Старый князь умирал… Заболел внезапно… Ещё несколько дней назад готовился к походу на непокорного сына Ярослава, князя новгородского (тот отказался вдруг платить Киеву дань), слушал доклад воеводы, выходил на двор посмотреть, как собирают обоз, какие подвезли доспехи, вникал в жалобы гридней1(на них ведь ляжет вся тяжесть похода и боёв), советовался с боярами2, как до осени одолеть путь к Новгороду… А путь неблизкий…Старшие дружинники горячились…
– От Киева до Новгорода больше тысячи поприщ3…
– Дык это по прямой, по прямой, а так ноне даже птица не летает… Кто теперь ходит по прямой? Святослав, князь покойный, батюшка твой, княже4, тот ходил: шатров не брать, припаса не брать, обоза, стало быть, нету, целый день двуконь5 скачут, а вечером косулю подстрелит, ломтями нарежет, на угольях пожарит, вот и вся еда за день, ночью попону6 на землю, плащом укрыться, седло под голову… Вот он воин был не шутейный, леса насквозь, реки вплавь, дык они по прямой ходили. Сейчас так не пойдёшь! А болота, леса, реки?7 Вдвое дольше будет! Сейчас месяц червень8, так аккурат к листопаду и придём под Новгород!
– Будет тебе! Эка хватил: к листопаду! Ещё скажи в студень! Понятно, не в жнивень! Но коней погрузить на ладьи, против течения погребём поприщ по десяти за час, значит, за день до семидесяти будем делать, к ревуну приедем, – горячился кряжистый бритоголовый детина с грязным косматым чубом и кривым шрамом через лоб и щёку. – Куды коней-то на ладьи! – насмешливо протянул худой жилистый дружинник, голый по пояс, с боевым топориком в руках. – На ладьях гребцов два десятка, да дружины четыре, да припасы, да оружие, куды коней-то! Кони пусть берегом идут, а пешая дружина водой!
– Берегом кони и тридцати поприщ за день не сделают! Гребцов не брать, младшую дружину на вёсла, припасов совсем помалу, оружие под скамьи попрятать, коней в серёдку…
– Пешие воины за одно днище9 больше двух десятков вёрст никак не пройдут, а без дорог да с оружием, так почти вполовину, а припас…
– Ты ещё сенник10 с собой возьми, а не то бабу свою вместо сенника, она у тебя такая толстая, ещё мягче будет… – и прибавил такое словцо, что воевода крякнул, а видавшие виды дружинники присели от изумления.
Князь резким движением руки остановил спорщиков: не время чубы драть, делом займитесь… Он умел приказать негромко, но властно, а иногда хватало поворота головы, внимательного взгляда с лёгким прищуром… Знал, как управлять людьми. Высокий, уже начинающий грузнеть, с обильной проседью в бороде и волосах, но двигался ещё легко, были в нём и сила и мощь… Прямой нос, высокий лоб, цепкий взгляд; но уже набросила на лицо сеть морщин подступающая старость. Он был ещё крепок и здоров в свои пятьдесят с лишком вёсен11! Только пороки молодости глубоко прочертили чело12 своими метами… Вздохнул шумно, покаянно…
– Лет13 десять точно осталось, – подумалось ему мимоходом, – успеть бы, успеть бы завершить, иначе всё рухнет: Русь, вера, семья – всё, ради чего жил…
Он легко взбежал на высокое узорчатое крыльцо, приглашая на совет бояр, и вошёл в прохладу больших сеней, кивнув сторожевым гридням. Из сеней вело несколько дверей: направо светлицы ближней челяди14, тут жил ларник – хранитель хартий и печати, рядом гридница15, где отдыхала сменная стража, божница – домашняя молельня… Наверх вела широкая лестница и выходила сначала в Людную палату, где ждали княжьего приёма просители и иногда вершился суд. Дальше была Главная палата, большая, светлая, богато украшенная. В ней стояло обтянутое заморским бархатом княжеское кресло с дивной золотой резьбой. Всё было торжественно и красиво: дубовые лавки, покрытые коврами, золотые подсвечники, доспехи на стенах. Из этой палаты двери вели в княжеские светлицы и ложницы16. Но князь повернул направо в трапезную, тяжело опустился на лавку, приказал подать взвару17, начал совет.
