«Нет, ты представь себе: рассказать Ашкенази. Ведь это значит рассказать всему свету. Я, как нарочно, только что получил оба знака за лауреатство[35], затем “За оборону Кавказа”, “За доблестный труд”… вся грудь увешана… Добился известного положения, и если узнают об этом факте, меня же предадут суду; хотел пойти посоветоваться к какому-нибудь депутату Верховного Совета, но ведь черт их знает, кто из них работает в НКВД? Прежде я мог бы по-человечески поговорить, а теперь они пешки, трусливые пешки. Хочу к С.Б. Крылову пойти – этот не выдаст. Что сделать, какой выход найти, кошмар». Видно было, что он серьезно расстроен. И правда, по собственной неосторожности попал в нелепое положение.
И вот я придумала выход: мы развелись давно, разводилась я, уехав осенью 1924 года в Дорогобуж, и затем, взяв детей, уехала в Париж. Дорогобуж разрушен, сожжен, так же как и Смоленск, никаких архивов, конечно, не сохранилось. Скрывали это от детей. Свидетель я, враждебная сторона, и умершая теща.
Юрий был потрясен таким изобретением и даже на другой день, по телефону, поблагодарил меня.
Я не могу себе объяснить, зачем я это сделала человеку, который причинил мне столько горя. Я должна была бы злорадствовать, и только. Вероятно, потому, что я органически не могу не помочь человеку, когда он в беде.
А потом сама удивляюсь; каюсь редко.
Юрий сейчас очень мил к внучатам, одел их, очень ласков.
30 июля. Норма питания на месяц по детским карточкам:
Крупы 1 кг 200 гр.
Мяса 500 гр.
Масло 400 гр.
Сахар 500 гр.
17 августа. Утром, я была еще не одета, прибегает Анна Ивановна, глаза на лбу. «Я должна вам рассказать, это так страшно, так страшно!»
Вчера вечером состоялось торжественное собрание писателей в Смольном под председательством Жданова. За ним на эстраду вышли Прокофьев, Саянов, Попков, все бледные, расстроенные: в Москве состоялось совещание при участии Сталина, рассматривали деятельность ленинградских писателей, журналов «Звезда» и «Ленинград», «на страницах которых печатались пошлые рассказы и романы Зощенко и салонно-аристократические стихи А. Ахматовой».
Полились ведра помоев на того и на другого. Писатели выступали один подлее другого, каялись, били себя в грудь, обвиняли во всем Тихонова, оставил-де их без руководства. Постановили исключить из Союза писателей Анну Ахматову и Зощенко. Их, к счастью, в зале не было.
На московском заседании Прокофьев сказал Сталину: «Но ведь не мы одни, в московских журналах также печатают Ахматову». На что Сталин ответил: «Мы и до них доберемся»[36].
Много рассказывала Анна Ивановна, она все записывала. Рядом с ней сидел, по-видимому, чекист. Он все заглядывал на ее писание, и она перешла на армянский. Тогда он ее спросил, на каком это она языке пишет!!
По-видимому, наступил период «торможения» по Павлову, и торможения крепкого. Генералиссимус желает быть верховным главнокомандующим во всех областях.
Говорят, и как будто знающие люди, что Жуков арестован. Сосо[37] перещеголял всех царей. Суворов иногда впадал в немилость, какие пустяки. Жуков, герой войны, взявший Берлин, в тюрьме. Антонов, Новиков, вероятно, за ними последует и Рокоссовский.
А литература давно в тюрьме. Теперь на нее окончательно надели намордник.
Велено больше не писать исторических романов, лирики, необходимо освещать строительство и восстановление.
Стыд, конечно, не дым…
Но какой удар по самим себе! Победители – в тюрьме. Литература – на прокрустовом ложе. Доколе же, о Господи? После такой войны, я думаю, что писатели запьют и литература замрет совсем. Будет пастись в лопухах.
Да, после того как Зощенко ругали за какое-то произведение[38], на трибуну вышла Дилакторская и сказала, что она подала ему эту идею. Была она очень бледна, в белом костюме, с палкой. Позади Анны Ивановны какие-то типы кричали: «Тоже заступница!»
