– Мне понравился сегодняшний вечер, – сказала Рейн-Мари, забираясь под прохладные крахмальные простыни рядом с мужем.
– И мне тоже.
Он снял свои полукруглые очки и положил раскрытую книгу на кровать. Вечер стоял теплый. Окно их крохотного номера выходило на огород и было единственным, а поэтому устроить сквозняк не получалось; впрочем, при распахнутом окне легкие ситцевые занавеси чуть колебались. Лампочки на прикроватных тумбочках освещали лишь малую часть комнаты, остальное было погружено в полумрак. От бревенчатых стен и от сосен в лесу пахло деревом, из огорода доносился пряный аромат трав.
– У нас через два дня юбилей, – сказала Рейн-Мари. – Первого июля. Ты только представь: тридцать пять лет вместе. Неужели мы были такими молодыми?
– Я был. Молодым и невинным.
– Бедный мальчик. Я тебя пугала?
– Может быть. Немного. Но теперь я этим переболел.
Рейн-Мари откинулась на подушку:
– Не могу сказать, что с нетерпением жду завтрашнего приезда отсутствующих Финни.
– Спота и Клер. Спот – это, вероятно, прозвище.
– Будем надеяться.
Гамаш снова взял книгу, попытался сосредоточиться, но веки его отяжелели, и ему приходилось делать усилие, чтобы глаза оставались открытыми. Наконец он прекратил сопротивление, поняв, что ему не выиграть этой борьбы, да и нужды нет. Он поцеловал Рейн-Мари, зарылся головой в подушку и заснул под многоголосье существ за окном, ощущая запах жены рядом с собой.
Пьер Патенод стоял в дверях кухни. Здесь все было чисто, все на своих местах. Стаканы стояли ровными рядами, столовые приборы лежали в футлярах, между фарфоровыми тарелками в стопках были проложены салфетки. Он перенял это от своей матери. Она научила его, что порядок – это свобода. Жизнь в хаосе равносильна жизни в тюрьме. Порядок освобождает мозг для других дел.
У отца он научился управлять людьми. В те редкие дни, когда у него не было занятий в школе, ему позволялось приходить в офис к отцу. Пьер усаживался к нему на колени, вдыхал запах туалетной воды и табака, а отец не прекращал работу – без конца говорил по телефону. Еще ребенком Пьер чувствовал родительский уход: его холили и лелеяли, стригли и наводили на него лоск.
Был бы его отец разочарован, увидев Пьера сейчас, всего лишь метрдотелем? Нет, он так не думал. Отец хотел для него лишь одного: чтобы он был счастлив.
Он выключил свет и прошел по пустому обеденному залу в сад, чтобы еще раз посмотреть на мраморный куб.
Мариана, мурлыча себе под нос, снимала с себя одежку за одежкой. Время от времени она поглядывала на односпальную кровать, стоявшую рядом с ее кроватью: Бин то ли спит, то ли притворяется.
– Бин? – прошептала Мариана. – Бин, пожелай мамочке спокойной ночи.
Молчание. Впрочем, в комнате вовсе не было тихо. Здесь повсюду тикали часы – цифровые, электрические, заводные. Все они были выставлены на семь утра. Все они двигались к этому времени, как и каждое утро в течение многих месяцев. Казалось, их теперь больше, чем всегда.
Мариана спрашивала себя, не зашло ли это слишком далеко. Не пора ли ей сделать что-нибудь. Чтобы ребенок десяти лет ударился в такое – нет, это было ненормально. То, что год назад началось с одного-единственного будильника, расцвело и распространилось, как сорняк, пока вся детская в их доме не наполнилась часами. Шум по утрам поднимался невероятный. Мариана из своей спальни слышала, как маленькая рука по очереди выключает их, пока не замолкает последний тоненький писк, возвещающий о начале дня.
Нет, это, конечно, ненормально.
Правда, в этом ребенке многое было ненормальным. Вызывать сейчас психотерапевта, думала Мариана, все равно что пытаться убежать от штормовой волны. Она вынула книгу из маленькой руки, положила ее на пол и улыбнулась. В детстве это была ее любимая книга, и она прикинула, какая история больше всего понравилась ее чаду. Про Одиссея? Пандору? Геракла?