Долго решали, кто и когда выступает, как идёт, брать ли обоз – решили не брать, идти налегке, на ладьях по реке до Смоленска, там отдохнуть несколько дней у сына Станислава – теперь смоленского князя. Дальше шли тяжёлые волоки: из Днепра через Катынь и Касплю в Двину, а из Двины в Ловать – волок почти двадцать поприщ. Судили, рядили, решали… Бояре разошлись, остался только верный Борислав, в крещении Борис. Более двух десятков лет крещена Русь, а имён почти у всех два: древнее славянское «от отич и дедич»18 и православное, данное по святцам. Гнев всколыхнулся в груди тугой волной: приняли же крещение, в храмы ходят, а дома идолов своих кровью мажут, да в купальскую ночь по лесам бегают и через костры прыгают… Глубоко сидит старая вера, ох, глубоко! Да сам-то ты давно церковь убитого по твоему приказу Ярополка, брата-христианина, разрушил в Киеве? Да на её месте ставил капище19 поганое, да идолов Перуна, Хороса, Даждьбога, Стрибога, Семаргла и Мокоши20? Да вместе с волхвами приносил им жертвы людские? И твоё ведь имя крестильное Василий, а ты всё Владимир, да Владимир… Сильна привычка, корень её уходит в старину, в древность, в Род и живёт в твоей душе, и трудно с ней сладить! Недаром говорят: искоренить, вместе с корнем вынуть, а чем тогда держаться за жизнь? Пока ещё новые корни нарастут! Так это в себе сложно, а во всём народе! Только один корень подрубишь, как новые вырастают, со старыми мешаются, как тут искоренить? А традиции, обычаи, праздники, привычки, песни, были, сказки? Горько, ох, горько…
– Что горько-то, княже? – спросил Борислав. Видимо, забывшись, последние слова сказал-таки Владимир вслух.
– Всё горчит, друже, и мысли, и взвар, во всём сегодня горечь… Но если в питии горчинка лёгкая, брусничная, то в мыслях…
Договорить князь не успел, Борислав быстро встал, темнея лицом, и протянул ему братину21, из которой пили бояре, что было против правил (князь всегда пил из своего кубка):
– Какая брусника, княже? Середина лета! Только завязалась ещё та брусника…
Князь, белея лицом, медленно приподнялся, взял протянутую через стол братину, сделал большой глоток и как-то безнадёжно устало опустился на скамью: питьё было сладким…
– Знахаря быстро, – крикнул Борислав в приотворенную дверь, за которой маячил гридень, – и лекаря византийского, и Сома сюда, мигом! – добавил совсем уж вдогонку… Схватил со стола кринку с водой, заставляя князя пить помногу, а затем вызывать рвоту, и так несколько раз… Почти две четверти22 грязной воды было в бадье, когда вбежали трое. Всё поняли враз, двое стали осматривать сидящего князя: цвет кожи, глаза, ногти, а третьему боярин только крикнул:
– Кто взвар подавал? – как его уже вымело из трапезной словно вихрем.
И вот лежит князь в своих покоях уже несколько часов и умирает. И лекарь византийский и свой знахарь сошлись в одном: яд был быстрый, если бы не догадались промыть желудок, всё уже было бы уже кончено. Но и помочь нечем: чтобы сделать отвар против яда, нужно знать, какой яд, а пока Сом разыщет, кто и как, будет поздно. Знахарь сразу сказал: зелье не наше. Лекарь долго скрёб по дну кубка, нюхал, тёр в пальцах каплю со дна, осматривал боярскую чашу, потом изрёк, что яда в питье не было, только в кубке князя. Яд из Хорезма. Он видел крохотные бесцветные крупицы с чуть горьковатым привкусом у торговца снадобьями в пыльной лавке раскалённой Бухары, когда ходил по Великому шёлковому пути с посольством из Византии к бухарскому эмиру. Делается из сока местного растения, противоядия нет… Хотя совсем в малых дозах – лекарство. Борислав гневно махнул рукой: знаний много, толку мало… делай уж, что можно. Князя трясло. Давали питьё, чтобы снять боль и уменьшить лихорадку. Очнувшись, он отдавал боярину чёткие указания, а затем снова проваливался в забытьё. Тело его делалось то словно костяным и холодным, то покрывалось липкой испариной, лицо и шея багровели, просил пить.