Надо не думать, не думать. Писатели – им туда и дорога, какие у нас писатели! Жалкие, трусливые творцы макулатуры. Их не жалко. А вот Жуков. Какой должен быть шум по этому поводу на Западе.
Неужели я не дождусь рассвета?
На днях, в дни юбилея Блока, приезжал Юрий: выступал и, как говорят, очень хорошо[39].
На другой день слова Жданова: «Зощенко собирался каннибальствовать на прекрасном теле Ленинграда. А вы знаете, кого мы во время блокады называли людоедами?»
Слова Сталина: «За миллионы получаем гроши»[40].
Ça ce n’est pas du Napoléon[41].
23 августа. Хочется плакать, плакать над собой, над неудачной жизнью, над своей усталостью, которая дошла до предела. А до начала работы одна неделя. Хочется лечь в больницу, закрыть глаза и умереть, не дождавшись рассвета.
10 сентября. «Благодать и мир вам да умножится в познании Бога… дабы вы чрез них соделались причастниками Божеского естества…» – 2-е Послание ап. Петра[42].
Это самое главное: чувствовать себя причастником Божеского естества, и я это чувствую, не всегда, но в те минуты, когда могу сосредоточиться и молиться.
Нельзя так падать духом. За последние две недели я отдохнула; я ничего не читала, отложила перевод, шила детишкам, днем отдыхала, наслаждалась красотой Токсова, глотала витамины Б и пришла в себя. А вокруг волны паники захлестывают все и вся. Период «торможения» расцветает махровым цветом, но на всех производит впечатление предсмертной судороги. После шумной и неприличной расправы с Зощенко и Ахматовой пошли статьи о театре, о критиках[43], все ослы лягаются как могут. В театрах полнейшая паника. Никто не знает, что уцелеет из постановок. Снят Пристли[44], снята «Дорога в Нью-Йорк»[45]. У Дмитриева 3 августа я встретила Юдкевича из Театра Ленинского комсомола, мы смотрели эскизы В.В. к «Униженным и оскорбленным» (очень хорошие эскизы), но театр не знает, пойдет ли спектакль или нет[46], не снимут ли совсем готовый спектакль «Тристан и Изольда» Бруштейн[47] в декорациях Альтмана с музыкой Кочурова. Кочуров мне звонил вчера: «Мои “Отцы и дети” в Большом драматическом пляшут»[48]. Ему был заказан Мариинским театром балет «Дон Жуан». Уже написана первая часть, которую он играл в театре, очень понравилась; если не снят, то отодвинут[49]. В Эстраде сняты рассказы Чехова.
Я представляю себе положение художественных руководителей театров. Вот уж «табак», в волжском смысле слова, так табак[50]. Под горло подперло. А все, что пишется, – стыдно читать, например: литература должна служить только Партии и государству, не имеет права быть аполитичной[51]; в этом всем что-то до того затхлое, отсталое, тупое. И неприличное.
Снят Капица отовсюду. Будто бы отказался работать над атомной бомбой[52]. Зощенко рассказал Софье Васильевне Шостакович, что на днях к нему пришел заведующий того магазина, в котором он прикреплен, и принес ему большой ящик с консервами[53]. Он просил его принять это и сказал, что когда бы М.М. ни понадобилось что-либо, он всегда будет счастлив ему помочь, так как большой его поклонник.
Это трогательно. Но я боюсь, как бы Софья Васильевна не разгласила это слишком широко, бедный директор магазина отправится тогда куда и Макар телят не гонял.
Симонов рассказал Юрию Александровичу, что дня через два-три после победы под Сталинградом он отправился на те поля, где полегла итальянская дивизия[54]. Легкий снег запорошил трупы убитых. Когда его поражало какое-нибудь лицо – он доставал его документы, знакомился с содержимым. Он увидал лицо поразительной красоты, юноша лет 20 – 22. Вынул бумаги, оказалось – герцог. На его лице сидел маленький мышонок и грыз его ноздрю. Симонов сказал, что это самое страшное, что он видел за войну.
Передал мне это Вася. Он приехал 5-го под вечер. Я отворила дверь, увидала очень худого незнакомого человека и спросила: «Вы к кому?» Каково, родного сына не узнала. В тот же вечер он уехал к Никите, ночевал у него.