Мариана наклонилась, чтобы поцеловать ребенка, и тут заметила люстру со старым электропроводом. Она вдруг представила себе, как искра перескакивает с этих проводов на кровать, постель начинает дымиться, а потом вспыхивает пламенем. А они тем временем спят.
Она отошла назад, закрыла глаза и возвела невидимую стену вокруг кровати.
«Спи! Тебе ничто не грозит».
Она выключила свет и легла, ощущая свое липкое рыхлое тело. Стоило ей приблизиться к матери, как она словно тяжелела, будто мать обладала собственной атмосферой и гравитацией. Завтра появится Спот, и все начнется. И закончится.
Мариана попыталась устроиться поудобнее, однако ночь была душной, простыни комкались, прилипали к телу. Она сбросила их. Но на самом деле между нею и сном стояли не смрадная жара, не похрапывающее дитя, не липкие простыни.
Все дело было в банане.
Почему они вечно подначивают ее? И почему в сорок семь лет она все еще продолжает переживать из-за этого?
Она повернулась, пытаясь найти прохладное место на влажной простыне.
Банан. И опять она услышала их смех. Увидела насмешливые взгляды.
«Да не обращай ты внимания», – сказала она себе. Закрыла глаза и постаралась забыть о банане и тикающих, тикающих, тикающих часах в ее голове.
Джулия Мартин села у трюмо и сняла ниточку жемчуга с шеи. Простые, изящные бусы – подарок отца к восемнадцатилетию.
«Настоящая леди всегда одевается со вкусом, Джулия, – сказал он тогда. – Леди никогда не бравирует своим богатством. В ее присутствии другие люди чувствуют себя легко. Не забывай об этом».
И она не забывала. Она сразу же осознала правильность его слов. И все блуждания и неуверенности ее юности отошли в прошлое. Она увидела перед собой прямую дорогу. Пусть узкую, но ясную. Она испытала огромное облегчение. Теперь у нее была цель, направление в жизни. Она знала, кто она и что должна делать. Пусть другим будет легко в ее присутствии.
Раздеваясь, она перебирала в памяти события прошедшего дня, составляла список людей, которых, возможно, обидела, всех тех, кого могли обидеть ее слова, интонации, манеры.
И еще она подумала об этом милом французе и их разговоре в саду. Он видел, как она курит. Что он о ней думает? Потом она пофлиртовала с молодым официантом, взяла выпивку. Выпивка, курение, флирт.
Боже, он, наверно, подумал, что она человек поверхностный и слабый.
Завтра она постарается вести себя лучше.
Она уложила жемчужную нитку, словно маленькую змейку, в выстланную бархатом коробочку, потом сняла сережки, жалея, что не может снять и уши. Но она знала, что уже слишком поздно.
Роза Элеоноры. Зачем они сделали это? По прошествии всех этих лет, когда она пыталась быть доброй, зачем тащить сюда эту розу?
«Забудь, – умоляла она себя, – это не имеет значения. Это была шутка. Все кончилось».
Но слова успели сформироваться внутри ее и не желали уходить.
В соседнем номере под названием Озерный на балконе стояла Сандра, окруженная дикими звездами, и думала, как бы захватить лучший столик на завтрак. Она устала от того, что ее обслуживают последней, всегда ей приходится требовать, и все равно ей достаются самые маленькие порции.
А этот Арман – худшего игрока в бридж она не видела. Почему она именно его выбрала в партнеры? Персонал крутится вокруг него и его жены. Может, потому, что они французы? Это было несправедливо. У них не номер, а кладовка для метелок в задней части дома, самый дешевый номер в «Усадьбе». Наверняка он какой-нибудь бакалейщик, а жена у него – уборщица. С какой стати они должны соседствовать с Финни в «Усадьбе»? Однако она была с ними вежливой. Большего от нее требовать нельзя.
Сандра была голодна. И хотела есть. И еще она устала. А завтра приедет Спот, и все станет еще хуже.
Из глубин их великолепного номера Томас смотрел на жесткую спину жены.
Он женился на красивой женщине, и она до сих пор с расстояния, со спины была красива.
