bannerbannerbanner
Миллефиори

Людмила Марковская
Миллефиори

Полная версия

Александр Александрович был безутешен, ездил на могилу жены почти ежедневно, иногда брал с собой сына. Через год, как положено, поставили памятник из чёрного карельского гранита. Анна Никифоровна смотрела с него на приходящих печальным взглядом, как будто что-то предчувствовала.

А Нонна решила потихоньку приступать к исполнению своего плана. Ей страстно хотелось норковую шубу. Пересчитав фамильное серебро, она решила, что вполне сможет обойтись без массивного половника, щипцов и подстаканников. Она тайком снесла всё это в скупку, а затем попросила у Вити недостающую половину суммы. Вожделенная шуба была куплена!

Сашенька

Как-то в июне Нонна почувствовала себя нехорошо: крутило, мутило, кружилась голова. «Клубники, что ли, переела? – подумала Нонна. – Клубника – ягода тяжёлая». Но дело оказалось совсем в другом. Нонна побежала к матери, надеясь хоть раз в жизни услышать от неё тёплое слово или получить практический совет, как можно избавиться от нежелательной беременности. Но всё было как всегда: Алевтина перебирала свои узлы с пожелтевшими от времени тряпками.

– Ну что, мама, от осинки не родятся апельсинки! Вот и я залетела, судьбу твою повторяю. Что делать-то? К кому идти?

Алевтина услышанной новости даже обрадовалась, заулыбалась и стала злорадствовать:

– Ха, во дрянь! Так к бабке Нечаевой иди. Правда, обезболивания у неё нетути. Ничего, переживёшь как миленькая! Поорёшь вволю, кровью обольёшься, пока выскоблят. Поймёшь, почём фунт лиха. У меня десять абортов было, а я, как видишь, живёхонька!

– Боюсь ужасно. У неё ж такая антисанитария! Так и умереть можно!

– Не ссы! Всё будет путём. На пятницу договорюсь на вечер. Так я не поняла, ты чего припёрлась-то такая расфуфыренная? Ишь ты, ишь ты, боярыня Морозова! Что ж ты меня даже в дом свой ни разу не пригласила?

Такой злобной твари в жизни не встречала. Рóстила тебя, рóстила. Хоть бы червонец матери-то дала!

Глотая слёзы, дочка выкрикнула:

– На, подавись! – и швырнула на стол четвертной. – Это тебе за моё голодное и одинокое детство!

И назло ненавистной матери, наперекор принятому ранее решению Нонна постановила: буду рожать.

Узнав о беременности жены, Витя чуть не сошёл с ума от счастья. Он подхватил Нонку и долго кружил по комнате. Даже строгий свёкор через некоторое время смягчился и, одобрительно поглядывая на округлившуюся фигуру снохи, таскал ей с рынка фрукты.

Вскоре Нонна поняла всю выгоду своего нового положения, и девизом её жизни стала фраза: «Беременным нельзя отказывать ни в чём!»

И начался шопинг, бессмысленный и беспощадный! Вскоре её знали во всех ювелирных магазинах города. Нонна не могла остановиться и бесконечно скупала золото.

Через какое-то время Витя стал несмело возмущаться:

– Послушай, среднестатистический инженернотехнический работник в месяц зарабатывает в среднем сто двадцать рублей, их хватает на жизнь целой семье. Я даю тебе по триста, а то и по четыреста рублей в месяц. Продукты покупает папа. Куда ты всё умудряешься спускать?

И тогда Нончик успешно применяла главное женское оружие – слёзы. Слёз Витя не переносил. Умение прощать – свойство сильных. Слабые никогда не прощают. И он прощал и давал ещё денег.

Дочка родилась на Рождество, когда всё вокруг было белым-белым. И волосики у неё были беленькие, пушистые, как снег. На их фоне огромные синие глаза казались неземными. Витя, который ждал сына и хотел назвать первенца в честь отца Александром, решил ничего не менять. Так в доме появилось счастье – Сашенька. Через месяц, качая в колыбельке внучку, отец осмелился открыть сыну правду:

– Ты не поверишь, но твоя дочка – точная копия Риты. Как такое могло получиться?