Мне больно, но я молчу. Они оба с Наташей какие-то центробежные силы, неуютные. А детишки чудные. Как-то сами по себе.
Дмитриев закабалил Васю, бедняга на него проработал весь отпуск, приехал сюда, и теперь его вызывают в Москву, он должен выехать 12-го, т. к. в студии раздают задания[55].
Звонил сегодня с утра Юрий и днем еще второй раз. У Васи всегда была способность надевать на себя шоры. Он увлечен Дмитриевым и не замечает, как тот его эксплуатирует. Вася написал все эскизы «Бориса Годунова» для Киева. Дмитриев давал ему крохотный карандашный набросок, и это скрывается – вся слава и деньги Дмитриеву, а Вася считает себя облагодетельствованным.
Сердце у меня сжимается, глядя на его худобу, зная его болезненность. Хотела заказать ему очки, свести к окулисту, он портит себе зрение без очков. Он это знает и из года в год ничего не предпринимает.
Дмитриев ругал мне Наташу нещадно: у нее нет души, она птица или рыба, но не человек. Способная, но ничего не умеет и не хочет делать и т. д. и т. д.
Больно все это. Еще хорошо, что Юрий теперь очень Васю опекает, заботится о нем.
12 сентября. «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх…». 1-е Послание Иоанна <4, 18>.
11-го была назначена репетиция нашего кукольного театра в Доме пионера и школьника. «Василиса Прекрасная», которую мы репетировали, снята. В школах, где пытались продавать спектакли, спрашивают: у вас советские пьесы? А те, которые рискуют взять сказки, спрашивают, есть ли новое разрешение, надо будет еще раз пригласить репертком. Это для детей первых трех классов! Говорят, что скоро будут «прорабатывать музыку», а именно «Дуэнью» Прокофьева[56] и 9-ю симфонию Шостаковича[57]. Вот тебе и на! Только что Д.Д. дали вторую квартиру, вторую машину и 60 000 на обзаведение.
Встречаю Леонида Ильича Борисова. У него сняли переиздание «Волшебника» с иллюстрациями Альтмана. «Гроза надо мной прошла, но не убила, только град по черепу побил. Приходится продавать вещи, чтобы продержаться месяца четыре, пока не напишу новое». Его «Волшебник из Гель-Гью» имел очень большой успех[58].
В кукольном театре, значит, спектаклей не будет месяца два, и я вообще хочу оттуда уйти. И вот я на бобах. Пишу перевод писем Петрова-Водкина[59]. Я отдыхаю умственно, и очень тянет меня к моему театру, к милым марионеткам. Момент, прямо скажем, неподходящий.
Чтобы паника стала общей и чудовищной, распространился слух, что с 15 сентября твердые цены на продукты увеличиваются втрое! Вот уж «наплевизм» так «наплевизм». (Новое словообразование, выпущенное в постановлении ЦК для всемирного восхищения[60].)
И еще слухи: на Володарском мосту зенитки установили.
Одним словом, все, чтобы злополучный и нищий обыватель потерял последнюю частицу здравого смысла.
Кривое зеркало работает вовсю.
Встречаю Леночку Хмызникову, героическую девушку, внучку Клавдии Лукашевич. Она работает в Нейрохирургическом, учится в Медицинском институте и воспитывает брата. Розовенькая блондинка лет 24. Софья Васильевна Шостакович говорила мне, что она пишет, у нее прелестные стихи. Спрашиваю ее, как стихи? «Что вы, разве теперь можно писать, после случая с Ахматовой и Зощенко, всякая охота пропала».
Почему я нисколько не охвачена паникой и с каким-то даже удовольствием смотрю на эти неверные шахматные ходы.
28 сентября. Запугивание обывателя продолжается, и совершенно ясно ощущается желание именно запугать и потрясти несчастного советского человека. Он превратился в Акакия Акакиевича[61], но положение его трагичнее. 15 сентября подняли цены невероятно: черный хлеб 3.40 вместо 1.10. Булка вместо 2.95 – 5 и 8 рублей. Мясо 30 (после 10) и т. д. В это же время Жданов с высоты престола обозвал Ахматову блудницей, и газеты полны призывами к подъему идейности, партийности и т. п. Сегодня вдруг перестали давать по рабочей карточке белый хлеб; отменили его и по литерным и дополнительным карточкам. Можно брать взамен булки муку [1 нрзб.], но масла не дают уже вторую декаду и закрыли дрожжевой завод. Дрожжей нигде нет.