Но ее голова почему-то в последнее время увеличилась в размерах, а все остальное сжалось, отчего у Томаса создалось впечатление, будто его прикрепили к сдувшемуся спасательному устройству. Оранжевому, мягкому, податливому и более не выполняющему своих функций.
Пока Сандра стояла к нему спиной, он быстро снял старые запонки, подаренные ему отцом к восемнадцатилетию.
«Мне дал их мой отец, а теперь пора передать их тебе», – сказал тогда отец. Томас взял запонки и потертый бархатный мешочек, в котором они хранились, и засунул в карман небрежным жестом, надеясь задеть этим отца. И он добился своего.
Больше отец не давал ему ничего. Ничего.
Томас быстро скинул старый пиджак и рубашку, радуясь тому, что никто не видит его слегка потрепанных манжет. В дверях появилась Сандра. Томас небрежно швырнул рубашку и пиджак на ближайший стул.
– Мне не понравилось, что ты перечил мне за бриджем, – сказала она.
– Разве я перечил?
– Конечно перечил. Перед всей семьей и этой парой – бакалейщиком и уборщицей.
– Дома́ убирала не она, а ее мать, – поправил ее Томас.
– Ну, ты видишь? Ты просто не можешь не поправлять меня.
– Ты хочешь говорить неправду?
Эта была натоптанная тропинка в их браке.
– Ну хорошо, что я такого сказал? – спросил он наконец.
– Ты прекрасно знаешь, что ты сказал. Ты сказал, что с плавленым шоколадом лучше всего идут груши.
– Так и сказал? Груши?
Он произнес это так, чтобы прозвучало глупо, но Сандра знала, что это не глупо. Она знала, что это важно. Жизненно важно.
– Да, груши. Я сказала, клубника, а ты – груши.
Внезапно это и в самом деле стало представляться ей глупостью. Это было нехорошо.
– Но я так считаю, – возразил Томас.
– Да брось ты. Только не говори мне, что у тебя есть собственное мнение.
От всех этих разговоров о теплом шоколаде, стекающем со свежей клубники – или даже груши, – в ее сухом рту начала выделяться слюна. Сандра проверила, нет ли на ее подушке крохотной шоколадки от гостиницы. На ее половине кровати, на его, на подушках, ночном столике. Она бросилась в ванную – и там ничего. Оглядела раковину, подумала о том, сколько калорий может быть в зубной пасте.
Ничего. Ничего съедобного. Она посмотрела на свои ногти. Но нет, это она сохраняла на крайний случай. Сандра вернулась в комнату, увидела потрепанные манжеты мужа, задумалась, отчего это они истрепались. Уж явно не от частых прикосновений.
– Ты унизил меня перед всеми, – сказала она, переводя свое желание поесть в желание обижать.
Томас не повернулся. Она знала, что лучше не трогать эту тему, но было слишком поздно. Она уже пережевала оскорбление, раскусила его на части и проглотила. Это оскорбление стало теперь ее неотъемлемой частью.
– Почему ты всегда это делаешь? Из-за какой-то груши! Ну почему ты хоть раз не можешь со мной согласиться?
Она два месяца питалась ягодами, веточками, травой, черт бы ее драл, и похудела на пятнадцать фунтов по одной-единственной причине. Чтобы семья сказала, какая она красивая и стройная. И еще она надеялась, что, может быть, это заметит и Томас. Томас заметит. Может, он поверит в это. Может, прикоснется к ней. Всего лишь прикоснется. О том, чтобы заняться любовью, она и не думает. Просто прикоснется.
Она сгорала от желания.
Айрин Финни взглянула в зеркало и подняла руку. Она поднесла к лицу намыленную тряпочку, но замерла.
Спот приедет завтра. И тогда они все будут вместе. Четверо детей, четыре краеугольных камня ее мира.
Как и многие пожилые люди, Айрин Финни знала, что на самом деле мир плоский. Что у него есть начало и конец. И что она подошла к краю.
Осталось сделать только одно. Завтра.
Айрин Финни уставилась на свое отражение. Она снова поднесла к лицу тряпочку и принялась тереть. В соседней комнате Берт Финни сжимал простыни, слушая сдавленные рыдания жены, снимавшей с себя дневное лицо.