После скоропостижной смерти Александра Александровича от тромбофлебита Нонна, отлучив Сашку от груди, решила, что наступило время полной свободы и она не будет больше считаться с условностями. Стала жить в своё удовольствие и всё чаще кричала Вите в ответ: «Я-про-сто-не-же-ла-ю-ни-че-го-слы-шать!» Или: «А мне плевать зигзагами с Марса!»

Но Витя почти не расстраивался. Он был увлечён Сашенькой, её маленькой тёплой жизнью, купал её, научился пеленать, носил на руках, нюхал волосики, гладил по головке, делал массаж, даже старательно, как умел, стирал её пелёнки и ползуны, пел песенки, рассказывал сказки, укладывал спать и подхватывался ночами на каждый шорох. А Саша любила отцовские руки и постоянно на них сидела. Боясь за ребёнка, Витя настоял на том, чтобы взять приходящую няньку, которая присматривала бы за девочкой. Нашли скромную девушку после педучилища, которая за сорок рублей в месяц пыталась обуздать капризный нрав вконец избалованной Сашеньки. Та росла умненькой, ползать в манеже не хотела, сразу встала на крепенькие ножки и потопала к отцу.

Постепенно золотая клетка, о которой так мечтала Нонна и которой так рьяно добивалась, стала ей надоедать. Захотелось какой-то иной, «красивой» жизни. В дружбу Нонна сроду не верила, а уж в женскую и подавно. Все женщины – стервы и завистницы. Только пусти кого-нибудь к себе в душу, так не поймут и осудят, а то и попытаются поучать. Поэтому подруг у неё никогда не водилось. Дружбу с мужчинами меркантильная Нонна понимала по-своему.

По вечерам, накрасившись и нахлобучив парик, самым сладким своим голоском она пропевала:

– Витенька, у Ирки-однокурсницы сын родился, мы с девчонками сходим в отведки?[3]Уложишь Сашеньку?

Или:

– Витюша, я к мамочке. Ей опять нехорошо.

И поскольку телефона у мамочки отродясь не водилось, она могла провести ближайшие четыре-пять часов так, как ей было угодно. А угодно ей было, разрядившись в пух и прах, подъехать на такси к ресторану, занять лучший столик у окна, пить дорогое вино и дожидаться, как геккон, добычи. В эти минуты она жалела, что её не видят соседи по коммуналке или одноклассницы. Пусть бы посмотрели: вот, мол, чего Нонна достигла!

Все знают расхожую истину: некрасивых женщин не бывает, бывает мало водки. Рано или поздно какой-нибудь изрядно подвыпивший командированный приглашал её на танец, а потом и в гостиницу. Много Нонна за час не брала, понимала, что не красавица, но и продешевить не хотела. Ведь и сберкнижку, и заветную шкатулку с перстнями, серьгами, браслетами нужно было пополнять.

Вскоре Сашеньке исполнилось три года. Нонна, вспомнив своё бедное детство и расчувствовавшись, добыла ей в «Детском мире» по большому блату невиданный тогда немецкий комбинезон и белую кроличью шубейку с шапочкой в комплекте. На прогулках прохожие восхищались:

– Смотри, какая красивая девочка!

От гордости за дочку у Вити накатывались слёзы.

На четвёртом году попытались было отдать её в сад, но воспитательница сказала, что это не ребёнок, а божье наказание: целую неделю девочка рыдала, кусалась, била и царапала детей. Её нельзя было накормить, уложить спать или усадить за столик для занятий. На все увещевания она упрямо отвечала одно:

– Хочу домой, к папе!

Так и осталась она дома. Нянька и Витя прекрасно справлялись с Сашенькой.