Была вчера у Анны Петровны. Она глубоко возмущена ждановской речью. Как можно оскорблять всенародно женщину! Критикуй поэта, но оскорблять женщину недопустимо. И вот мы не можем написать.
Я ночью составила мысленно очень красноречивое письмо Жданову, в котором я говорю, что такое выступление позор для них и т. д. А потом подумала: если меня вышлют, это не беда, меня это не страшит. Но Васю исключат из студии. Перед ним закроются все дороги, а проку никакого.
Дилакторская рассказала мне следующее: Ахматовой позвонили, что к ней через полчаса придет секретарь Гарримана, профессор такой-то. Обстановка у А.А. убогая, никакого уюта, никаких вещей, на окнах разные занавески. Кое-как привели в порядок, она пригласила двух приятельниц и приняла профессора[62]. Он говорил по-русски. Через некоторое время он опять приходит в 8 часов, сидит до 9, 10, 12. Ахматова не знает, что делать, ведь надо угостить человека. Хозяйство у нее общее с Пуниными – они легли спать, и дверь к ним закрыта. На пять человек собрали три чашки, подали кислой капусты. Он просидел до 2 часов ночи.
Может быть, он ждал ухода приятельниц и хотел поговорить с ней наедине? Говорят, Ахматову очень любят в Англии.
30 сентября. Разговор по телефону. Анна Петровна: «Не вздыхайте, все утрясется». Я: «Qui vivra verra, rira bien qui rira le dernier. Après nous le déluge»[63].
1 октября. Бедного обывателя, или, вернее, советского раба, продолжают бить обухом по голове: 28-го было сказано, что по дополнительным и литерным карточкам булка заменяется мукой, а 29-го это уже отменили, отменили вообще выдачу муки и крупы по карточкам. Вчера в булочных висели объявления, что 1 октября хлеба не будет, его заменят картошкой. Поэтому сегодня с утра у коммерческих булочных огромные очереди, а в простой булочной никого, и Шура благополучно получила хлеб. Детям сбавили 100 грамм. Теперь им всего 300 грамм. А иждивенческие почти уничтожили. Слухи: трамвай будет стоить 40 к., баня 3 р., квартира 1 метр 4 р. (теперь 1. 32 к.), а за комнатные излишки 9 р.
Много арестов. «Работайте побольше, ешьте поменьше».
Хоть бы дожить до будущего судебного процесса, на котором будут разбираться «преступления против человечности».
Получила сегодня письмо от Елены Михайловны Тагер и заплакала: она просит, чтобы я нашла Машу: «…сообщите мне, ничего не смягчая, ничего не скрывая, как бы ни были печальны Ваши впечатления. И наконец – самое горькое: как вам покажется, могу я еще рассчитывать на какое-то место в их памяти, в их дальнейшей жизни, или лучше мне потихоньку смыться с их горизонта и не ложиться всей тяжестью на их анкету, а может быть, и на их судьбу? Горько ставить такой вопрос, но он неизбежно будет поставлен самой жизнью»[64]. Какая кара, какое наказание должно постигнуть злодеев, испоганивших русскую жизнь?
4 октября. Производит впечатление, что кто-то хочет вызвать панику; кто-то – это не буржуазный спекулянт, а правительство, которое спекулирует на голоде и гонит в коммерческие магазины с непосильными ценами. В первый момент некоторого снижения цен в коммерческих магазинах рынок подешевел. Но когда рынок убедился, что в коммерческих ничего нет и обеспечить обывателя они не могут, рынок сразу же повысил цены. Du jour au lendemain[65] картошка с 5 прыгнула на 8 и 9 (вчера), а сегодня уже 9 и 10. Масло с 150 р. до 170, 180. Хлеб 20 р. кило. Школьникам 9-х и 10-х классов давали 550 гр., теперь их уравняли с малолетними и дают 300 гр.