Арман Гамаш проснулся с первыми лучами солнца, которые проникли сквозь замершие занавески и коснулись их скомканных простыней и его потного тела. Простыни свернулись во влажный шар в ногах кровати. Рейн-Мари подняла голову:
– Который час?
– Половина седьмого.
– Утра? – Она приподнялась на локте.
Гамаш кивнул и улыбнулся.
– И уже такая жара?
Он снова кивнул.
– День будет убийственно жаркий.
– То же самое вчера говорил Пьер. Тепловой фронт.
– Я наконец поняла, почему его называют фронтом, – сказала Рейн-Мари, глядя на его влажную руку. – Мне нужно принять душ.
– У меня есть предложение получше.
Через несколько минут они оказались на пристани, скинули с ног сандалии и уронили полотенца, как гнезда, на теплые доски. Гамаш и Рейн-Мари залюбовались этим миром двух солнц, двух небес, удвоенных гор и лесов. Озеро было не стеклом, а зеркалом. Птица, летевшая в ясном небе, отражалась и в спокойных водах. Мир был такой идеальный, что разделялся надвое. Стрижи рассекали воздух в саду, бабочки-монархи порхали с цветка на цветок. Вдоль пристани носились две стрекозы. Единственными людьми в этом мире были Гамаш и Рейн-Мари.
– Ты первый, – сказала Рейн-Мари.
Она любила смотреть на это. Как и их дети, когда они были помладше.
Гамаш улыбнулся, согнул ноги в коленях и прыгнул с пристани в воздух. Несколько секунд он парил, раскинув руки в стороны, словно собирался долететь до противоположного берега. Это было больше похоже на пуск ракеты, чем на нырок. А потом, естественно, случилось неизбежное, ведь Арман Гамаш, разумеется, не мог летать. Подняв гигантскую волну, он рухнул в воду. Она была такая холодная, что на миг у него перехватило дыхание. Но, вынырнув на поверхность, он почувствовал себя свежим и полным энергии.
Рейн-Мари посмотрела, как он помотал головой, чтобы стряхнуть воду с волос, – так он сделал во время первого их приезда сюда. И делал все последующие годы, когда волос у него стало гораздо меньше и нужда в этом отпала. Но он продолжал делать это, а Рейн-Мари по-прежнему смотрела, и сердце у нее все так же замирало.
– Давай ко мне, – позвал ее Гамаш.
Она изящно нырнула; правда, ее ноги всегда расходились и она так и не научилась вытягивать носки, а потому при входе в воду неизменно поднимала фонтан брызг. Гамаш дождался, когда она вынырнет лицом к солнцу, с мокрыми волосами.
– Брызги были? – спросила она, выгребая по волнам, разошедшимся после ее прыжка.
– Ты вошла в воду, как нож. Я даже не заметил, что ты нырнула.
– Ну, пора завтракать, – сказала Рейн-Мари десять минут спустя, когда они по лесенке поднялись на пристань.
Гамаш протянул ей разогретое солнцем полотенце.
– Ты что будешь?
Они возвращались в гостиницу, рассказывая друг другу, какое невероятное количество еды готовы проглотить. У «Усадьбы» Гамаш остановился и повел жену в сторону:
– Я хочу показать тебе кое-что.
Рейн-Мари улыбнулась:
– Я это уже видела.
– Я не про это, – тихо засмеялся Гамаш и вдруг замолчал.
Они были здесь не одни. У боковой части «Усадьбы» кто-то копал землю, согнувшись над лопатой. Прекратив работать, человек медленно повернулся к ним.
Это была молодая женщина с лицом, испачканным землей.
– Здравствуйте.
Она была удивлена едва ли не больше, чем они. Настолько удивлена, что заговорила не на принятом в «Усадьбе» французском, а по-английски.
– Здравствуйте, – тоже на английском ответила Рейн-Мари, улыбаясь.
– Désolée, – сказала молодая женщина, еще сильнее размазывая землю по потному лицу, отчего земля превратилась в подобие глины, а девушка стала похожа на ожившую глиняную скульптуру. – Я думала, все еще спят. Это лучшее время для работы. Я одна из садовников.