Образовалось неожиданно много свободного времени, и Нонна решила использовать его с толком: закончила двухмесячные курсы массажисток и устроилась на работу в лечкомиссию, где была очень востребована. Её воркующий голосок, упругая попка, ловкие мягкие ручки и даже круглое веснушчатое лицо с начавшим намечаться двойным подбородком, как ни странно, нравились многим пожилым пенсионерам – бывшим хозяйственникам, госслужащим, ветеранам, людям с плохим здоровьем, но хорошим достатком. Хитренькая Нонна знала, где погладить, где размассажировать половчее. Ей дарили конфеты, но Нонна говорила, что сладкого не ест, а любит кое-что другое. И подарки стали более серьёзными – золотые цепочки, кулоны, деньги. Через некоторое время за ней стал ухаживать Павел Павлович Чадынцев, управленец самого высокого звена, недавно похоронивший жену и оставшийся один-одинёшенек в просторной четырёхкомнатной квартире. После нескольких вечеров в самых роскошных минских ресторанах Нонна взяла в регистратуре его карту с целым букетом болезней и задумалась… Почти тридцатилетняя разница в возрасте её не смущала, скорее наоборот, нравилась.

Сева

Сева Румянцев несколько лет работал за границей. Вернувшись в Минск, позвонил Вите. Но ему ответили, что здесь такой не проживает, что квартиру эту они получили в результате сложного двойного обмена и помочь не могут. Сева стал обзванивать бывших динамовцев. Кто-то туманно намекнул на очень некрасивую историю, произошедшую с Витиной женой. Ходили слухи, что она бросила Витю, а её новый муж, начальник высокого ранга, как-то очень быстро отошёл в мир иной, так что Нонну даже подозревали в его отравлении. Но потом всё утряслось, вдове отошло всё немалое движимое и недвижимое имущество умершего.

Однажды, лет этак через восемь, в шестом трамвае Сева увидел Нонну Замуренкову. Она некрасиво расплылась и теперь уже полностью стала похожа на толстую важную хавронью в норковой шубе. На голове её красовалась несуразная шляпа с пером, которую ей нельзя было надевать ни при каких условиях, настолько она не вязалась с её веснушчатым лицом. Но Нонна, видимо, была весьма довольна собой и своим видом.

Румянцев вскочил с места и через толпу пассажиров пробрался к ней.

– Нонна, здравствуй! Я Сева, друг Вити по команде, вместе в футбол играли. Помнишь, я свидетелем у вас на свадьбе был? Пытался вас отыскать, но в вашей квартире живут чужие люди. Как Витя?

– Здравствуй, – с достоинством процедила она, оценивающе оглядывая Севу с головы до ног. – Только с Витей мы развелись много лет назад. Я замуж вышла, квартиру разменяла и ничего общего с ним больше не имею.

 

– Ребята говорили, дочка у вас есть. Сколько ей уже?

– Сашеньке шестнадцать. Но она тоже со мной не живёт.

– Почему?

– Да ну её! Как с цепи сорвалась, требует всё самое лучшее и дорогое. Вот и квартиру отдельную потребовала.

– А вы адрес Витин подскажите. Очень хочется его увидеть.

– Да бога ради, пожалуйста, записывай. А дублёнка у тебя австрийская?

Румянцев пришёл к старому двухэтажному дому в крайне непрестижном районе. Вокруг теснились такие же скрипучие бараки, покрытые жёлтой штукатуркой. Там, где она обвалилась, обнажилась крестообразно уложенная дранка.

На скамейке у подъезда сидела пара старичков, видимо муж и жена. Сева осведомился о друге.

– Так он с нами проживает. Мы проводим.

Через минуту вошли в скромную, небогато обставленную двухкомнатную квартирку.

– А что, здесь есть ещё комната?

– Есть, за кухней. Жалеем мы слепенького, вот он и живёт здесь с тех пор, как злыдня-то его сюда привезла. Несчастный он, но добрый. Когда пенсию получит, так сюда отребье со всего района сбегается.

– Увидеть его можно?

– А почему нельзя? Мы каждый день смотрим. Это наш, прости господи, театр. Может, даже расскажет что-нибудь, если трезвым будет.

Действительно, за большой кухней рядом с чёрным ходом находился дверной проём, за ним – тёмная убогая комната. Дверь этой комнаты была снята с петель и приставлена к стене.

Сева спросил старика:

– А что ж так?

– Нельзя по-другому. Курит ведь, сжечь может, как заснёт пьяный.

Старичок проковылял вперёд и повернул в патроне лампочку. Загорелся тусклый свет.

