облако пыли с обломками сильный ветер потащил в море.

Связанная веревкой и брошенная на мокрые сети в грузовике, Лара увидела взметнувшееся пламя. В небе расцвел огромный красный цветок их дома. Всё, что оставалось в ней живого, чувствующего, исчезло. Кроме глаз, прикованных к огню. Очень высоко из пламени вырвалось светлое облачко. Это Гришаня-ангел возвращался в свои пределы.

Дядя Фёдор, податель жизни

       В этот день мама припаздывала с работы, и мне пришлось кормить ужином хнычущую сестрёнку. От дела отвлёк негромкий стук в дверь, обычно соседи входили без предупреждения. Тётя Паша мышкой шмыгнула через порог, а потом растерянно и суетливо мыкалась по кухоньке и, запинаясь, проговаривала:

– Ты, это, не пугайся… мамку твою с кровотечением в больницу привезли … Говорят, без сознания.... Плоха. Медсестра шла мимо проулка… Сказала. Велела всем язык за зубами держать, доктор приказал. “Криминальный аборт", – страшным шёпотом в самое ухо без запинки выговорила она, и взглянув на моё недоумевающее лицо, добавила, – запрешшшено это делать, аборты- ребёночка из себя выбрасывать. В тюрьму за ето полагается.

И громко заплакала. Детей у соседки не было ни своих, ни приёмных.

– Где наш артис-дуролом? – Это она о пьяном отце. – Эвон, грядку бодает, эт надолго. Надо тебе к мамке. Мало ли чево может случиться. Иди, а там спросишь, где она лежит.

– А что может случиться?!– выкрикнула я, прозрев самое худшее.

– Может – надвое ворожит, – уклонилась тётя Паша, осознав, видимо, преждевременность своих предположений. – Иди, не мешкай, я управлюсь тут. Лиду покормлю, козу из стада встречу.

Неверными движениями, торопясь, я укладывала в дерматиновую потрескавшуюся сумку ночную рубашку, стыдясь её латанности, гребешок, носовой платок, полила хлеб конопляным маслом.

Дядю Фёдора, врача, я знала по маминым рассказам: однажды он уже вытащил её из беды. В женских разговорах имя его произносилось с горячей благодарностью.

Государство восполняло миллионы погибших драконовским указом – запретом абортов медицинским способом и лишением свободы за подпольный. Сажали без жалости и женщин, и врачей, часто по одному доносу. Адрес подпольной повитухи Ксении, обладательницы стального крючка, хранился в страшной тайне. И существовал пока. Хотя некоторых, чьё имя еще помнила молва, эта "помощь" отправила на тот свет.

  Вытащившие "счастливый билет", часто на грани жизни и смерти, с кровотечением, а то и заражением крови, оказывались на операционном столе дяди Фёдора. Случалось, и не один раз, призывая всё своё умение, отстаивал он жизнь какой-нибудь матери семейства, рискуя своей.

Доктор, хоть и жил в соседнем переулке, домой ходил редко, в больнице-безвылазно.  Роды принимал, оперировал и приём там же вёл. В нем всё было большое: тело, голова, руки, ноги, лицо с резкими чертами. Даже видом своим он внушал доверие. Рассказывали, что врач был смелым до дерзости, как и полагается божеству, способному вернуть человеку жизнь. Спасённые ставили за него в уцелевшей церкви свечки и поминали в ежедневных молитвах.

И вот стою я, семилетняя девочка, насмерть перепуганная, на деревянном крыльце больницы, а он, держа мою руку – палочку в своей и поглаживая другой, гудит тихонько:

– Мамку твою я вылечу, не бойся, обещаю. Кто будет спрашивать, – астма, приступ, поняла? А лучше помалкивай. Умеешь молчать? Так надо для мамки твоей. Отец, как проспится, пусть утром до работы зайдет, поговорить надо. Ну, иди, иди, – слегка подтолкнул он меня, – сегодня к ней нельзя и завтра не приходи, я с ней побуду. – Не возражаешь?