Она перешла на французский и говорила на нем легко, лишь с небольшим акцентом. До них донесся знакомый аромат чего-то сладковатого, химического. Средство для отпугивания насекомых. Их собеседница была пропитана им. Запахи квебекского лета. Скошенная трава и репеллент.
Гамаш и Рейн-Мари опустили глаза и увидели ямки в земле. Девушка заметила, куда они смотрят.
– Я пытаюсь пересадить их, прежде чем станет слишком жарко. – Она махнула в сторону нескольких поникших растений. – Почему-то на этой клумбе все растения гибнут.
– А что это? – спросила Рейн-Мари.
Но она глядела вовсе не на ямки.
– Именно это я и хотел тебе показать, – сказал Гамаш.
В стороне, чуть скрытый деревьями, стоял громадный мраморный куб. По крайней мере, теперь было у кого спросить, для чего он.
– Понятия не имею, – ответила садовница. – Дня два назад приехала огромная машина и сгрузила его здесь.
– А из чего он? – Рейн-Мари прикоснулась к камню.
– Это мрамор, – сказала девушка, подходя к ним.
– Ну вот, мы приехали в «Охотничью усадьбу», – заговорила после паузы Рейн-Мари. – Вокруг лес, озера и сады. А мы с тобой, – она взяла мужа за руку, – смотрим на единственную вещь на много миль вокруг, которая не создана природой.
Он рассмеялся:
– И какова вероятность такого события?
Они кивнули садовнице и вернулись в «Усадьбу», чтобы переодеться к завтраку. Но Гамашу показалось любопытным, что Рейн-Мари прореагировала на этот мраморный куб так же, как и он предыдущим вечером.
Террасу там и здесь пятнали тени, жара еще не набрала силы, но к полудню камни будут разогреты, как угли. На Рейн-Мари и Гамаше были мягкие шляпы с большими полями.
Элиот принес им кофе с молоком и завтрак. Рейн-Мари налила кленовый сироп на блинчик, а Гамаш разрезал поданное ему яйцо бенедикт и стал наблюдать, как желток смешивается с голландским соусом. На террасе начали появляться Финни.
– Это уже не имеет значения, – услышали они женский голос, – но если бы нам дали хороший столик под кленом, это было бы здорово.
– Боюсь, что этот столик занят, мадам, – сказал Пьер.
– Правда? Впрочем, не важно.
Берт Финни уже сидел. Как и Бин. Они оба читали газету. Берт – комиксы, а Бин – некрологи.
– Ты, кажется, волнуешься, Бин, – сказал старик, опуская комикс.
– Ты обратил внимание, что теперь умирает больше людей, чем рождается?
Гамаш увидел, как Бин протягивает деду страницу из газеты, а тот, взяв ее, мрачно кивает:
– Это означает, что те из нас, кто остается, смогут потреблять больше.
– Я не хочу больше.
– Захочешь. – И Финни потряс зажатыми в руке комиксами.
– Арман… – Рейн-Мари положила мягкую ладонь на руку мужа и понизила голос до еле слышного шепота. – Как ты думаешь, Бин – девочка или мальчик?
Гамаш, который время от времени тоже задавал себе этот вопрос, снова взглянул на ребенка в очках, со светлыми волосами до плеч, с симпатичным загорелым лицом. Он покачал головой:
– Бин напоминает мне Флоранс. Когда они приезжали в прошлый раз, я прогулялся с ней по бульвару Лорье, и почти все говорили: «Ах, какой у вас красавчик-внук!»
– На ней была панамка?
– Была.
– А о сходстве ничего не говорили?
– Вообще-то, говорили. – Гамаш посмотрел на жену как на гения, его карие глаза расширились от восхищения.
– Могу себе представить, – сказала она. – Но Флоранс чуть больше года. А сколько, по-твоему, этому ребенку?
– Трудно сказать. Девять? Десять? Любой ребенок, читающий колонку некрологов, кажется старше своих лет.
– Некрологи старят. Я не должна забывать об этом.
– Еще джема? – Пьер заменил их пустые розетки полными домашнего клубничного, малинового, голубичного джема. – Чего-нибудь еще? – поинтересовался он.
– Знаете, я хочу у вас спросить, – сказал Гамаш, показывая круассаном на угол дома. – Там стоит мраморный куб. Для чего он предназначен, Пьер?
– Так вы заметили?
– Это и космонавт бы заметил.
Пьер кивнул:
– Мадам Дюбуа ничего вам не говорила, когда вы приехали?
Рейн-Мари и Гамаш переглянулись и отрицательно покачали головой.
– Так-так. – У метрдотеля был несколько смущенный вид. – Боюсь, вам придется спросить у нее. Это сюрприз.
– Приятный сюрприз? – спросила Рейн-Мари.
Пьер задумался:
– Мы пока что не уверены. Но вскоре узнаем.
После завтрака Гамаш позвонил сыну в Париж и оставил сообщение с телефонным номером «Усадьбы». Сигнал сотовой связи в этот медвежий угол не доходил.
Они проводили день в приятном безделье, температура медленно, но неуклонно росла, и наконец – они даже не успели понять, в какой момент, – стало по-настоящему жарко. Рабочие притащили в сад и на лужайку кресла и шезлонги и расставили их в тенистых местах, чтобы гости не сгорели дотла.
– Спот!
Этот крик рассек влажный воздух и нарушил сладкое безделье Армана Гамаша.
– Спот!
– Странно, – сказала Рейн-Мари, сняла солнцезащитные очки и взглянула на мужа. – С такой интонацией обычно кричат «Пожар!».
Используя палец вместо закладки в книге, Гамаш посмотрел в ту сторону, откуда доносился крик. Ему было любопытно увидеть, что это за Спот такой. Может, у него уши лопухами? Или он весь в пятнах?[34]
Томас воскликнул: «Спот!» – и быстро зашагал по газону навстречу хорошо одетому мужчине с седыми волосами. Гамаш снял солнцезащитные очки и пригляделся внимательнее.
– Это, насколько я понимаю, конец нашего покоя и тишины, – с сожалением сказала Рейн-Мари. – Тот самый одиозный Спот и его еще более злобная жена материализовались.
Гамаш снова надел очки и прищурился, не веря собственным глазам.
– Что такое? – спросила Рейн-Мари.
– Никогда не догадаешься.
Две высокие фигуры появились на газоне «Охотничьей усадьбы». Изысканный Томас и его младший брат Спот.
Рейн-Мари пригляделась:
– Но это же…
– Я тоже так думаю, – подхватил Гамаш.
– Тогда где же… – с недоумением начала Рейн-Мари.
– Не знаю. А, вот и она.
Из-за угла «Усадьбы» появилась взъерошенная фигура с кое-как натянутой на растрепанные волосы шляпкой с широкими полями от солнца.
– Клара? – прошептала Рейн-Мари. – Боже мой, Арман, значит, Спот и Клер Финни – это Питер и Клара Морроу. Это какое-то чудо.
Она была довольна. Катастрофа, казавшаяся неминуемой и неотвратимой, обернулась встречей с друзьями.
Теперь Питера приветствовала Сандра, а Томас обнимал Клару. Она казалась крохотной и почти исчезла в его объятиях, а отпрянув, выглядела еще более растрепанной.
– Ты выглядишь замечательно, – сказала Сандра, оглядывая Клару.
Она с удовольствием отметила, что та набрала вес: пополнела, бедра еще больше округлились. На ней были неподобающие шорты в полоску и блузка в горошек. «А еще называет себя художницей», – подумала Сандра, у которой поднялось настроение.
– Я прекрасно себя чувствую. А ты похудела. Боже мой, Сандра, ты должна мне сказать, как ты это сделала. Я бы не прочь сбросить десять фунтов.
– Ты? – воскликнула Сандра. – Да зачем тебе это надо?
Две женщины пошли под руку, и Гамаши больше не слышали их.
– Питер, – сказал Томас.
– Томас, – сказал Питер.
Они коротко поклонились друг другу.
– Все хорошо?
– Лучше не бывает.
Они говорили обрывочными фразами, не требовавшими пунктуации.
– А у тебя?
– Прекрасно.
Они сократили язык до одних смысловых слов и вскоре грозили перейти на восклицания. А потом – на молчание.
Арман Гамаш наблюдал за ними из зыбкой лиственной тени. Она знал, что должен радоваться встрече со старыми друзьями. И он радовался. Но, опустив взгляд, он увидел, что волоски у него на руках стоят дыбом, и почувствовал дуновение холода. В этот яркий, солнечный летний день, в этой нетронутой человеком, спокойной обстановке вещи казались не тем, чем были на самом деле.
Клара направилась к каменной стенке террасы, держа в руках пиво и сэндвич с помидорами, с которого капало на ее новую ситцевую блузку, чего она, конечно, не замечала. Она старалась спрятаться в тени, и это было не так уж трудно, поскольку семья Питера почти не уделяла ей внимания. Она была невесткой, и ничем больше. Поначалу это ее раздражало, но с каких-то пор она стала считать это большим благом.
Она посмотрела на многолетний сад и поняла, что если прищуриться, то вполне можно представить себя дома, в маленькой деревне Три Сосны. А дом ее был не так уж далеко. За горным хребтом. Но теперь он казался за семью морями.
Дома она каждое утро летом наливала чашку кофе и шла босиком к речушке Белла-Белла, вдыхая на ходу аромат роз, флоксов и лилий. Она садилась на скамью под мягким утренним солнцем и пила кофе, глядя на воду в реке, завороженная ее неторопливым течением, сверканием серебра и золота в солнечных лучах. После этого она возвращалась в свою мастерскую и писала до середины дня. Потом они с Питером брали пиво и выходили в сад или присоединялись к друзьям в бистро, чтобы выпить по стаканчику вина. Жизнь была тихая, небогатая событиями. И она их устраивала.
Но вот однажды утром, не так давно, она, как обычно, пошла проверить почту в ящике. И нашла там это приглашение, ввергнувшее ее в страх. Ржавая дверка взвизгнула, когда она открыла ее, а засунув руку внутрь, она даже на ощупь догадалась, что там лежит. Она почувствовала тяжелую писчую бумагу конверта. У Клары возникло искушение просто выбросить его, швырнуть в бачок с отходами для переработки, чтобы он превратился во что-нибудь полезное, например в туалетную бумагу. Но она не сделала этого. Она уставилась на паучьи каракули, зловещий почерк, от которого у нее мурашки бежали по коже. Наконец, больше не в силах это выносить, она вскрыла конверт и обнаружила внутри приглашение на семейный сбор в «Охотничьей усадьбе» в конце июня. На месяц раньше обычного и как раз в то время, когда в Трех Соснах снимают флаги святого Иоанна Крестителя и готовятся к празднованию Дня Канады первого июля на деревенском лугу. Время было выбрано хуже некуда, и Клара подумала как-нибудь отговориться, но тут вспомнила, что в этот год она должна организовывать детские игры. Клара, которая научилась общаться с детьми, делая вид, будто это куклы, вдруг пришла в смятение и сказала себе: пусть решает Питер. Но в приглашении было и кое-что еще. Во время их пребывания в «Охотничьей усадьбе» что-то должно было случиться. Когда в тот день Питер вышел из своей мастерской, Клара протянула ему конверт и взглянула в его красивое лицо. Она любила это лицо, хотела защитить этого человека. И могла защитить от всего на свете. Но не от его семьи. Они нападали на него изнутри, а тут она ничем не могла ему помочь. Она наблюдала за ним: поначалу на его лице появилось недоуменное выражение, потом он понял.
Ничего хорошего ждать не приходилось. И все же, к ее удивлению, он взял телефон, позвонил матери и принял это несчастное приглашение.
То было несколько недель назад, и вот, пожалуйста, оно случилось.
Клара сидела в одиночестве на стенке и смотрела, как остальные попивают джин с тоником на ослепительном солнце. Ни на ком не было шляп от солнца, они предпочитали получить солнечный удар и рак кожи, лишь бы не иметь дурацкого вида. Питер разговаривал с матерью, приложив ладонь козырьком ко лбу, чтобы защититься от солнца, словно нескончаемо отдавал честь.
У Томаса вид был элегантный и величественный, тогда как Сандра выглядела настороженно. Стреляла в разные стороны глазами, оценивала порции, наблюдала за мельтешащими официантами, прикидывала, кто сколько получил в сравнении с тем, что досталось ей.
По другую сторону террасы и тоже в тени Клара видела Берта Финни. Он вроде бы наблюдал за женой, хотя сказать точно она не могла. Она отвела глаза, как только его блуждающий взгляд поймал ее.
Прихлебывая прохладный напиток, Клара ухватила прядь волос, мокрую от пота, и отклеила ее от шеи, потом помахала ею, чтобы проветрить кожу. Лишь после этого она заметила, что мать Питера наблюдает за ней. Увядшее лицо свекрови было розовым, белым и милым, ее фарфоровые глаза смотрели задумчивым и добрым взглядом. Прекрасная английская роза приглашала тебя подойти к ней и наклониться. Ты слишком поздно понимал, что за этим прячется оса, собираясь сделать то, что осы умеют делать лучше всего.
«Меньше суток, – сказала себе Клара. – Завтра утром после завтрака мы уедем».
Вокруг ее потной головы кружил слепень, и Клара так бешено замахала руками, что ударила сэндвичем о каменную стенку и тот отлетел в клумбу. Ответ на молитву муравьев, кроме тех, которых этот сэндвич прихлопнул.
– Клер ничуть не изменилась, – сказала мать Питера.
– И ты тоже, мама.
Питер старался говорить с нею таким же ровным голосом, каким и она, чувствуя, что он достиг идеального равновесия вежливости и презрения. Равновесия такого тонкого, что его невозможно было заметить, такого очевидного, что его невозможно было не заметить.
Стоявшая за этой раскаленной террасой Джулия чувствовала, как нагреваются ее ступни через тонкие подошвы сандалий на горячих камнях.
– Привет, Питер. – Она постаралась забыть о горящих подошвах, прошла по террасе и поцеловала брата, не прикасаясь к его щеке. – Хорошо выглядишь.
– И ты тоже.
Пауза.
– Хорошая погода, – сказал он.
Джулия обшарила свой быстро пустеющий мозг в поисках чего-нибудь рассудительного, чего-нибудь остроумного и осмысленного. Чего-нибудь такого, что показало бы, как она счастлива. Что она вовсе не развалина, какой она, по собственному мнению, и была. Она безмолвно повторяла про себя: «Противные прыщи Питера постоянно прыщавятся». Это помогало.
– Как поживает Дэвид? – спросил Питер.
– Ну, ты же его знаешь, – легкомысленно ответила Джулия. – Он приспосабливается к чему угодно.
– Даже к тюрьме?
Джулия посмотрела на его спокойное красивое лицо. Что это было – оскорбление? Она так давно не встречалась с семьей, что совсем потеряла навыки. Она чувствовала себя, как давно не прыгавший парашютист, которого вдруг выкинули из самолета.
Четыре дня назад, сразу по приезде, она чувствовала себя уязвленной и усталой. Последняя улыбка, последний пустой комплимент, последнее вежливое обращение – все это было вымучено из нее за время катастрофы, какой был весь последний год во время процесса над Дэвидом. Она чувствовала себя преданной, униженной, брошенной на произвол судьбы – и вот приехала лечиться домой. К любящей матери и высоким, красивым братьям из ее волшебной, мистической памяти. Они наверняка позаботятся о ней.
Как-то так получилось, что она забыла, почему уехала от них. Но теперь, когда вернулась, воспоминания стали возвращаться.
– Только представить себе, – сказал Томас, – твой муж украл все эти деньги, а ты и понятия не имела. Это, наверно, было ужасно.
– Томас! – вмешалась мать, чуть покачивая головой.
В укор не за оскорбление Джулии, а за то, что он сказал это в присутствии персонала. Джулия чувствовала, как горячие камни шипят под ее ногами, но улыбнулась и не отступила.
– Твой отец… – начала было миссис Финни, но замолчала.
– Я слушаю, мама, – сказала Джулия, чувствуя, как что-то старое и знакомое начинает размахивать хвостом внутри ее. Что-то, спавшее десятилетия, проснулось и зашевелилось. – Ты сказала – мой отец?
– Ты же знаешь, как он к этому относился.
– Как он к этому относился?
– Послушай, Джулия, это неподобающий разговор.
Мать повернула к ней розовое лицо. Эти слова были произнесены с нежной улыбкой, руки слегка дрожали. Когда она в последний раз чувствовала прикосновение материнских рук?