Оклеенная бедными пожелтевшими обоями в застарелых пятнах, пропахшая винными парами и дешёвым табаком, комната казалась почти пустой. Старый узкий стол, комод и битый временем продавленный диван – вот и вся обстановка. На столе стоял мутный стакан, рядом – пустая бутылка из-под портвейна, поживший во времени заварочник, мятая консервная банка, полная окурков, в центре – большая коробка с электрическими розетками и отвёртками. На краю стола лежала пачка дешёвых сигарет «Астра». На табурете у подоконника сидел человек, в котором трудно было узнать прежнего Витю.

Он был страшно худ, очень измождён. На лице морщинами отпечатались пережитые страдания. Весь его облик, совершенно беззащитный и покорный любому повороту событий, внушал жалость.

Севе стало не по себе.

– Витя, здравствуй! Это я, Сева Румянцев, «Динамо», помнишь меня?

Тот поднял нестриженую, давно не мытую голову, и прежняя добрая улыбка озарила его удлинившееся лицо.

– Севка, друг! Как ты, где ты? Что там в мире, какие новости? Я всё приёмник слушал, так вынес кто-то месяц назад.

– А кто же за тобой присматривает?

– Соцработница ходит раз в неделю. Хлеб, кефир, сигареты приносит.

– А деньги?

– Пенсия по инвалидности есть небольшая, да и подрабатываю немного на дому по старой памяти. Я теперь известен в среде людишек мелких и пьющих как Витёк Кошелёк. Делюсь с ними, как заработаю. Ну и сам пью, как без этого?

Сева вынул четвертной и положил на стол.

Старичок, подпирающий косяк, всполошился:

– Много! Столько нельзя! Умрёт! Нельзя столько сразу. Отдайте нам. Мы ему вина купим и будем понемногу давать. И закуску какую-нибудь принесём. А иначе нам всем беда.

Витя отнёсся к этому совершенно спокойно.

Румянцев всё-таки сходил в ближайший гастроном, купил блок приличных сигарет «Ява», бутылку хорошего вина, продуктов, приготовил немудрёный ужин, предварительно вымыв с содой Витин нехитрый кухонный скарб.

Поужинав и закурив сигарету, Витя признался:

– Женщины – страшные люди. Сломали мне жизнь. И только одно меня успокаивает: есть у меня дочка Сашенька, редкой красоты девочка уродилась. Так люди говорят. Правда, характер… В этом году школу закончила. Но ничего. Верю: подрастёт, поумнеет, придёт когда-нибудь отца навестить. Я ведь её больше жизни люблю. – И лицо его осветилось нежной улыбкой.

На прощанье он растроганно обнял друга за плечи и сказал:

– Человек – это звучит больно, Сева.

Через два года, вернувшись в Минск из длительной командировки в Англию, Сева вновь решил навестить друга. Однако старый дом был выселен, его готовили под снос. Поспрашивал у прохожих, спешащих через двор, но никто не мог ответить, куда исчезли его жильцы. Сева долго сидел на краю изломанной скамейки с надписью: «Здесь был Толян», глядел на заброшенный дом, ждал чего-то, думал о печальном. Недавно ребята видели Сашеньку Замуренкову в ресторане «Юбилейный». Яркая, эффектная, синеглазая, с капризным изломом рта, с модными длинными платиновыми волосами, в коротком леопардовом платье и дорогих украшениях, она сидела в компании кавказцев, курила тонкую коричневую сигарету и громко хохотала, привлекая к себе внимание всего зала…

Сева ещё раз огляделся. Дорожки к чёрному ходу совсем заросли, как будто заросли пути к отдельным людям и ко всему миру. Неуютный сентябрьский ветер донёс от ближнего храма хрустальный колокольный звон, созывающий к вечерне немногих богомольных старух. Казалось, что жизнь пролетела быстрым курьерским поездом, промелькнула так стремительно, что и опомниться не успел.

Вероятно, судьба есть у каждого человека. Она упорно плетёт свой непостижимый узор, который мы бессильны распознать, пока он не закончен. А когда закончен, уже незачем и некому это делать.

Камни судьбы

Все люди уверяют, что любят себе подобных, но никто не хочет жить в коммунальной квартире. Однако жизнь Наташи – Натки, Таты, как называют её родители и друзья, – неразрывно связана с коммуналкой вот уже тридцать четыре года.