По слухам, были случаи самоубийства. Женщины вешались и оставляли письма: «Кормить нечем, кормите детей сами». Или: «Муж убит на фронте…»; говорят: рабочие завода Марти послали Сталину письмо с жалобой о непомерно высокой цене на хлеб. Женщины бегают из очереди в очередь, видят пустые прилавки в коммерческих булочных и лабазах и приходят в отчаяние. И есть от чего.
Надоело, и не стоит об этом говорить; не первое потрясение мы переживаем, но страшно за детей, ведь я же без работы.
5 октября. «Ночь прошла, а день приблизился: итак отвергнем дела тьмы и облечемся в оружия света». Ап. Павел. К римлянам, Гл. 13, <12>.
Хоть бы…
14 октября. На Кузнечном рынке: толстая немолодая женщина в драповом пальто и черном платке, с красным лицом, продирается в толпе: «Бегемот, я тебе покажу, бородатая голова, бегемота, мне не замуж за тебя выходить, свой муж есть».
15 октября. Стояла на днях в очереди в нашем литерном магазине. У людей появляется опять тот «ужас в глазах», который мама когда-то, в начале 20-х годов, наблюдала у приезжающих в Дорогобуж петроградцев и москвичей. Этого «ужаса» не было во время блокады, а появился сейчас от угрозы надвигающегося голода, от бесконечных, все новых экспериментов наших правителей. Уныние, беспредельное уныние на лицах. Жизнь непосильна. Надо найти какой-то трюк, чтобы зарабатывать много денег. Наташа уехала 20 сентября с обещанием вернуться через две недели с деньгами от проданных вещей Алексея Валерьяновича. И стала там устраиваться на работу и искать комнату. С ее отъезда я получила от них 300 рублей 8 октября. Дети сидят без молока и на одной картошке, которую я занимаю у девочек. Поехала сегодня в ЛОССХ, мне должны 3700 рублей за перевод писем Петрова-Водкина (неинтересных) – платежи отложили на 30-е. Направилась к Марии Федоровне попросить взаймы – денег нет. У Бондарчуков тоже пусто, сами занимают. Какое мученье нищенствовать. Наташа на днях позвонила, на мои слова, что я сижу без денег, дети плохо питаются, эта нежная мамаша ответила: «А откуда же нам брать деньги, мы сами сидим без гроша». Как это назвать, и как назвать мою непроходимую и неисправимую глупость?
Да, надо записать: была я на общем собрании секции переводчиков Союза писателей для обсуждения постановления ЦК партии. К счастью, никто ляганьем не занимался, говорили о своих профессиональных делах. А.А. Смирнов приводил примеры неправильно переведенных Пастернаком текстов Шекспира. В переводе надо не только точно переводить смысл и идею автора, но надо, чтобы перевод был идеологически правилен с современной нам точки зрения. Например, у Шекспира в комедии «Два веронца» есть фраза, в которой встречается слово «jew», т. е. «жид». Но мы не можем оставить этого выражения. Кто-то предложил заменить «жида» ростовщиком. А.А. предпочел «нехристь».
Почему, если Шекспир хочет сказать «жид», мы должны смягчать это?
Вот потому-то я ничему и не верю, что сейчас пишется.
17 октября. «Разве не знаете, что вы храм Божий и Дух Божий живет в вас?
Если кто разорит храм Божий, того покарает Бог, ибо храм Божий свят; а этот храм – вы». 1 Коринф. Гл. 3, 16 и 17.
Вчера у Сони было опять 39, она страшно плакала, Бондарчук тотчас же разузнал адрес и телефон доктора Карпова, звонил ему, и доктор был у нас в 11 часов вечера. Антон Васильевич – редкой отзывчивости человек.
31 октября. Сейчас вернулась с гражданской панихиды по Борисе Пронине в Александринском театре. Борис Пронин – это целая эпоха, блестящая предреволюционная эпоха. Кого только он не знал, с кем не дружил. Я отдельно запишу все, что вспоминается о нем, все наши встречи, отношения, все его рассказы[66].