Моё сердечко уже не билось как сумасшедшая запутавшаяся птичка, оно стучало ровно. Наш доктор обладал властью, невидимой, превосходящей ту, что карает людей. Он считался со слепой силой закона, но поступал, как велела совесть.

Утром я передала отцу наказ дяди Фёдора и, быстренько собравшись, отправилась в больницу с ним вместе. Его провели к доктору, а я топталась у входа, стараясь не попадаться на глаза озабоченным людям в белых халатах. Вскоре доктор и отец направились в конец коридора.

– Ты понял? Сиди и жди. Когда откроет глаза, улыбнись, скажи что-нибудь ободряющее и зови меня. Ну, а если долго не будет просыпаться, – тоже зови.

С этими словами доктор удалился, а я вышла из-за двери и заглянула в палату. В узком пенале стояла только одна кровать, не ней лежала моя мать под белой простыней, и лицо её поражало безучастностью. Оно было отдаленное. Незнакомое… Неживое.

– А вдруг она… – Внутри всё остановилось и замерло, я вцепилась ногтями в руку, чтобы проверить, не умираю ли я от горя. Почувствовав боль, задышала.

– Не умирай, мама! – кричало моё сердце. – Зачем ты это сделала! Лучше бы родила его. Как-нибудь жили бы все вместе… Нельзя тебе умирать… Мы ещё совсем маленькие. Я буду помогать тебе… Только живи… Ругайся… Сердись… Кури свой астматол… только живи!

И тут я вспомнила о неродившемся ребёночке, выброшенном куда-то из живота. Невыносимая жалость к нему, неизвестно куда выброшенному, заслонила ужас смерти. А мгновение спустя, я уже наполнилась злостью.

– Из-за него мама может быть умрёт! Или умерла?

Зубы мои стучали друг о друга и кусали язык. Вцепившись взглядом в застывшее лицо, я молила:

 

– Дай мне какой-нибудь знак, что ты жива…

Отец стоял рядом с кроватью, сцепив руки в замок и наклонив голову, долго всматривался в лицо матери. Шёпотом, незнакомым голосом произнес:

– Мать! Это я, твой Иван…

Тишина… Отец подвинул стул, но передумал и бухнулся на колени.

– Мать, – тихо позвал он, – Надежда! Надюша! – вырвалось у него ласковое имя, каким он никогда её не называл. Потом прижался к вытянутой на простыне руке, громко взрыднул, тотчас подавив плач усилием и закрыв лицо руками. Взмолился:

– Прости… Ты, наверное, не знаешь – я тебя ценю! Ты меня держишь… как якорь. Как же так получилось, Надюша! Не умирай, прошу… Мы теперь хорошо заживем. Не бросай нас с ребятами!

На коленях отец придвинулся ближе и прикоснулся к маминой щеке.

– Надя, я мало говорил тебе хороших слов. Я тебе пел… Всякие шутки старался устроить, чтоб тебя обрадовать… Помнишь, поставил на огороде чучело, а лицо твоё нарисовал. Ты смеялась!

По простыне прошло движение.

Услышав шаги и шумное дыхание, я поняла, что вернулся доктор.

– А ты что здесь делаешь, малявка?

– Сказал же, мамка твоя будет жить! – строжился он голосом, а глаза держали отца, переживающего серьезнейший момент в жизни.

Дядя Фёдор сжал мои плечи и развернул к выходу.

Огромное горе исчезло.

Лучше нету того цвету

  Не случись заморозок, не о чем было бы и рассказывать.  Жизнь шла беспросветная тусклая.  Но в Переулке этого не замечали. Сажали картошку. Ходили за хлебом. Рожали детей. Ставили бражку.  Пили, когда поспеет. Пели обнявшись. Дрались порой, когда кто-нибудь петушился, ставил себя выше. Соседи жили примерно одинаково: от зарплаты до зарплаты. Деньги, продукты, случалось, друг у друга одалживали. На огородах своих ковырялись.

Котовы соседей давно не интересовали.  Правду сказать – ещё как интересовали. Только договорились их не замечать. Они сами и вынудили. Петр Котов не пьёт.  Родители–староверы навек прививку сделали. Компанию не поддерживает. На электроламповом заводе всё время в передовиках. Премии ему то и дело дают. Жене швейную машинку купил. Немецкую. Нарядов себе настрочила и форсит. Соседок зазывает, обещает задаром, что надо сшить. Да где у них деньги на обновки.

Витьке, сыну-сопле, аккордеон приобрел.

 А уж грамот! Вся стенка залеплена. Но не в этом дело. Сильно жаден Петр до всякой работы. С завода придёт и до темноты пилит, строгает, чинит. Всё умеет, всё может. Женщины к нему, как к скорой помощи: утюги, плитки тащат, радиоприемники, каблуки отвалившиеся. Да что там приборы: корова у Паши отелиться не могла – он телёночка спас. Бабы приходят от Котовых и бу-бу–бу… Какой мужик рукастый, а ты…

Мужики решили ему отомстить. Жёнам запретили к Котовым ходить. И говорить о них. Категорически. Вышло, конечно, некрасиво: сосед спать не даёт – хорошо живёт! А что прикажете? Терпеть всё это?!

Не слушалась только десятилетняя дочка Ивана. Когда Витька с аккордеоном выходил на крыльцо и выжимал из своих клавиш через пень- колоду что-то похожее на “Во поле береза стояла”, пигалица-Зойка, прячась за углом дома, замирала и слушала. Витька это знал, щёки его горели, а инструмент от излишних усилий издавал непотребные звуки.

Почти год дистанцию держали. С наступлением тепла стали потихоньку огороды оживлять: убирать и сжигать мусор, поправлять грядки. У всех, как у людей, а ЭТОМУ и здесь надо выделиться. Чудак два года назад почти весь надел в пять соток перекопал и засадил яблоневыми саженцами. Стояли они у него как на параде. Летом побелённые, зимой укутанные мешковиной. Отродясь в морозном сибирском краю яблони не приживались. Год назад одна из них расцвела, народ к заборам прилип. Удивлялись.

Весна была ранней, дружной. Земля задышала полной грудью, выпустила траву. От изумрудной зелени непривычно хорошо внутри. В таком раю век бы жить.

Пётр извертелся вокруг своих яблонь.  Рыхлит, подсыпает золу, грабельками расчищает и поёт, поёт… Да так задушевно.  На публику старается. Кому надо и не надо по нескольку раз мимо ограды прошли. Все до одной яблони цвет набрали. Распушились. Того и гляди белой пеной вспухнут. Дождались: к вечеру стали цветки распускаться. И – похолодало.

По радио сообщили – ночью заморозки, минус пять. Вот такой коленкор! После ужина соседи, накинув фуфайки, кучками обсуждали надвигающийся холод.

Кто-то, не выдержав, сказал:

– Кранты саду.

Покряхтели. Помолчали. Глядели через забор на преображенные белыми облачками яблоньки. Томила непонятная грусть. Дочка, прилепившаяся к Ивану, тормошила:

– Пап, а пап, цветки померзнут?  Может накрыть их?

– Чем ты их накроешь, чадо моё жалостливое?

– Бога молить надо, чтобы пронесло, – тихо отозвалась мать.

Сгустились сумерки. Накатывающий студёный влажный воздух развёл все- таки по домам. Но ненадолго. Ощутимый запах дыма, заполонивший каждую хату, заставил их вернуться в переулок. Пётр, его Клава и Витька тёмными тенями двигались между рядами яблонь, поднося дрова, подправляя дымные костры.

– Эть что придумал! – с восторгом похвалил Дедушка, которого все уважали.

– Да, так можно спасти цвет, – отозвался Иван с одобрением. Только всю ночь надо обкуривать. Где столько дров взять?!

Зойка тихонько вынырнула из круга и побежала домой. Там за печкой хранилась растопка – сухие лёгкие поленья. Набрала их, сколько поместилось в руках, и помчалась через свой огород к Котовым. Пролезла через щель в заборе и, наконец, остановилась.

В синих сумерках расцветшие деревья стояли как танцовщицы, замершие перед выходом на сцену. И зрение, и слух стали вмиг десятикратно отчётливыми. Бело-розовые бутоны освобождаясь от кожистой шелухи слегка шуршали, источали очень тонкий, нежный запах неземной благодати.

– Они – невесты и счастливы этим! Они влюблены в жизнь. Как я. Но знают о ней что-то своё… Тонкие деревца, выступая из полумрака, шелестели ей: “Здравствуй”! Замирая от восторга и дрожа, Зойка шла, целуя взглядом каждую яблоньку. И та кланялась ей.

От дома навстречу, с охапкой надвое расколотых чурок, уже торопился Витя. Он стал забирать у Зойки полешки, и всё упало на траву, рассыпалось. Они столкнулись лбами. Удерживаясь от падения, схватили друг друга за руки, соприкоснулись вспыхнувшими щеками. Дружно рассмеялись и стали собирать дрова.

Заскрипела калитка. Соседи несли охапки дров, еле слышно переговаривались. Голоса тонули в теплой, окутывающей весь сад белесоватой дымовой завесе, слышались только отдельные слова:

– До рассвета … продержаться. Клава! Не плачь!  Согреем…

Кто-то из женщин тихонько затянул: “Лучше нету того цвету, когда яблоня цветет”…

Тимофей и Ася

 Дядя Тимофей, брат мамы, в детстве был для меня самым интересным человеком. Примерно, как сейчас для детей актер, играющий Гарри Поттера. Я много о нем слышала, но никогда не видела. Знала, что мы когда-нибудь встретимся, и готовилась ему понравиться. Он воевал, вернулся без одной ноги, носил то протез, то "деревяшку", как он её называл, жил неподалёку, в маленьком городке Салаир.

Мама с сестрой при встречах только и говорили о дяде. Всё, что удавалось услышать и подслушать, я, как припасливая белка, тащила в нору памяти, а там уж занималась сотворением своего кумира.

Сестры любили его за ум и добрый нрав, за то, что заменяя отца, хорошо с ними обходился и развивал, читая интересные книги и рассказывая, как устроен мир. А ещё он писал стихи. Об этом упоминалось вскользь, как о чудачестве, слабости и прощалось. Часто проскальзывало: в нём порода предка-француза, дескать, и стать, и высокий лоб, и обходительность от него.

Но особое место в пересудах сестер занимала женитьба дяди на особе, которую они не жаловали. Самое обидное, что я услышала в их адрес, было:

– Пара! Гусь да гагара.

Гагара, она же Ася, считала Салаир своей родиной и находила его вполне пригожим. Пока дядя бил фашистов и защищал отечество, она, конечно не зная, что встретит вскоре такого достойного мужчину, "невестилась", "крутила хвостом" и – "О, ужас! – принесла в подоле”, – то есть родила ребёнка, не будучи замужем, нисколько этим не смущаясь, не защищаясь от нападок.

Как все в этом местечке, приютившемся в ложбине Салаирского кряжа, мыла золотишко на горной реке, чтобы прокормить бабушку, мать и сынишку. Работа сезонная, надо было обеспечить себя на долгую зиму. Препоручив сыночка домашним, она по двенадцать часов колдовала над своим решетом, вытанцовывая в холодной воде чечётку удачи – танец старателя. Руки и ноги болели, отваливалась спина, мучил вечный кашель, но в конце каждого дня малюсенькая кучка золотых крупинок на точнёхоньких весах золотоприёмной кассы сулила сытость завтрашнего дня. Это давало силу жить дальше.

А как же! Ей предстояло встретить дядю Тимофея, полюбить его, родить троих сыновей, пережить самый разнообразный человеческий опыт. История взаимоотношений дяди Тимофея и Аси хранилась в моем сознании как непрорисованная картина. Когда очередная информация или событие находили место в этом полотне, я с любопытством принимала новую версию. К тому времени, когда мы отправились к ним в гости, мне было известно, что после госпиталя, где он залечивал трагическое ранение, полученное в Берлине, его командировали на работу в Дом отдыха в Салаире, где долечивались бывшие фронтовики.

Налаженное хозяйство не требовало больших усилий, но новый директор истосковался по делу и выкладывался на полную катушку. Во всё вникал, не чурался показать при случае, что может работать не только головой, но и руками.

Людям нравились энтузиазм, молодой задор руководителя, а больше всего привлекала возможность заработать. В те времена кабальные государственные займы лишали граждан страны живых денег – вместо них в конце месяца выдавали горсть облигаций, которые можно было выбросить.

Народ перебивался с хлеба на воду. Новый директор нашел лазейку: отличать хорошо работающих натуральными продуктами. Все из кожи лезли только бы попасть в "продуктовый" список. Подсобное хозяйство с приходом нового директора стало просто пухнуть от приплода и прироста.

Молока, мяса, курятины, яиц и корнеплодов не только с лихвой хватало и отдыхающим, и работающим, но в складах, под землей, и в амбарах уже закладывались на хранение излишки в виде солений, квашений, соленого сала, домашних колбас, даже окорока копчёные имелись. Всему велся строгий учет, на доске объявлений каждый месяц вывешивалось: сколько и чего произведено, и кому распределено.

Люди из города, прослышав об изобилии, ежедневно с утра приходили просить работу. Однажды нужда привела и Асю. Первую встречу с ней дядя вспоминал с удовольствием.

– Только поднял на нее глаза от бухгалтерских счёт – понял: это моя жена. Все поплыло передо мной и захотелось петь. И запел ведь. "Наш уголок я убрала цветами"… Фу ты чёрт, думаю, что же я делаю?

А она смотрит как дети – всем лицом, белки голубоватые и ровный свет от неё, а взгляд, такой, знаете, полный внимания. И спрашивает:

– Вы поёте на работе?

– А что ж, говорю, не петь, если поётся.

– А я посудомойкой наниматься пришла, возьмете?

Схватил я стул, усадил гостью и стал вокруг ходить, как вокруг елки. Деревяшка моя постукивает, она молчит, раскраснелась, как бы привстала даже.

– Ты сиди, разговор только начался. Тебя как звать?

– Ася Гулина.

Ася. Имя мне понравилось, я его произносил и так, и эдак, а она спокойно

смотрела на меня и ждала.

– А зачем тебе посудомойкой работать. Выходи за меня замуж, будешь домашним хозяйством управлять.

– Вы шутите?

– Никогда ничего более серьезного не говорил в своей жизни. Так что?

– Дело непростое: у меня мама, бабушка… Сына я рощу. Отца у него нет. Она подалась вперед и с искренностью, присущей лишь бесхитростным душам, сказала:

 –Я уж и так дров наломала…, – помолчала. – Был один командировочный… Она смутилась и оборвала себя восклицанием:

– Зачем я вам рассказываю, сама не знаю…

– Ты не увиливай, – наступал бывший командир танкового взвода, – решай здесь: будешь моей женой?

Где-то там, в своём сердце, он знал, что раскрасневшаяся Ася скоро станет всем смыслом его жизни, её наполнением и боялся, что какая-нибудь мелкая глупость вмешается, разрушит захватившее чувство, унесёт прочь это чудо, которого он терпеливо ждал долгие годы.

Он сел на стул напротив и, взяв её за руки, попросил: решай поскорее, это для нас с тобой очень важно! Ася, не отнимая рук начала рассказывать о себе:

Мечтала как все девчонки о любви, о её волшебных переживаниях, о парне, который будет крепко её любить. Мечты приходили в голову в виде театральных пьесок, которые разыгрывались ею перед сном. Заканчивались истории счастливо: у неё большая семья и все друг с другом в ладу.

 

На момент её девичьего цветения в стране шла война. Население маленького городка составляли женщины, дети и старики. После окончания школы она устроилась в гостиничке дежурной, а заодно, и уборщицей. Тут-то и случилась история, не предусмотренная чистыми фантазиями. Некий гражданин пятидесяти лет, проверяющий что-то на прииске, задержался, аж на две недели. Ласковыми речами, похвалами, стихами Сергея Есенина, а главное, своим вожделением, он смутил разум девушки настолько, что, забыв о мечте, не думая о последствиях, она сделала то, к чему готовила её природа.

Командировочный уехал, оставив только своё имя, которое впоследствии младенчику вписали в метрику, и книжечку стихов Есенина, потрёпанный томик, ставший на время беременности курсом психотерапии.

К слову сказать, появление Гусёнка, это имя дала ему бабушка, не было безоблачным. Он мог не появиться вообще, если бы… Жили они втроем. Дед и отец Аси воевали, но недолго: похоронки, пришедшие одна за другой, усекли семью наполовину, и бабушка стала главной.

Когда факт зарождения новой жизни был подтверждён прямыми и косвенными признаками вроде частой утренней тошноты, рвоты и всяких капризов по части еды, состоялся семейный совет, где после подробного изложения событий, предшествующих настоящему положению, произошла бурная сцена между мамой и бабушкой Аси. Мама пыталась протащить своё предложение – с помощью знакомой умелицы избавиться от нежеланного пришельца потихоньку, пока позволяют сроки, иначе "всякая сопля пальцем тыкать будет". Бабушка, выслушав опасения дочери, припечатала:

– А поделом! Пусть тычут, не проткнут. Надо отвечать за свои делишки. Ребёночек – душа невинная уже получил жизнь от Бога. Кто мы такие, чтобы божьего дара лишать. Будешь, Анастасия, рожать, хотя бы мне пришлось все плевки на себя принять.

Бабушка, как человек верующий и живущий по правилам, обладала в семье всей полнотой власти. Умение эту власть употребить ей приходилось иногда доказывать на деле. Так, последний раз это случилось незадолго до начала войны.

Отец Аси, по-семейному – Гусь, будучи удачливым старателем, а это значило также, что у него водилась заначка от семьи, пристрастился к выпивке. "Большая", так заглазно звалась бабушка, пыталась разъяснить Гусю, куда ведёт этот путь, однако, дальняя перспектива – быть отвергнутым Богом из-за того, что пропивает душу, оказалась неубедительной.

Однажды, дождавшись пока пьяный Гусь проспится, накормив его завтраком, она так же деловито велела спустить штаны и подставить зад. Ослушаться он не посмел. Большая взяла, вымоченное в воде тяжёлое льняное полотенце, вчетверо сложенное, и принялась стегать его, приговаривая:

– Это тебе цветочки, сукин сын! Она била Гуся и плакала. Гусь извивался, кричал, но наказание принял до конца.

Со спиртным он завязал накрепко: когда на фронт уходил, и Большая поставила на стол сбереженную бутылку церковного Кагора, только головой мотнул, дескать, от принятого не отступаю!

Так что Гусёнок был оставлен волей бабушки и развивался до срока в своей тёплой вселенной под стихи поэта Есенина. Ася, никогда не слышавшая самого поэта, и, вообще, ни одного живого поэта, произносила стихи нараспев, как получается у них самих. Прекрасные образы возбуждали уже пульсирующую любовь к ребеночку, всё вокруг преображалось, и кружились разноцветные миры, в которых мысленно пребывала Ася со своим растущим сокровищем.

– Боже, пусть дитя станет поэтом, – не раз горячо молила молодая мать.

Когда дядя услышал о таком особенном расположении Аси к стихам, душа его кувыркнулась от радости:

– А ведь я тоже пишу стихи, – сказал он волнуясь. – С фронта несколько тетрадок привёз. Так что скажешь?

Вспомнив, кстати, что у неё есть мать и бабушка, она пообещала дать ответ завтра.

– Я сегодня приду, – настаивал на своём дядя. И вечером того же дня состоялось знакомство с Асиной семьёй. Решено было съехаться и жить всем вместе в отведённом ему директорском доме.

И вот теперь, десять лет спустя после этого события, мы едем к нашему родственнику в гости.

Где-то на полпути привычная степь с пологими сопками и отвалами породы сменилась ущельем между двух хребтов, поросших густым лесом. Несколько раз пересекли одну и ту же порожистую, гремучую, золотоносную речку, и, наконец, поезд, спотыкаясь на поворотах, свистя и разбрасывая клубы дыма, въехал в небольшой городишко, похожий на лукошко, где курица высиживает птенцов. Прямо от станции к дядиному жилью вела натоптанная в траве тропинка.

Дом поразил меня великолепием деревянной веранды, охватывающей его по периметру. Он возвышался на холме как маленькая крепость. Палисадник вокруг строения был полон сиреней, черёмух и белоствольных берёз. Пение птиц и жужжание пчёл усиливало праздничное настроение.

Нас встречала вся семья. Дядя Тимофей, большой и весёлый, передвигался на своей деревянной ноге так ловко и легко, что мы невольно стали вторить ему. Получалось вроде танца. Он расцеловал всех, обнял милую, подвижную женщину с головой полной мелких рыжих кудрей, она держала на руках дитя, и с гордостью и любованием представил:

– Это Ася, сокровище мое. Она нам таких вкусностей наготовила. Мойтесь, да и к столу!

В моей голове уже давно тоненько пелась мелодия счастья, именно под неё мы все кружились, как во сне, медленно вглядываясь друг в друга. И тут в нашу небольшую компанию ворвались трое мальчиков разного возраста, одинаковыми были их огненно-рыжие головы с перепутанными, как у Аси, кудрями. Они двигались быстро и шумно. Самый маленький, трехлетний, ткнулся мне в колени и протянул пучок красного клевера.

– Это Андрюшка, твой брат, – крикнул дядя, – Леха-с порванным ухом – он у нас заметный, Ваня – старший.

Родителей повели в комнату, для нас приготовленную, а мальчики увлекли меня и мою сестру Лиду на веранду, откуда исходили густые запахи трав и плодов. На дощатом полу стояли бочонки с плавающими в них грибами. Тёмная поверхность воды колыхалась, усеянная, как кувшинками, беленькими маленькими шляпками. Несколько корзин с яркими подберезовиками заняли скамью у окна.

– Сегодня собрали, – пояснил Ваня.

Над головой покачивались связки сохнущих трав, от сморщенных пучков земляники шёл сладкий дух вкусного чая, шуршащие березовые веники сулили зимой воскресение переживаний волшебного лета. Лёгкие батистовые занавески парусили на ветру и, казалось, что это корабль с дарами леса плывет в небо…

Мальчишки выкатили самокат, видимо собственноручно сделанный, и предлагали покататься, но пришлось вежливо отказаться – веранда таила немало невиданных вещей, мне хотелось остаться с ними наедине. Например, заглянуть внутрь кожаного потрескавшегося саквояжа с блестящей застежкой. Он стоял на высоком одноногом столике и выражал готовность служить. Заметив мой интерес, Леха крикнул:

– Там яйца, мы держим в нем яйца. Раньше здесь жил доктор. Он умер. Это его штуковина.

У меня защипало в носу – так жалко стало, что доктор не может увидеть, как верный товарищ все еще ждет его… Чтобы не расплакаться, пришлось подойти к висящей на гвозде шляпе из белого кружева с широкими полями и выцветшей голубой розой. Голубая! Она восхитила меня. Как жаль, что надо в гостях вести себя по правилам и ничего не трогать. Шляпа, казалось, была довольна – ведь я обошлась только взглядом!

В углу стояла клетка, должно быть, птичья. Дверка открыта, а внутри проволочное сооружение и засохший букетик васильков. К ним-то и потянулась моя рука, но предупреждающий крик мальчиков: это мышеловка! испугал и смутил меня до густого румянца.

Деликатно пропустив протез, прикорнувший также в углу, я пообещала себе пробраться на веранду рано утром, когда все еще будут спать, и продолжить знакомство.

Маленькая моя сестричка, влекомая запахом, нашла стеклянную банку с янтарным медом и, вооружившись ложкой, отгоняла летавшую над ней пчелу.

Шумно разговаривая, вернулись взрослые, и дядя несколько театрально возвестил:

– Пообедаем, чада мои!

Загребая мальчишек длинными руками, тихо прошептал им что-то личное. Обласканные, они засмеялись в ответ. Приязненные чувства, гуляющие по всему дому, коснулись самого сокровенного в душе, по чему образовалась тоска. Дядя тотчас заметил, обнял меня за плечи и повел в столовую.

Рейтинг@Mail.ru