На тихой улочке стоят два дома, выкрашенные жёлтой краской. Один из них, где мама, папа и Нат-ка занимали узкую и длинную, как вагон, комнату, разгороженную на два малюсеньких «купе» и упиравшуюся единственным окном в красную кирпичную стену напротив, был двухэтажным, старинным, дореволюционным. Раз в десять лет ЖЭС латал железную крышу, а в остальном дом не менялся. В городе о нём почему-то ходили дурные слухи.

Коммунальная квартира на втором этаже, почти ежедневно сотрясаемая кухонными дрязгами и пьяными скандалами, когда-то принадлежала, видимо, богатым людям. Об этом говорили изразцовые печкиголландки и лепные узоры на высоких потолках прежних огромных комнат, разделённых тонкими перегородками на тесные клетушки. Жизнь в них всегда была сильно уплотнённая. В каждом закутке или чуланчике кто-то жил. Вещей почти не было, только самое необходимое, поэтому даже маленькие комнаты казались просторными.

Стержнем густонаселённой коммуналки был длиннейший коридор, по которому дети катались на велосипеде. Бугристые его стены навеки окрашены в жуткий болотный цвет до контрастной линии, опоясывающей всё помещение на уровне глаз взрослого человека. В этот коридор выходили все комнаты, в которых обитали семь семей.

Формула заселения любой коммуналки проста: берёте треть интеллигенции, треть работяг, треть людей без определённых занятий, часто зэков, проституток или алкоголиков, смешиваете, но не взбалтываете.

Итак, в первой комнате проживала Малашук Тамара Васильевна, женщина приземистая, крепко сколоченная, со стрижкой «под горшок». Упрямая, такая не заплачет, не попросит, а потребует. Первое время разговаривала только матом. Если что, так обложит – не подходи. Кто-то разузнал, что росла она в деревне, в многодетной семье, была старшей. Приехала в город, устроилась на завод, вскоре поняла, что с её-то счастьем да некрасивостью замуж не выйти, и просто переспала с кем-то. Для сыночка готова была разбиться в лепёшку. У него всё было только лучшее. В клетке у Шурика даже жил зелёный говорящий попугай. Он действительно произносил хрипло и раскатисто: «Хороший мальчик», «Привет», «Гоша хороший», а если очень попросишь, то и «Здравствуйте, товарищи!»

А вот Тамару нелегко было разговорить. Она заранее, как дикобраз, выпускала иголки, становясь в оборонительную позицию, ещё когда никто и нападать-то не собирался. Видать, жизнь её не баловала, не с чего было улыбками расцветать. С течением времени стала на заводе кладовщицей. И лучше цербера было не найти. С непроницаемым лицом стояла она на своих толстых ногах в мужских носках и дерматиновых босоножках, перегораживая вход посторонним квадратным туловищем, обтянутым тёмно-синим халатом. В зубах дымилась папироса. Начальство уважительно выписывало ей за неподкупность ежемесячные надбавки и премии.

В девяностые годы грандиозных скандалов с кровавой резнёй среди коммунальной разношёрстной публики, конечно, уже не было, но и идиллической дружбы с душевными совместными праздниками, как в кино, тоже не наблюдалось. Несколько лампочек в туалете, ведущих к разным выключателям, говорили об этом. Не очень-то дружили даже дети, каким-то образом чувствуя противоестественность подобного объединения. Детей было семеро: сама четырнадцатилетняя Ната Киселёва, мальчики Артём Шишков семи и Шурик Малашук – четырёх лет, сёстры Валя и Аля Гальперины – пятнадцати и тринадцати лет и трёхлетние близнецы Морозовы – Федорчук. У близнецов, как ни странно, были разные фамилии, и вот как это получилось. Когда шла афганская война, мама близнецов, миниатюрная красотка Ирина Николаевна, как раз была в положении. Отца в 1986‐м призвали, и они договорились, что, если родится девочка, она получит фамилию матери – Федорчук, а если мальчик, фамилию отца – Морозов. Отец погиб на войне, а в январе 1987‐го родились близнецы, мальчик и девочка. Так они и стали Митя Морозов и Катя Федорчук. Их мама Ирина Николаевна была косметологом, и дамское население широко пользовалось её услугами. Даже после того, как Ирина Николаевна, как жена погибшего воина-интернационалиста, первой перебралась в отдельную квартиру, довольно долго ездили к ней «наводить красоту».