Говорили у гроба Вивьен, Мгебров, Скоробогатов, Тиме. Мгебров знал его еще в студии Станиславского, указал на ту роль, которую Борис сыграл в организации 1-й и других студий[67], – «в нем было нечто от средневекового рыцарства, он был подлинный трувер искусства, театра. Как у трубадура, в нем не угасал энтузиаст, любовь к театру». Мгебров называл это куртезианством[68]. Хорошо говорил.
5 ноября. Мои испытания не кончились: у Сони порок сердечного клапана, шум. Что же это такое, за что? Если этот ребенок погибнет, я жить не стану. Довольно. Я совершенно подавлена.
Но и у всех настроение подавленное, угнетенное до последней степени.
С неделю тому назад пришла ко мне Маргарита Константиновна Гринвальд. Весь прошлый год, вернувшись из Иванова, она преподавала английский в университете, составила блестящую историко-политическую хрестоматию для студентов, подготавливала диссертацию, была прописана. И вдруг в августе приказ уехать из Ленинграда, жить не ближе сто первого километра. Кто-то (по-видимому, Тарле) был у Шикторова, долго его упрашивал, причем Шикторов ему говорил: «Вы не все знаете». Наконец Шикторов обещал разрешить ей остаться. Но через несколько дней Тарле позвонил секретарь Шикторова Соловьев, что разрешения не последовало. М.К. уехала в Вишеру[69] и там кончала диссертацию. Она приехала сюда за вещами, чтобы ехать в Иванов. Я стала ее уговаривать пойти самой к Шикторову или, по крайней мере, его секретарю, но она и слышать об этом не хотела. Слишком натянуты, «избиты» были нервы, чтобы вновь приниматься за бесплодные хлопоты. М.К. у меня ночевала, отдохнула на хорошей кровати и в конце концов поддалась моим уговорам. Решили, что она пойдет в НКВД и постарается добиться по телефону секретаря. (Надо сказать, что недели две тому назад М.К. послала письмо этому самому Соловьеву и ответа не получила.)
Через полчаса она вернулась ко мне – капитан Соловьев назначил ей прийти на следующий день. Она захватила с собой свою хрестоматию, диссертацию, Соловьев взял ее «дело», стал его перелистывать. «Бывает, бывает, – говорил он, – и из-за таких пустяков вас мучили… Когда это было, ведь быльем поросло».
Взял у М.К. заявление, снес Шикторову на подпись, разрешили прописку на шесть месяцев и посоветовали вновь хлопотать о снятии судимости!! А судили ее в 30-м году, сослали на Беломорканал на 3 года[70]. Вернувшись, она была прописана здесь. В 35-м высылка в Уфу на 3 года, затем переехала в Иванов… Следовательно, судимости ее уже 16 лет, и она все еще не снята!!
Маргарита Константиновна пришла прямо ко мне: «Вы моя благодетельница, если бы не вы, я ни за что не решилась бы на этот шаг».
А эти-то мерзавцы, отказывая Тарле, о чем думали? Он ведь только тут, при ней, впервые ознакомился с делом.
И эти люди проповедуют на конференции демократизм и мечут громы на южных африканцев за уничтожение индусов[71].
Моя жизнь бесконечно трудна. Наташа оставила детей, деньги они шлют неаккуратно и слишком мало, я сидела без денег, Соня больна, повышается температура, и у меня ни копейки, чтобы доктора позвать. Та же Маргарита Константиновна заставила меня взять 100 рублей, и я позвала Фарфеля. Я все время вспоминаю болезнь Аленушки, мои муки, без денег, без докторов… Шапорины, одним словом.
Доктор высказал предположение, не было ли у Сони скрытой скарлатины, вызвавшей это осложнение с сердцем. Наташа мне звонила из Москвы числа 29-го, я ей об этом рассказала. Бондарчуку, к которому они с Васей в Москве зашли, она передала, что Соня больна скарлатиной, и с тех пор она не только не приехала, что сделала бы всякая мать, но даже больше не звонила по телефону.
Когда я говорила 2-го с Васей, он меня даже не спросил о детях.
Что за сердца у этих людей! Юрий летом обещал мне золотые горы, когда был обеспокоен своим двоеженством. Его успокоил какой-то адвокат, и теперь все обещания забыты. Я довела свой гардероб до того, что мне не в чем на улицу выходить. У меня нет совсем сапог, кроме рваных старых прюнелевых туфель[72] Л. Насакиной. Мой единственный костюм (ему 10 лет) безнадежно продран на локтях и повсюду. Чулок нет, а шуба (моему бедному кроту тоже 10 лет), шуба такова, что я до сих пор хожу в летнем пальто. Вася обещал мне устроить и сапоги, и платье в Музфонде, но, конечно, это все забыто. Как я переживу эту зиму, один Бог знает.
Я уже не зову Soeur Anne, – это безнадежно, я не вижу не только братьев, но и herbe que verdoie et le soleil qui poudroie.
Несчастный народ. В колхозах государство забрало все, вплоть до семенной картошки и хлеба. И это повсеместно, и под Ленинградом (Шурин зять), и на Урале, куда ездил муж Аннушкиной племянницы. Колхозники за трудодни ничего не получили, а мы помогаем другим странам, которые, конечно, не так голодают, как мы.
Наташа Лозинская рассказала, что в книжных лавках и библиотеках изъята вся иностранная литература, изданная после 1917 года[73]. Выписывать научные книги больше не разрешают. Какова неуверенность в самих себе, какой страх перед Западом.
Ольга Абрамовна Смирнова шла по каналу Грибоедова в Госэстраду. У ворот дома стояла карета с решетками в окнах, из двора конвой вел пожилую женщину, элегантно одетую, интеллигентного вида. Вывернув ей руки, толкнули в карету. За ней бежали две молодые женщины; одна из них подбежала к карете: «Мамочка, возьми хоть хлеба», – подала. Конвойный оттолкнул: «Хочешь, и тебя туда же». В карете опустилась решетка, захлопнулась дверь, карета уехала. «Мамочка, мамуленька!» – кричала дочь…
16 ноября. Из речи Фадеева в Праге: «Я не понимаю, зачем местной газете “Свободне Новины” понадобилось на своих страницах печатать произведения Зощенко и Ахматовой? Зачем нужно собирать объедки с чужого стола, выброшенные в мусорный ящик… такой путь собирания объедков с чужого стола может привести только в болото»[74]. Кто дал ему право так говорить? Какая отвратительная подлость! Писатель, русский интеллигент, поносит своих товарищей за границей, в Праге. Какая чудовищная низость! Таким выступлением можно подорвать всякое уважение к русскому народу. Какое растление нравов! Не могу, физически тошнит. Двадцать девять лет такого страдания, презрение душит.
А мое положение ужасно. Сегодня 16-е. Десять дней тому назад Вася позвонил, сказал, что через два дня высылает мне деньги. И ничего. Мне предложила Анна Петровна по своему почину деньги, у вас, говорит, вероятно, их нет. И я взяла еще 300 рублей. В начале месяца Юрий дал Васе 1000 рублей для детей. Наташа внесла их целиком за свои полкомнаты. Никита одолжил ту тысячу, которую мне передала Мапа Радлова.
Сами родители не прислали ни копейки. Хорошо, что я из ЛОССХа получила 960 рублей. Живем мы на одной картошке, брюкве, и на это нужно 3000 в месяц, даю детям молоко. Как будет дальше, не знаю. Но я давно не испытывала такого истязания, как теперь, когда у меня иссякли свои ресурсы, а на руках двое маленьких детей и их няня.
26 ноября. Вернулась с перевыборов горкома писателей. За столом президиума сидели Григорьев Н.Ф., известный тем, что составлял резолюцию после доклада Жданова, а незадолго перед тем говоривший, что за четверостишие Ахматовой о победе он готов отдать все стихи остальных современных поэтов; Трифонова Т.К., лягавшая ослиным копытом Ахматову и Зощенко, и Браусевич, подлость которого мне близко известна по его интригам против меня в кукольном театре. А другие?!
Все они, конечно, чекисты; недаром А.О. говорил, что Союз писателей – филиал Большого дома. Вообще, о всех союзах можно сказать то же самое. Наметили кандидатов, четырнадцать, раздали печатные списки, соседи указали, кого вычеркнуть, – всего членов правления должно было быть одиннадцать. Наутро, проснувшись, я подумала: почему я вычеркнула только троих, а не всех? Парадоксальная фаза, что ли?
Атмосфера хозяйственного (о политическом мы судить не можем) банкротства во всем. Детей лишили с 1 декабря школьного питания, дали иждивенческие карточки – это 200 гр. жиров и один кг крупы в месяц. Их школьный паек нельзя было и сравнивать с иждивенческим. Вхожу в их комнату, Галя разрыдалась: надо бросать учение теперь, когда осталось всего две с половиной четверти до окончания школы. Только выкупить хлеб – это уже 100 рублей. Подсчитали: чтобы продержаться впроголодь, надо им 600 рублей в месяц; откуда же их взять? Евгения Павловна получает 300 рублей, я не работаю, и все, что я еще получаю за перевод писем Петрова-Водкина, идет на детей, я себе отказываю во всем, в чем могу. Детям до 4 лет давали в детской консультации дополнительное питание, с декабря дают лишь до 3 лет. По всему городу, а в особенности на окраинах, грабежи и убийства. Учреждение Ольги Андреевны находится напротив Волкова кладбища. Служащие вечером выходят гурьбой, т. к. там раздевают, две инкассаторши были зарезаны и ограблены. Начальник Ольги Андреевны говорил ей со слов начальника милиции, что милиция бессильна бороться с этой волной грабежей, т. к. это не известные рецидивисты, воры – на разбой пошло население. Девушки пойдут на проституцию.
Выяснилось, что высшее образование женщине не нужно, ни к чему, говорит мне Мара. Все дороги, кроме медицинской и педагогической, будут закрыты женщине. А медицина? Надо проучиться с крошечной стипендией 5 лет, после чего попадешь в деревню с окладом 500 рублей, и шлепай во всякую погоду пешком, не имея даже возможности сапог купить. Лучше всего, говорят школьницы, это ВУЗ – выйти удачно замуж. В поисках жениха их подруга Наташа (ей 21 год) ходит на всякие танцульки в домах культуры, где бывают подонки. Везде сокращения, ужасная безработица, причем у нас безработные получают тотчас же вместо помощи иждивенческую карточку, т. е. 250 гр. хлеба. (Моя Шура «по возрасту» карточки лишена.) Если бы я в свое время не пришла в горком писателей, то тоже сидела бы на таком же смертном пайке. И то лишь с 10-го, вероятно, получу рабочую карточку, т. к. Союзу писателей дан известный лимит. Есть писатели, которые демобилизовались; чтобы дополнить этот лимит, нужны длительные хлопоты. А если человек меняет место работы, переходит из одного учреждения в другое, он сидит два месяца без карточки. Ощущение растерянности, débâcle[75].
Не так давно, вскоре после выступления Фадеева в Праге, которое меня возмутило и оскорбило до глубины души, я зашла к Анне Андреевне. У нее хороший вид, молодой голос. Я принесла последнюю книжку ее стихов «Из шести книг». Она мне подписала ее[76].
Говорили о городе: «Я часто уже не вижу его, настолько он весь во мне, настолько он связан с разными моментами моей жизни, связан с различными людьми». Вспоминала Бориса Пронина. Неповторимый, единственный в своем роде человек, импровизатор. Об его похоронах ей рассказывал Мгебров. Вообще, по-видимому, ее многие навещают. При мне пришла Ранев-ская. Высокая, некрасивая женщина в длинной клетчатой жакетке. Poor old klown[77], назвала она себя. В разговоре она становится настолько интересна, что от нее глаз оторвать нельзя. Приезжала сниматься в кино[78]. Интересно ли это, спрашиваю. «Наша профессия, – говорит Раневская, – это Майданек[79] без отопления. Если советский русский актер еще чего-то добивается, значит, он гений. С нами никто не считается, или, вернее, нас считают низшей расой. Меня снимают… я вхожу в круг, в образ, по Станиславскому. “О, сын мой…” (у меня сцена с сыном) – “Петька-а, освети скулу Раневской, Ванька-а…” и т. д. Крики рядом».
Рассказывает она блестяще, бесподобная мимика, очень жалею, что не видала ее в «Лисичках», когда их театр приезжал сюда[80].