Приходил батюшка соборовать23, но князь, очнувшись, отказался, просил послать тайно и спешно за митрополитом Ионой24 в Киев. И лекарь, и знахарь уверяли, что успеет. До Киева рукой подать. Вскоре приехал в великой спешке митрополит, привёз Анастаса Корсунянина, княжьего духовника, стали готовиться к соборованию, князь тяжко вздохнул, глубокая морщина прорезала его лоб, ещё две, резко очерченные синеватой бледностью, опустились от крыльев носа к уголкам рта, он обвёл всех медленным взглядом, прося уйти, начиналась исповедь. Все вышли на широкий двор; несколько часов назад Владимир раздавал здесь приказы, выслушивал гридней, советовался с боярами. Двор словно вымер и затих, даже собаки не лаяли, тревога висела в воздухе ощутимо, как чёрная туча.
Боярин Борислав огляделся: княжий дворец каменный, в два жилья25, с резным деревянным теремом наверху, стоит в центре двора; к нему примыкают хоромы бояр и челяди. Сени соединяют отдельные палаты в причудливую постройку, зато удобно зимой или ночью: не нужно добираться в темноте или по холоду до своего дома. Сзади дворца – избы простой челяди и холопов26, ещё далее амбары, ле́дники, погреба, медуши27, за ними скотные и птичьи дворы, кузница… Чуть в стороне гридница, за ней пустые хоромы. В тех хоромах раньше жили наложницы князя с челядью до двух сотен, а ещё в Вышгороде до трёх и в Белгороде столько же. Ненасытен был в молодости, жаден до плотских утех. После крещения всех их отпустил. Весело жили, буйно… Борислав тогда был совсем юн, начинал в младшей дружине отроком, а вот уже в бояре вышел.
С князем был тогда воевода Добрыня, его дядя по матери, Малуше. Эх, Добрыня, Добрыня, знатный был богатырь, силы неимоверной. Да всё уходит в землю, и сильное, и слабое… Сколько он тогда с этими девами хлопот имел! То гридень в наложницу влюбится, то боярин… То понесёт какая от кого! А уж как их охраняли, как зеницу ока! Да где ты за ними углядишь! Две сотни девок молодых, а вокруг челяди сколько! И увидел он вдруг себя на этом дворе юным отроком, и словно проплыла перед ним нежная смуглая Салиха: тонкая, гибкая, чернобровая, губы алые, нежные, манящие, волосы длинные и густые, будто грива у вороного коня… Он вздрогнул, словно засаднила старая рана, спасибо Добрыне, жив тогда остался… Никому ничего не сказал старый воевода, тихо убрал Салиху в Вышгород… Как он тосковал тогда, только бы увидеть её! Тряхнул головой боярин, отгоняя воспоминания, и заторопился к дальним конюшням.
Пока шёл по двору, заметил, что солнце стало клониться к закату. Красные всполохи играли в облаках и отражались в воде, тихо покачиваясь от ветра и течения… «Словно кровь», – подумал вдруг он и заторопился: коротки летние ночи, а доживёт ли князь до утра, кто знает… За крайней конюшней в самом углу двора стояла небольшая изба, в ней жили слыхи28. Сколько их было и как они выглядели, толком никто не знал и знать не стремился. Были это люди тайные, незаметные, еду им носили в избу, утром они уходили или уезжали куда-то, словно растворяясь в рассветной дымке, а когда и откуда возвращались?.. Никто не вникал, да и не хотелось… Меньше слышал, дольше жил… Ведал слыхами Сом. А нашёл того Сома нынешний боярин Борислав, тогда ещё княжий отрок из младшей дружины. После похода на Корсунь в 988 году29 и взяли Бориса в старшую дружину.
Ехали они тогда по Таврии вдоль моря. Всё сокрушались, что столько воды, а ни на что не пригодна: ни тебе попить, ни еду сварить, ни огород полить… Вот приметил раз один воин, как что-то косматое и мелкое юркнуло в пещерку на середине обрыва. Волк, коза, собака? Ни на кого не похоже… Ну и послали Борислава проверить. Он часто потом рассказывал гридням и челяди, как лез по скалистому обрыву, как доставал из полутьмы пещеры какой-то дикий мохнатый визжащий и кусающийся клубок… Как спускался с ним, рискуя сломать шею (что уж греха таить, пришлось слегка врезать этому, чтобы чуть обмяк и не дёргался). Оказалось, мале́ц лет девяти, жутко грязный, тощий, завёрнутый в обрывок какой-то шкуры на голое тело, с огромной лохматой головой и большим ртом с редкими мелкими зубами. За это и прозвали его Сомом. Отмыли, переодели… Быстро накормить не смогли, так как ел мале́ц дня три без роздыху, запивая всё, что совали дружинники, то квасом, то водой, и непрерывно говорил на такой дикой смеси печенежского, греческого, хазарского и славянского языков, что даже бывалые гридни диву давались. Сом прижился в дружине, быстро освоился, вскоре стал незаменим. Переодетый в разную одежду и знающий все языки, он мог пройти, где угодно, и узнать всё, что нужно. Когда подрос, стал слыхом, а теперь всеми слыхами заведует. Служба нелёгкая, но и без неё нельзя. Предан и Владимиру, и Бориславу безмерно. Для него они и семья, и друзья, а княжьи хоромы – единственный его дом.
Боярин зашёл в полумрак избы, где горела всего одна свеча, а крошечные окна, забранные тонкими полосками слюды, слабо пропускали сумрачный вечерний свет. На лавке рыдали, размазывая слёзы по щекам мокрыми передниками (видно, плакали уже давно и усердно), две толстощёкие холопки с поварни. В углу он заметил старую ключницу, она сидела тихая, поникшая и тоже плакала, но по совсем другой причине. Она была подруга Малуши с подворья княгини Ольги, знала князя с детства и горевала о нём искренне и сердечно. Узнать удалось немного: той холопке, что должна была прислуживать в трапезной, что-то подмешали, и она второй день маялась животом, нет, убивать не собирались, чтобы никого не насторожить, так, заболела вроде… Ключница поставила вместо неё новую, недавно привезённую из Киева. Та никого ещё не знает, но видела в трапезной гридня, по описанию на наших не похожего, смуглого, чернявого и кучерявого, наши-то все русые, но одет был, как наш. Он сказал, что должен проверить посуду… Его одежду и оружие нашли за большой укладкой30 в сенях в дальнем углу, видно, сразу переоделся и ушёл…
– Но как он узнал, что князь пойдёт в трапезную, а не в гридницу?
– В гриднице тоже в княжьем кубке пару бесцветных крупиц нашли, лекарю отдали. В братине пусто, только в кубке… Я послал погоню в разные стороны, да ведь и он не дурак, понимает, что искать будем: или в Киеве затаился или ушёл уже далеко (да только знать бы куда: в Смоленск, в Византию, в леса?).
Сом своё дело знает, и сидеть зря не будет; девок отпустили, тех словно вымело из избы; безутешную ключницу боярин проводил до княжьего дворца и поспешил к умирающему.
Соборование закончилось, Владимир был в сознании, заговорил быстро, голос слабый, сбивчивый, но внятный:
– Охрану поставь, чтобы ни единая мышь не проскочила, чтобы в Киеве не узнали, что меня нет, чтобы Святополк не узнал да его сторонники, выпустят его из поруба31, захватит стол княжеский, тогда беда! Меня вывозите ночью, хороните отай32 в Десятинной церкви, Иона уже всё знает. Всем говорите: болен князь… Да за Борисом пошлите гонца, Борису стол, он законный от венчаной жены, остальным уделы розданы, пусть не идут брат на брата, Глеб молод ещё, ему сидеть пока в Муроме, Борису стол…
Глаза князя закатились, он опять провалился в беспамятство. Боярин ужаснулся: как это так, Великого Князя Киевского хоронить как татя33 безродного отай? Не бывало такого на Руси! Нужно было крепко поразмыслить. Оставив больного на лекаря и стражу, пошёл к боярам в Людскую палату, совет держать.
А Владимир провалился в ад, который создал всей своей жизнью. Жгучий стыд охватывал его, когда видел он картины своей молодости. Огненные языки запоздалого раскаянья жгли душу. И не было спасения от этого огня!
И хотя уверял его митрополит Иона, что осознанный, раскаянный и исповеданный грех прощается Богом, смертный страх острыми когтями впился в сердце и выдавливал из него жизнь… Бог, может быть, и простил ему, а он себе простил? Что будет с его детьми?! Что будет с Русью?!
Как ни люто было страдание его тела, а душой он маялся сильнее, понимая, что эти часы даны ему для осмысления всей жизни. Больше всё равно ничего уже не успеть. И он вспоминал, вспоминал, то холодея от ужаса содеянного (и тогда даже руки становились костяными и твердыми, и знахарь растирал и растирал их целебным настоем, пытаясь согреть), то покрываясь крупными каплями ледяного пота, то сгорая в огне невыносимого стыда, лицо его делалось свекольно-красным, а жар, казалось, прожигал тонкую рубашку…
Вспомнилось, как ребёнком, убежав на берег Славутича34 от своего дядьки Твердяты, старого изрубленного во многих боях дружинника, забрался в челнок возле берега, а тот вдруг поплыл по течению… Вёсла лежали на дне, да ребёнку пяти вёсен с ними не сладить. Долго разбирались потом, кто и почему не привязал… Но мальчик помнил только сначала свой восторг от плаванья, когда ракиты, вербы, бани, отроки, купающие коней (они-то и прибежали на подворье, когда узнали в лодке княжича) медленно проплывали перед его взором… Река текла величаво, широко, неторопливо, и он сидел очарованный, заворожённый этим движением… Тревога подступила, когда челнок стало выносить к середине, и он увидел, как мимо проплыла небольшая пристань в устье реки Лыбеди. Через некоторое время эта тревога сменилась паникой: чёлн уже несло мимо заводи, где в Славутич впадала речка Коник; он сидел, вцепившись побелевшими пальчиками в борт, и пытался понять, что теперь делать: плакать, кричать, звать на помощь, но кого? Река широка, берега пустынны… Холодея от ужаса, он вдруг заметил сзади лодку. Несколько пар вёсел взлетали над водой и мощно опускались, рассекая упругую гладь реки; лодка стремительно приближалась. Он уже видел солнечно-золотистые брызги с вёсел, испуганное лицо своего дядьки, слышал весёлый гогот младшей дружины…Лодка догнала челнок, мягко притёрлась к нему бортом, сильные руки гридня подняли княжича и посадили на колени Твердяты, молодой дружинник, упруго вскинувшись телом, перемахнул в чёлн и сел на вёсла. Они помчались против течения: вёсла дружно резали воду, капли брызгали в лицо, все смеялись, только дядька прижимал его к себе как-то особенно бережно.
У воды их уже ждала бабушка княгиня Ольга с боярынями: прямая, строгая, она неподвижно и спокойно стояла на берегу, только тонкие пальцы теребили край узорчатого заморского плата. А потом она привела его на конюшню, где пороли Твердяту. Старый воин лежал тихо, только крупно, всем телом, вздрагивал от ударов, да пальцы, вцепившиеся в край скамьи, были белыми, как маленькая фигурка распятого Иисуса из слоновой кости, привезённая из далёкого Царьграда35, которая стояла у бабушки в светлице. Владимира, заходившегося истошным криком и рвавшегося к дядьке, она увела, объясняя по дороге про долг и ответственность. Так он впервые понял, что за наши поступки часто отвечают другие люди. Его тогда Ольга не наказала, посчитав, что переживания – уже хороший урок. Княгиня была к нему строга и добра одновременно. Он всегда чувствовал, что она любит его больше других братьев: Ярополка и Олега.
И вот теперь умирающий князь словно плыл, лёжа в крохотном челне без вёсел по реке своей жизни, только солнце совсем клонилось к закату, окрашивая воды в кроваво-огненные тона, а перед ним всё разворачивался пыльный и потрёпанный, забрызганный кровью его жертв, уже принадлежащий Вечности, свиток его жизни, и нельзя было ничего исправить… Поздно!..
Увидел он вдруг голубые глаза матери, вспомнил её всегда печальный взгляд, нежные маленькие руки… И вот словно встала она перед ним: стройная, гибкая, такая ещё молодая, любящая, любимая… Ей было чуть больше двадцати вёсен, когда его забрали и увезли в Киев. Вот ведь, на краю жизни всплыло первое воспоминание: мать прижимает его к себе так крепко, почти больно, а из глаз у неё выкатываются две большие капли и медленно скатываются по щекам, не растекаясь, как прозрачные жемчужины. Он подставляет ладошку, пробует языком, а слеза совсем не вкусная, солёная… А напротив стоит статная, красивая, немолодая женщина и протягивает к нему руки. Он видел её впервые, но признал сразу: не боялся, пошёл на руки, говорил с ней охотно и много на своём детском языке. Рассказывал о жизни в Будутине, показывал хоромы, водя по горницам, доверчиво держал за руку.
Помнит, помнит ведь!.. А было-то ему всего три весны! Потом Ольга увезла его в Киев, больше он Малушу не видел. Тосковал ли по ней? Нет. Киевская жизнь захватила бурей впечатлений. Бабушка была рядом, она заменила ему мать, если мать можно заменить… Помнил ли её? Всегда помнил! И иногда видел во сне эти огромные синие глаза, полные тоски и слёз, и просыпался с удивительным ощущением нежности и любви, и целый день носил это чувство в себе, по временам застывая и беспричинно улыбаясь.
Погостив в Будутине несколько дней, Ольга с маленьким Владимиром собралась в Киев. Это было его первое путешествие! Сначала ехали до Любеча, и он всё выглядывал из лёгкого кузова повозки, которую везла степенная серая лошадка. Потом гостили в Любече, гуляли по городу, были на озере и на реке, пока княжескую ладью готовили к отплытию. Он впервые видел настоящий город и такую большую воду, детинец36 и православный храм37. Ночевали в богатом доме, Ольга разговаривала с хозяином; таких людей мальчик ещё не знал: смуглый, черноглазый, без бороды, со странными спутанными волосами цвета воронова крыла, похожими на большой чёрный одуванчик (он никогда раньше не видел чёрных кучерявых волос). О чём говорили, он не понял, что-то о какой-то невестке, угорской38 княжне Предславе, которая плетёт страшные козни и нужно бы выслать её к отцу, а внуки старшие все в мать и не радуют… В том, что Предслава – законная жена его отца, а внуки – его братья, он разберётся позже, а сейчас, сомлевший от долгой прогулки и сытной еды, засыпал на широкой лавке, застеленной мягким ковром, и снилась ему коварная угорская княжна вся в чёрном, с длинными костлявыми пальцами, она сидела перед огромными кроснами39 и ткала чёрные козни, похожие на паутину, в которой путались лягушки, пиявки и ящерицы…
Утром они плыли по огромной реке Славутичу; берега: один низкий, другой крутой и обрывистый, словно бежали следом, тугой ветер так надувал парус, что даже вёсла были не нужны… Княгиня сидела на скамье, держала внука на коленях. С ними вместе ехал отрок Добрыня, дядя по матери, Ольга взяла его в Любеч повидать сестру и присматривать за мальчиком в дороге. Он уже служит в младшей дружине князя Святослава. Быть им вместе с того дня почти два десятка лет неразлучно. Добрыня сидел рядом, отвечая на бесконечные детские вопросы… К вечеру все умаялись и проголодались, днём перекусили легко, ждали, когда вече́рять40. Добрыня привстал, покачиваясь в такт движения лодки, и произнёс степенно, как взрослый, всматриваясь вдаль из-под козырька ладони:
– Вот и становище скоро, видишь, дымы впереди, – махнул он рукой…
– Что такое становище?
– Это ещё древние князья устроили, когда в полюдье41 ходили. Каждые примерно пятьдесят поприщ есть постоялый двор для ночлега, там и конюшни, и амбары, и кузница, и поварня.
– А что, матушка-княгиня, при таком ветре за три днища доплывём до Киева, – обратился к Ольге вислоусый дружинник с серьгой в одном ухе.
А с пристани уже свистели молодецким посвистом. Причалили. Добрыня снёс Владимира по сходням на руках, поставил на землю. Мальчик шагнул, его качнуло в сторону, Добрыня подхватил, посадил на плечи, понёс, приговаривая:
– Эка ушатало тебя, мало́й, на ладье-то за день!
Это путешествие стало вторым серьёзным воспоминанием и потрясением для трёхлетнего ребёнка. А потом был Киев! Когда показался издалека, с воды, холм с
высокими змеистыми валами, с частоколами, башнями и воротами, у Владимира перехватило дыхание. Несколько дней после приезда он брал Добрыню за руку и говорил тихо, но твёрдо: «Сначала смотреть город…» и Добрыня понимал, что спорить бесполезно. Они бродили и бродили от терема княгини Ольги ко дворам Святослава, Олега и Игоря с их дворцами; по капищу с идолами, с одной стороны от которого было когда-то жилище князя Кия, а с другой – дворец Аскольда; обходили вокруг детинца, залезали на башни (дозорные уже знали княжича и Добрыню и пускали их везде с разрешения княгини). Возвращались через торжище голодные и усталые. После покоев Малуши под Любечем это был целый мир, огромный, открытый, в котором он, трёхлетний малыш, был пусть очень ещё маленьким, но уже князем. Потом была трапеза, затем игры…
Почти в то же время, как маленького Владимира привезли в Киев, появилась в хоромах княгини Ольги боярыня Умила с тремя детьми. Её муж служил в дружине князя Святослава, да погиб, оставив двух детей и жену непраздной42. Княгиня быстро шла по широкому двору, кутаясь в лёгкую беличью шубку, крытую яркой заморской парчой; возле высокого крыльца на укладках сидела толстая молодая женщина, закутанная в необъятных размеров шаль. День был студёный, серый, ветреный… Увидев Ольгу, боярыня встала, из-под шали выглянули две пары любопытных детских глазёнок. И совсем она не толстая, просто на сносях, да ещё ребята под крылышком… История для Руси не новая: мужа убили, ей возвращаться в родительский дом, ждёт повозку, да успеть бы до роди́н. Всё было сказано печально, но как-то легко и просто, и сама она была мягкая, уютная, с лёгкими ямочками на белых пухлых щеках. Так не хватало сдержанной, властной Ольге чего-то такого родного, тёплого рядом!.. Она всплеснула руками: куда в холод, в темень, с детьми, да ещё родишь в дороге! Приказала холопам тащить укладки в свои хоромы, отвела пару покоев рядом… И не подвело её чутьё княжеское: скоро Умила сделалась незаменимой. Сначала она смешно семенила по дворцу, поддерживая снизу руками свой неохватный живот и успевая везде: то её видели на поварне, то в светлице, то в сенях… Её весёлый смех, быстрый говор, нежная улыбка успокаивали гневных, мирили спорщиков, заставляли нерадивых холопов шевелиться… Она скоро знала всё обо всех, но никого не осуждала, а всем сочувствовала, всех утешала. Светлее и радостнее стало в покоях княжеских! И Ольга как-то оттаяла душой, отдыхала рядом с ней.
Это Умила надоумила забрать Владимира, когда княгиня посетовала на внуков Ярополка да Олега: растут при матери, чужие, обычая не нашего; сын Святослав в бесконечных походах, ему дела княжеские чужды.
– А ведь есть ещё княжич! – И когда Ольга вскинулась недовольно, мягко добавила, – Малуша не холопка, роду знатного, князя Малка дочь, а что не жена, так христиане всё равно не признают нашего обряда. А любовь у них была, я же здесь, при муже, на вашем дворе жила, всё видела. Не хотел он своей жены угорской, не люба она ему была, надменная да коварная оказалась, а когда Малушу видел, словно светился весь изнутри и таял, сокол наш, как свечка восковая. Да и она его любила, сердечная! Знала ведь, что гнев твой будет так же велик, как сама ты велика, матушка! Любовь то была, настоящая! Не гневайся, матушка, зря ты его женила против воли… Вот он дома-то и не бывает… Эх, сейчас бы привезти их сюда, да вырастить княжича по-нашему…
– И речи о том впредь не заводи! – отрезала великая княгиня.
Но мысль запала ей в голову, прилегла там, как зёрнышко в хорошей почве, пустила корешок и вскоре проросла. О Малке и слышать не хотела, она обманула её доверие, должна быть наказана. Малушу княгиня любила, как дочь, и была потрясена её поступком, который сочла предательством. Отай прижить дитя от княжича! Дело немыслимое! А вот о внуке стала задумываться всерьёз.
Однажды к зиме, перед самыми родами, завела Умила разговор о христианской вере. Ольга уж восемь лет как крестилась, ездила в Царьград с посольством, разговаривала с патриархом! Часто рассказывала она об этом путешествии, ходила в церковь св. Ильи, что построили царьградские купцы на Подоле. Там служили старенький немощный отец Михаил, да священник Григорий, ему было немногим за сорок. Он знал Ольгу в молодости, ещё не княгиней, участвовал в её крещении, часто приходил во дворец, беседовали о вере. И вот как-то Умила стала перед ними, поддерживая свой необъятный живот, и сказала просто и торжественно: «Хочу креститься!» Обряд совершали в Ильинской церкви. Всё было скромно, тихо, но как-то по-особому благостно.
– Словно ангелы в церкви летали, – сказал потом отец Михаил. Через несколько седмиц43 Умила разрешилась от бремени сразу двумя младенцами. Назвали девочек Дарёна и Неждана. Вроде как нежданный дар после смерти мужа. Дарёна была слабенькой, и Умила попросила отца Григория окрестить её.
–Разве можно крестить неразумного младенца? – изумилась Ольга. Но священник её успокоил:
– Святой Иустин Философ почти восемь сотен лет назад говорил, что младенцы удостаиваются благ, данных через крещение, по вере тех, кто приносит их ко крещению…
Умила так умоляюще посмотрела на великую княгиню, что та махнула рукой и сдалась. Девочек крестили, а через месяц Дарёна умерла. Хоронили её по православному обряду возле Ильинской церкви. Ольга очень привязалась к малышкам, крошечные крестницы растопили её властную душу… Дома она поглядела на спящую Неждану, на пустую колыбельку, вспомнила маленькую, чуть больше полена, домови́нку44, в которой Дарёну (в крещении Елену) опустили в землю, рухнула на скамью и зашлась истошным бабьим плачем… Умила опустилась перед ней на колени, взяла её твёрдые сухие пальцы в свои мягкие ладошки и заговорила тихо, но очень убеждённо:
– Не голоси, княгинюшка, девочка наша теперь на небесах, она в раю с ангелами, у Бога, и мы её в свой срок увидим. Вот было бы горе, если бы некрещённой умерла! А как думаешь, матушка, мужей своих увидим мы после успения45 нашего? Или они как идоляне46, куда-то в другое место попадут?
Ольга перестала рыдать, задумалась, затем сказала медленно, убеждённо:
– Не виновны они в том, что не знали христианской веры. Думаю, все, кто любил в этой жизни, и в той свидятся! Бог не жесток! Если он сына своего ради нас не пожалел, неужели не даст нам мужей наших увидеть?
С этой поры твёрдо решила княгиня привезти Владимира в Киев и воспитать в княжеских традициях и в вере. Никто никогда не узнает, что через несколько лет после этого, незадолго до своей смерти, призовёт она купца с Подола, который уходил в Царьград:
– Будете плыть через Любеч, всё равно там стоять несколько дён, насады47 да ладьи править, доедь до Будутина, найди Малушу, дочь Малка Любечанина, да передай ей эту грамоту, скажи, кланяется Ольга.
Спустя седмицу, сидела Малуша в своей горнице, читала ту грамотку в несколько строк: «Владимир здоров, характером хорош, добрый князь будет. Тебя прощаю. Прости и ты мне»… И по щекам её катились, не растекаясь, крупные солёные слезы, размером с небольшую жемчужину…