Комнату её отдали Киселёвым Людмиле Павловне и Петру Ивановичу, Наткиным родителям. Люди они были хорошие, добрые, интеллигентные, с глазами, в которых горел синий свет «Нового мира» и отражались блики «Зеркала» Тарковского. Работали в ближайшей поликлинике, мама – педиатром, папа – кардиологом. В их комнате всегда была стерильная чистота. Только тогда наконец и у подрастающей Таты появилось личное пространство.

Значит, квартира была беспокойная. Народ, обитавший в ней, был довольно шумным, крикливым и даже драчливым. Чаще всего из ревности гонял по субботам свою жену «для профилактики», по его собственному выражению, подвыпивший грузчик Володя Шишков, и шустрая Зойка-официантка голосила:

– Люди, помогите!

Но не помогал никто, справедливо полагая, что муж и жена – одна сатана, сами разберутся, а жить с ними нужно ещё долго. На следующее утро Зойка жарила блины своим мужчинам, поворачиваясь к соседям левым боком, так как под правым глазом синел замазанный жидкой пудрой фингал. Володя чем-то был похож на высоченного костлявого марабу с костистым лицом, на котором выделялся огромный красный кривоватый нос, сломанный, видимо, в молодости. Глядя на его незамысловатые татуировки, соседи поговаривали, что он «мотал срок», но сам Шишков предпочитал об этом помалкивать.

Их оттеняла своей высушенной фигурой и прямой спиной балерина Анна Сергеевна Ефимова, жившая с младшей сестрой Раей, тоже балериной и тоже бездетной, у самой входной двери. До разговоров с жильцами сёстры особенно не снисходили. Время от времени они звали Тату в гости в свою комнату, полную волшебных безделушек, портьер с кистями и прочих невиданных вещей, казавшихся продолжением театрального волшебства. На комоде у сестёр стояла железная старинная шкатулка с вензелями, в которой хранились украшения, и замиравшей от восторга Таточке иногда разрешали разложить её содержимое на столике с гнутыми ножками со странным именем «консоль». Поговаривали, что их бабушка-дворянка «из бывших», жившая когда-то в этом же доме, оставила внучкам в наследство дорогие камушки. И Наташа навсегда полюбила переливы и блеск драгоценных камней, много о них читала и могла назвать и различить практически все камни – от аметистовой щётки до изумруда.

Напротив балерин в небольшой комнате обитал бывший водитель Никаноров; отчества его никто не помнил, все звали его просто дядей Колей. Выпив, он часто вспоминал свой автобус и то, как у него забрали водительские права. Все жильцы в подробностях знали незатейливую историю его жизни. Жил как все, женился на симпатичной штукатурше Вале из седьмого стройтреста, родили двоих детей. И трёхкомнатную квартиру от треста вскоре им выделили. В одну комнату квартирантов пустили, на машину начали копить. Он привык вставать рано утром, в полшестого, на работу спешил всегда затемно. Возвращался в начале седьмого с чекушкой в кармане, ставил автобус во дворе, выпивал, ужинал, ложился спать. Один раз перебрал, выпил поллитровку один. Проснулся – за окном светает, так показалось. Глянул на часы – ё-мумиё, полвосьмого, опоздал! На автомате встал, не выпив даже чаю, сел в автобус и погнал. Его остановил за превышение скорости дорожный патруль. Оказалось, что это вечер, а не утро! Проспал он всего час. Ну и, конечно, алкоголя в крови хватило бы на весь автопарк. Права забрали, работу потерял. С горя запил, жена с ним развелась, так он и оказался в этой коммуналке.

 

Несмотря на большие размеры кухни, пять-шесть человек, толкущихся одновременно около двух газовых плит, всё-таки тяжёлое испытание для нервов любой женщины. Спасало только то, что «иерархия» очерёдности установилась как бы сама собой. Безусловным преимуществом пользовались две дамы: наглая и прокуренная Тамара и циничная, обожающая скандалы Зойка Шишкова. Интеллигенция пробиралась к плите после них.

Обыкновенный день, суббота. На кухне идёт большая стирка с кипячением, доносится запах пара и белья, переругиваются соседки. В радиотрансляции – «Театр у микрофона». Забегает за чайником балерун из Норвегии, хороший паренёк, который по выходным часто гостит у сестёр Ефимовых, надолго застывает у плиты и вдруг бежит в коридор с криками:

– Аня! Рая! Нужно вызвать психушку! Тамара Васильевна сошла с ума!

– Господи, что такое?

– Сами посмотрите! Она готовит там, на кухне, свои полотенца!

Все знают, что молчание – единственное золото, не признаваемое женщинами, и поэтому с утра на коммунальной кухне кипит не только бельё – там кипят настоящие страсти, которым поддаёт накала дядя Коля в синих трениках с вытянутыми пузырями коленями, пытающийся сварить себе сложное блюдо на всю неделю, которое он гордо называет «щи суточные». Солируют Тамара, Зойка и дядя Коля.

– Зоя, ну сколько можно тереть? Может быть, ты хочешь, чтобы на твоей надгробной плите написали: «Её плита была идеально чистой»?

– Дядь Коль, ну потерпи ещё немного.

– Уже терпух опух! Жрать хочу! Освобождай конфорку, кому сказал?

– Раньше надо было встать, чтоб сварить свою бурду! Ты чего бока отлёживал до двенадцати?

– Кто рано встаёт, тому целый день хочется спать. А у меня на нервной почве радикулёт, спину так заклинило, мама не горюй. Профессиональная болезнь шофёров!

– Когда это было! Вот не зря тебя жена за пьянку выгнала.

– Тамара, скажи-ка лучше, почём в продуктовом селёдку брала?

– Да что ты её спрашиваешь? Она ж на перекличке в дурдоме первой отзывается!

– Это по тебе жёлтый дом плачет!

– Ой-ой-ой, от осинки не родятся апельсинки. Все знают, что мамашу свою полоумную ты в дурку сдала.

– Ах ты штучка с ручкой! Дрянь такая! А ты продукты из ресторана воруешь постоянно!

На кухню неожиданно заходит статный Гальперин в форменном кителе, только что начищенных сапогах и командным голосом рявкает:

– А ну-ка тихо, женщины! А то счас всех научу в одиночку строем ходить! Покурить уже спокойно нельзя.

Он усаживается на табурет у своего столика, закуривает и, улыбаясь, говорит:

– Вот что, соседи дорогие! Сегодня вечером прошу к нам: Татьяне Петровне моей сорок пять. Отметим чутка.

– Бабе сорок пять – ягодка опять! С именинницей вас, Андрей Степаныч! – прогибается дядя Коля.

Вечером у Гальпериных собираются соседи. Праздник назревает, как нарыв. На кухне спешно заправляют бесконечный оливье в среднего размера тазике. Наспех кормят детей, чтоб потом не мешали. В комнате на две табуретки у стола положили длинную доску и застелили покрывалом. В ванне охлаждаются бутылки. Больше всех суетится, размахивая руками, Никаноров, нарядившийся по этому случаю в помятую, но чистую тёмно-синюю сорочку, в которой свободно болтается его длинная тощая жилистая шея.

– У всех нóлито? Товарищи! Прополощем усталые пломбы! А ты, краса моя Николаевна, чего на неё, родимую, смотришь? Пей, пей! Нам ещё рано нюхать корни сирени!

От дружного хохота звенят рюмки. Потом говорят тосты имениннице, разговоры разговариваются, ясное дело. Через час Володя идёт за баяном и разворачивает меха:

– Когда б имел я златые горы…

Зойка визгливо подхватывает:

– И реки, полные вина…

От этих пьяных дебошей, шума перебранок, табачной вони Тата с Алькой сбегали из своей «вороньей слободки» на улицу, где и бродили до наступления темноты.

Подъезды, провонявшие кухонными «ароматами» и кошачьей мочой, в то время не закрывались, и, зайдя в них погреться, всегда можно было натолкнуться то на обжимающуюся парочку, то на работяг, соображающих на троих, то на подростковую компанию с гитарой. Последние, особенно в подпитии, были опасны и однажды окружили девочек и зажали в углу. Ухмыляясь и дыша в лицо луком, полезли под юбки. В животе противно похолодело: пацаны, здорово одуревшие от дешёвого креплёного вина, явно были сильнее.

Алька крикнула:

– Становись спиной к спине, отбивайся!

Повезло, что мимо плёлся толстый дядька-очкарик в отвисшем на заднице чёрном тренировочном трико с помойным ведром в руке да его жена, следившая за событиями в проём двери, закричала:

– Вызываю милицию!

Подростки утратили бдительность, удалось вырваться и сбежать. С тех пор у Альки на предплечье остался бледный шрамик от ножа, которым её задели в темноте, а у Таты – стойкое неприятие мужчин.

С тех пор прошло двадцать лет, в течение которых квартира претерпела расселение и капитальный ремонт, но так и осталась коммунальной. Теперь расклад был таким. Балерины Ефимовы ушли на пенсию, на сцене больше не танцевали и работали в местном хореографическом училище педагогамирепетиторами. Каждое утро они, по-прежнему статные, с прямыми спинами, шли по длинному коридору в ванную, и женщины завистливыми взглядами провожали их худощавые фигуры.

У дяди Коли вопрос с алкоголем решился как-то сам собой. Выпивать он, может, и выпивал бы, да не на что было. Работал он теперь на полставки ночным сторожем на стройке, через день сидел в хлипкой будочке и получал гроши, которых хватало только на самое необходимое. В дни дежурств пристрастился читать детективы и раз в неделю исправно посещал районную библиотеку.

Артём Шишков, работающий на гипсовом заводе, женился на разбитной девице, водителе троллейбуса, жирно обводящей глаза чёрным цветом и красящей ногти чёрным же лаком. И молодожёны, и родители получили по однокомнатной квартире в спальном районе, чем были очень довольны. Зойка на прощанье накрыла стол, как в ресторане, и соседи в последний раз спели под Володин баян. Комната Шишковых под четвёртым номером пока пустовала.

А Гальперины построились по офицерской квоте и переехали в новый красивый микрорайон с лесопарком в зоне видимости. И муж, и жена были на пенсии и скучали: Татьяна Петровна – по своим ученикам, а Андрей Степанович – по своим солдатам. В их освободившуюся комнату переехал вечный студент политеха Шурик Малашук, каждую сессию что-то досдающий или пересдающий, оставив в комнате напротив заболевшую диабетом располневшую Тамару Васильевну, которая по-прежнему продолжала опекать сына, как маленького.

Киселёвым же нравился район, нравился сам дом, их поликлиника была в пешей доступности, поэтому переезжать из тихого центра на край города они не захотели. Таким образом, вместо прежних восемнадцати жильцов осталось только восемь. Жить стало лучше, но не веселее, а тише и спокойнее. Тата по-прежнему дружила с младшей Гальпериной, Алькой, которая уже пятый год работала врачом в девятой больнице и была вполне довольна жизнью. Нельзя сказать, чтоб старинная подружка была красавицей, но от изумительного акварельного румянца и милых ямочек на обеих щеках глаз было не оторвать, когда она смеялась. А смеялась она почти всегда.

В субботу Алька должна была приехать в гости, и, критически посмотрев на себя в зеркало, Тата записалась в «Мечту» на четверг. Она страшно устала на работе и, придя вечером в парикмахерскую, только успела сказать, что хочет постричься и покрасить волосы в цвет красного дерева, а потом закрыла глаза, отключилась и на два часа отдалась в руки Леры – высокой крупной девушки с выпуклыми голубыми глазами.

– Готово!

Тата открыла глаза. Из зеркала на неё смотрела зеленоглазая женщина с диким, совершенно невероятным апельсиновым цветом волос.

– Господи! Лера, если это цвет красного дерева, то моя бабушка – балерина! Ты что, дальтоник?

3Отведки – традиционный обычай поздравления (отведывания) молодой матери после родов.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru