Выходит с июня 1955 г
© С. Красаускас. 1962 г.
Родилась в 2001 году в Харькове. До поступления в МГУ имени М. В. Ломоносова жила в Феодосии. Социолог. Учится в Высшей школе современных социальных наук. Студентка Дмитрия Воденникова. Пишет стихи и прозу.
Специальный приз журнала «Юность» премии «Лицей имени А. Пушкина»
ты приходишь раздетым
плачешь и говоришь
вот я весь какой есть
весь каким ты меня создал
я весь тебе
я признаю это
дай мне немножко времени
побыть с моей рассыпающейся мамой
я сделаю все что должен
сжалься над тем кто живет здесь вместо меня
и кто умрет в отличие от меня
и он отвечает говорю я ты же знаешь что это запрещенный ход
ты же все знаешь
вернись к маминой постели
и успокойся
никаких желаний не существует
если мы чего-то хотим значит
мы предвидим
и я возвращаюсь к маминой постели
постель заправлена белым пледом
мама танцует на белом пледе
под музыку отчима
на линолеуме лежит марсик
на подоконнике стоит денежное дерево
с лампы свисает елочная игрушка
а я стою и приплясываю как будто бы
ничего
совершенно ничего
после —
не было.
[твое фарфоровое личико]
я рисую тебя и мне становится страшно
потому что ты до сих пор есть
ты есть в каждом тюбике краски
в каждом волоске кисти
я иду менять воду
в раковине остаются разводы
это ты, и ты не смываешься
Все эти годы мне хотелось рассказать тебе, как далеко я ушла. Сколько
я прочитала книг и сколько умных мужчин приглашали меня на свидания.
Я до сих пор не знаю, за что тебя можно зацепить.
я очищаю банан
ты смотришь на меня
недорисованная и может быть
я никогда тебя не дорисую
За эти годы у меня были женщины, у меня были мужчины, у меня были деньги.
ты говорила мама никогда не вылечится
и я никогда не вылечусь
или мне придется стать сверхчеловеком
А я не помню даже нашу последнюю встречу. Я помню, как я пришла к тебе
на прием, а тебя не было. И я шла по набережной, я плакала и старалась идти
медленнее. Мне хотелось выкрасть тебя из этого мира, хотя твой мир, ваш
мир, никогда не был мне доступен.
я ничего не выбирала
я не выбирала даже тебя
мне всегда хотелось просто внимания
(всего лишь: внимания)
И все эти годы я о тебе даже не вспоминала. Я не помнила, как ты выглядела,
я помнила только твои короткие пальцы. И если бы не эта фотография (новая
клиника, знакомство с главврачом), я бы жила и дальше.
ты сидишь передо мной
и как тогда в мои самые счастливые пятнадцать лет
я хочу обнять твои ноги
надеясь что ты наконец отправишь меня к себе
надеясь что хотя бы один раз
ты проведешь свой обход и спросишь меня
как я сегодня чувствую себя
(всего лишь: как я себя чувствую)
я глажу твои темно-серые волосы
мне не хватило на них белой краски
я смотрю в твои пока еще пустые очки
я вижу твои розовые руки
но даже сейчас
(а сейчас я бы точно не обнимала твои ноги)
рука с обручальным кольцом
лежит на компьютерной мышке
я смотрю на нее и не верю: мне можно
делать это сколько угодно (и делать – что угодно)
я замечаю что стучат мои зубы
и я [у меня взрослая счастливая жизнь]
начинаю визжать.
И чтобы по-настоящему стать создателем, ты должен признать, что твоей мамы, которую ты искал всю свою жизнь, никогда не существовало. У создателя не может быть мамы. Мне жаль, но он не создан для того, чтобы иметь маму.
я кошечка
мяу мяу мяу
да да
я чудовище мама
я тебя сожру потому что я тебя ненавижу
эти приступы начались когда мама переехала к нам
до этого были приступы другого свойства
мне было больно и я заходилась
плакала конечно вслух а потом не могла остановиться
задыхалась кашляла и продолжала плакать
я не могла просто начать дышать
сначала мне помогала валерьянка
когда она заканчивалась бабушка давала свой корвалол
и обливала лицо холодной водой
потом мне мало что помогало
даже кровь перестала останавливаться
бабушке было очень страшно а я не верила что это отражение в зеркале это я
я вообще никогда не чувствовала себя как
может быть я не смогу написать хороший текст но мне никогда не давали
просто высказаться без хорошего текста
так было со школы
хочешь поговорить вот пожалуйста
конкурс сочинений на тему
я даже на экзамене выбрала вместо аудирования сочинение
мне все говорили что это сложнее что нельзя
наверное тогда и появились эти кошачьи приступы
перед поступлением я подходила к маме и говорила
что у меня к ней серьезный разговор
я хотела поговорить про мою будущую жизнь
мне всегда казалось что я сама их контролирую
просто играюсь
когда мяукаю рычу ору кусаю себя
но потом я начала замечать что мне очень сложно успокаиваться
и после того как я перестаю мяукать я начинаю сильно плакать
когда после мяуканья и рычания я плачу
я думаю что ко мне относятся как к человеку
а я не человек
я дрожащий сосуд
пульсирующая венка
листик с росой
даже не кошка
когда я начинала трястись с огромной частотой (то есть очень быстро)
сначала она говорила что я сумасшедшая
потом она просила перестать
потом она отворачивалась
потом она начинала на меня смотреть очень испуганными глазами
ее испуганные глаза как сумасшедшие
нечеловеческие
и я понимала что она начинает бояться что я действительно ненормальная
и старалась успокаиваться
к тому же я уставала трястись
как-то когда приступ только начинался я сказала маме
что она глупая потому что не восхищается тем что я у нее человек
(еще и здоровый)
а могла бы родиться наполовину кошкой
и спросила: а что бы ты тогда делала
кошку я бы выбросила или отрезала
а тебя оставила
когда я сижу со своим человеком и он начинает выяснять отношения
я думаю ха ха ты глупый человек
я тебя обманула потому что я просто исследователь у меня включенное
наблюдение эксперимент а ты всерьез раздражаешься мне же все равно
так же случается когда кто-то говорит плохо о детях или подростках
я думаю говорите глупые говорите а я же этот самый ребенок и подросток
и вы меня любите
не знаю сколько же мне нужно говорить
чтобы я смогла все рассказать и высказать
(а это разные вещи)
иногда мне кажется что после смерти
если вдруг есть бог
я подлечу к нему и перед объявлением приговора начну рассказывать
что со мной происходило все это время
и даже бог не сможет меня слушать
ничего со мной сделать не сможет
отправит меня обратно
в какую-нибудь новую жизнь
обычно люди с хронической невыговоренностью не живут
с людьми которые готовы их слушать
потому что нет людей которые готовы слушать бесконечно
есть люди которые готовы выслушать
и эти люди с хронической невыговоренностью остаются такими,
и я не знаю, что с ними случается после.
может быть, они становятся кошечками.
кто многих любил у того внутри голубая воронка
кто со многими спал у того внутри черная дырка
у меня внутри ничего
давным-давно уже ничего
только маленький еле заметный кружок
как ожог от случайной сигареты
поставленный в детстве чужим прохожим
и никем не замеченный
потому что плакать было стыдно
если бы нужно было определить
подвести так называемый итог
что же все-таки в этом кружке
кто же остался
что же из всего по-настоящему задело
я бы даже не смогла все вспомнить
перечислить имена
моменты дрожания и абсолютного счастья
хотя может быть его никогда и не было
бабушка говорила что мое сердце такое же как мой кулачок
я часто рассматривала его
иногда разговаривала с ним
мне казалось что любую нашу внутренность можно изобразить на пальцах
даже мой кружок
я соединю большой палец с остальными
спрячу некрасивые ногти
сделаю себе бинокль
приеду к тебе
и буду на тебя смотреть
мою учительницу русского языка и литературы
(сколько лет прошло, боже)
ты будешь думать что у меня внутри два кружка
и вся жизнь только начинается
так всегда думали люди с которыми я была
но кружок у меня один
и жизнь уже вряд ли только начинается
[душу, счастливую жизнь, любовь – все что угодно можно отдать
за стихотворение после перерыва]
на каждый мой концерт бабушки приходили
с цветами и конфетами
садились в первый ряд
так хлопали что казалось только они так хлопают
то ли звонкий то ли глухой стук сухих ладоней
полных сил
бабушки кричали браво браво
а мне каждый раз было стыдно
у вали были усы
(и мне тоже из-за этого было стыдно)
руки бабушек не становились слабее
они исправно каждый раз покупали цветы и конфеты
после концерта водили меня в бистро «центральное»
мы заказывали пиццу «студенческую» и молочные коктейли
официантка дарила мне шарик
валя говорила а когда-нибудь ты станешь студенткой
дожить бы до этого
будешь потом вспоминать нас
как мы сидели здесь
и я даже не знаю говорили ли мы о чем-то кроме этого
телефонов не было книг я не читала
как-то на день святого николая
валя не пришла на концерт
у нее случился криз
я была не расстроена а шокирована
потому что в этот раз никто мной не восхищался
(нина была менее эмоциональной)
но потом были другие концерты
и она еще долго жила
мне всегда казалось что я не люблю их
(никого)
что я очень привязана к тому что они мной восхищаются
(меня любят)
но теперь я вспоминаю
как бесконечно много было этих концертов
этих походов в кафе
шариков всех возможных на свете цветов
одной и той же пиццы
и мне начинает казаться
что нет ни восхищения ни любви
есть оторванность вернее разорванность
и это единственное что вообще есть
я открыла новую книжку «дизайн детства»
и она пахла бабушкиным потом
я бы скупила все книжки
издательства «новое литературное обозрение»
вот мы вернулись с похорон дедушки
я думала как бы позвонить тем женщинам
которые предлагали нам помощь
попросить их
пригласить меня в гости
мама по-прежнему плакала
бабушка сидела с крестной
день заканчивался
светлана павловна тоже умерла
потом умерла светлана александровна
их похоронили в пяти могилах
друг от друга
прошло какое-то время
и я до сих пор не могу понять
почему ее смерть меня так глубоко ранит
почему я начинаю плакать
и плачу долго
когда-то я написала ее сыну
предложила ему помощь
может быть разузнать о вузах
или показать москву
или еще что-нибудь
в конце концов я могла бы
накормить его в хорошем месте
он написал что тронут
но в москву не собирается
а потом я узнала
он встречается с очень хорошей девочкой
делает фотографии читает книги
его жизнь продолжается
с какого-то момента мне начало казаться
что все эти люди перед своей смертью
приходят ко мне
забирают меня к себе в гости
долго слушают меня плачут вместе со мной
мы засыпаем
а потом что-то случается
и умирает татьяна алексеевна
все закончилось, мама,
и нам все еще нужна помощь.
человек который падает на землю
не разбивается
земля вдруг становится сырой
земля сохраняет отпечаток его страдания
и страдание становится менее
концентрированным
В семнадцатом веке ностальгия считалась болезнью, потом, ближе
к двадцатому веку, веку революций и ускорения времени, о ностальгии стали
говорить как о коллективной неизлечимой болезни. Это тоска по дому,
которого ни у кого из нас не было. Пока мы тоскуем, мы останавливаем время
и таким образом сопротивляемся своей конечности.
иногда я чувствую себя бракованной
иногда я вдруг понимаю
что даже нереализованный потенциал
не так страшен
как приступы ностальгии
которые неконтролируемо активируют
какие-то мозговые центры
и вполне себе счастливый человек
начинает думать что после например детства
его жизнь абсолютно бессмысленна
она есть обман
тот промежуток между смертью социальной
и биологической
когда ты уже умер
но тебя зачем-то держат на аппаратах
чтобы отложить похороны
окончательное прощание
Но если бы это касалось моих родных, я бы до последнего шанса держала их
на всех возможных аппаратах.
детская дурная привычка ждать
что больной ребенок не произносивший
ни слова за несколько лет своей жизни
вдруг назовет тебя по имени
а мертвый после долгого твоего взгляда
откроет глаза и встанет
литература нужна
чтобы сохранить дом каждого человека
его родину
иначе ностальгия нас всех убьет
мы будем выбрасываться из окон
и падать друг на друга
и эти горки из страдающих тел/людей
станут современной понятной нам
вавилонской башней
на протяжении
всего существования человечества
мы все
всего лишь хотим
вернуться в свой дом
в свою занебесную область
к своему господу богу
(больше всего на свете я боюсь
отключения сознания)
Иногда у меня бывают периоды большой слабости, и я возвращаюсь к людям,
которые остались еще здесь, не умерли, никуда не переехали. Это мои
школьные учителя, певчие из церковного хора, учительница воскресной
школы. Когда я возвращаюсь, я чувствую себя невидимкой. Меня перестают
замечать – так и должно быть, но человеку нельзя об этом узнавать.
а на самом деле
наверняка же
там мы никогда не встретимся
и наши расставания здесь
это последние и единственные встречи
после которых не будет ничего
И с собой я больше не встречусь, и с учительницей воскресной школы я больше
не встречусь, и с моей мамой мы больше никогда не встретимся.
я никогда тебя не называла мамочкой
может быть только в самом начале
но мамочка
помнишь
я приходила к тебе ночью в слезах
будила тебя
и спрашивала не умрешь ли ты
мы никому об этом не говорили
но это продолжалось долго
даже когда я училась в университете
ты мне говорила что не умрешь
не оставишь меня одну
я заставляла тебя поклясться
и ты клялась
когда ты засыпала, я все равно плакала,
потому что ты умрешь, мамочка,
и мы с тобой больше
никогда не встретимся.
«ненавижу когда пытаются быть ближе ко мне»
в этом вся Крупина отвечает
пыхтит такая эмоциональная
никто не знает какая Крупина
она не пыхтит потому что в основном ей все равно
детство кончилось и чтобы оставить его
единственным островком любви
и нескончаемой горечи
приходится ненавидеть всех кто там не был
если бы я не любила своих бабушек
я бы убивала людей и не чувствовала ничего
может быть только жалость к себе
в детстве я обожала представлять
как запираю их всех в одном из кабинетов
заряжаю ружье
они трясутся потому что теперь их жизнь
зависит от меня
и начиная с самых незаметных
я постепенно приближаюсь к ним
Ксюше, Полине, Гале, а потом к Марго
я говорю «в детстве»
но на самом деле с тех пор ничего не изменилось
иногда я разрешаю себе представить
как нахожу их
Марго – в ростовском баре или салоне красоты
Ксюшу – в Питере, в спортзале жениха, но я бы не находила ее
Галю – в Киеве, но Галя хорошая
Полину я бы не стала убивать, а продолжила делать то, что уже делала с ней
и вот я нахожу Марго (Марго)
у нее другая фамилия: не потому что она вышла замуж
а потому что ее тринадцать лет
когда все были зайцевыми егоровыми майскими
не закончились
я нахожу ее и не чувствую ничего кроме
разочарования
раньше я хотела чтобы у меня появилась
настоящая мама которая бы обняла меня и забрала к себе
теперь я иду за понравившейся женщиной
начинаю дрожать и чувствую напряжение в верхней части лица
фотографирую ее не чтобы найти
чтобы дома нарисовать
(я рисую чтобы не находить)
а если она оборачивается я начинаю злиться
потому что мне от нее не нужно ничего
кроме ухода
когда на обычного человека нападает маньяк
человек не пытается понять его
он пытается спастись и убегает
я хочу чтобы меня просто оставили в покое
всего лишь: чтобы не пытались быть ближе.
Родилась в 1995 году. По образованию менеджер социально-культурной деятельности. По образу жизни – вожатый, репетитор, экс-учитель в школе, экс-воспитатель в детском саду, 52 смены в детском лагере. Полгода сотрудник строительного магазина, консультант в отделе сантехники. Стипендиат Министерства культуры, победитель премии молодых деятелей современного искусства «Таврида» (2020), эксперт фестиваля «Таврида-Арт» (2021), резидент арт-кластера «Таврида».
По набережной
Принято гулять парами.
На этот случай
У меня есть пара
Ног.
Бархатный сезон на русском юге окончен.
Фрукты – в дефиците.
Люди – в дефиците.
Осталось одно море.
Обжигает щеки леденящий ветер.
К пачкам из-под сока выстроились дети.
Помощь? Развлеченье? Главное, что будет
Птицам угощенье. Птицы – тоже люди.
Дворник, почтальоны и охранник хмурый
Кормят птиц батоном после перекура.
И никто не знает, что в ночи глубокой
Бабушка седая ходит той дорогой.
Озираясь, словно стыдно ей и страшно,
Собирает зерна в миску из-под каши.
Сварит, что досталось. На войне все средства…
Кто же знал, что старость будет хуже детства!
Всем помочь сумеем:
Голубю, синице…
А потом прозреем:
Люди тоже птицы.
Крымское солнце целует машины в спину.
Черные точки стекла защищают от света.
Черные точки души защищают от света.
Все совершенное в зеркале заднего вида:
Ты, опоздавшее лето и солнце Крыма.
(Прим.: «ё» не проставлены специально)
Рабочий быт. Домашний быт.
Меня, как будто бы, знобит.
Как будто стар, как будто сед
В двадцать лет.
Дышал, дышал, не моложал.
Я рук людских немало жал.
Рвал на себе немало жил,
Но мало жил.
Я как дитя, пустой сосуд.
Я сны как молоко сосу.
В них есть и крепость, и река,
Нет языка.
Весь день к подушке «Не присло…».
Четверг, нечетное число.
И завтра снова к девяти
Идти.
Литератор. Публиковался в коллективном сборнике «Ковчег» (2019) и литературных журналах.
Мне три года и три дня, и это первое воспоминание хранится в моей памяти до сих пор. Мы живем с родителями, братом и домработницей на Моховой, в коммунальной квартире. Слева дом писателя Гончарова, с его тремя романами на «О», справа – композитора Даргомыжского, с оперой «Русалка», сзади – Фонтанка и Летний сад – привычная картина мира.
Мы с няней идем вперед, к Цирку, к улице Белинского, мимо ТЮЗа – бывшего Тенишевского училища (привет Мандельштаму и Набокову). Идем рядом, но когда у заброшенной церкви я вижу толпу, няня хватает меня за руку. Высоко на доме напротив, через улицу, большая черная тарелка радио вещает тяжелым голосом диктора. Оглядываюсь вокруг и вижу: многие женщины плачут, а немногие мужчины – без шапок. Шапку я снимать не хочу, но думаю: «Надо заплакать на всякий случай», – и плачу. Происходит это, как я позже определяю, 6 марта 1953 года. Умер Сталин.
Похоже, я уже знаю, от кого зависит наша жизнь, потому что второе воспоминание такое: лето, старший на девять лет брат стоит возле газетного щита, я – рядом. Щит большой, на нем должны уместиться восемь полос газеты «Правда». Брат смотрит на фотографию человека в пенсне, это Берия, большой вождь. Третье воспоминание: мне уже ближе к четырем, зима, холодно, снова щит с газетами, брат читает и говорит: «Берия расстрелян как английский шпион», а я вспоминаю прежнюю фотографию, лицо в пенсне, и удивляюсь: почему шпион. Я знаю про Англию, там живет бабушкина сестра.
Потом – провал в воспоминаниях, после пяти я помню, как мне кажется, все. Ну, если не все, то многое, и многое же понимаю. Не понимаю только тех взрослых, которые сюсюкают со мной и разговаривают, как с маленьким, но я делаю вид, что мне это безразлично.
Картина мира проявляется, как переводная картинка. Со смерти тирана начинается моя осмысленная жизнь. Мне повезло, это случилось в моем бессознательном детстве. Наше поколение все же не знало такого всепожирающего страха, как те, кто помнил его живым.
Мне шесть с половиной лет, и родители надумали отдать меня в музыкальную школу.
Петь я давно учусь у домработницы Шуры. Помню, как она ставит на дощатый пол нашей коммунальной кухни скамеечку – это для меня, а сама садится на табуретку, в ногах у нее помойное ведро, рядом на полу – эмалированная миска. Шура берет в одну руку картофелину, в другую – нож, начинает чистить и поет:
Каким ты был, таким ты и остался,
Орел степной, казак лихой!
Я слушаю и зачарованно смотрю, как вьется под ее ножом непрерывная спираль кожуры, чтобы потом упасть в ведро. Очищенную картофелину она бросает в миску. Потом мы вместе варим суп.
Шура живет с нами и спит на раскладушке возле камина, который занимает целый угол комнаты. Скоро она выйдет замуж за моряка по фамилии Цыганов и уйдет от нас. Шура родом из вологодской деревни, неграмотная, поэтому письма на адрес китобойной флотилии «Слава» пишет мой старший брат. Он же читает письма Шуре от Цыганова. Мы впятером плюс виртуальный китобой живем в одной комнате.
На каминной полке стоит радио, оно работает весь день и часто «исполняет песни советских композиторов». А еще у нас пластинки. Иногда, когда старший брат приходит из школы и в настроении, мне удается уговорить его завести патефон. Брат меняет иголку звукоснимателя, крутит ручку патефона и ставит «Раскинулось море широко». Поет Леонид Утесов. Эту песню я знаю наизусть и часто гастролирую с ней по большой прихожей и длинному коридору, а иногда даю сольные концерты на кухне перед соседками, моими невольными слушательницами. Одна из них, Анна Архиповна, всегда хвалит меня, сравнивая, как я понимаю, с птичкой:
– Хорошо поешь, где-то сядешь…
Еще в моем репертуаре:
Летят перелетные птицы в осенней дали голубой,
Летят они в жаркие страны, а я остаюся с тобой.
Родители решают отдать меня в музыкальную школу, особенно хочет этого мама: она умеет играть «Музыкальный момент» Шуберта и играет его везде, где встретит пианино. Папу она посылает записать меня на прослушивание.
На приемный экзамен мы идем все втроем. Это недалеко: надо пройти по Пестеля, в сторону большой церкви. Потом дойти до Литейного, где гастроном, вход с угла – там прямо напротив входа мороженое и соки из стеклянных конусов, а стаканы переворачивают и моют фонтанчиком. А вообще там продают все: от хлеба до вина и папирос.
Литейный мы переходим и идем к церкви, но не доходим, а огибаем большой дом. (Церковь со временем окажется Преображенским собором, большой дом – домом Мурузи, где раньше жили Блок, Гиппиус и Мережковский, а тогда – шестнадцатилетний Иосиф Бродский.) Проходим позади этого дома весь квартал и еще один.
В вестибюле полумрак, толпа детей и взрослых. Долго ждем, наконец меня выкликают, собирают пятерку детей и куда-то ведут. Поднимаемся по лестнице, плутаем по коридорам, снова идем по лестнице и оказываемся возле класса. Вызывают по одному.
Когда доходит очередь до меня, я подхожу к черному роялю и, как велят, встаю спиной к учительнице, что сидит за клавиатурой, и лицом к двум другим. Она нажимает клавишу и велит мне найти ту, на которую она нажимала, – из трех соседних, белых. Первая – не та, я слышу, вторая – не та, третья – та. Потом простукиваю ритм, который мне ладонями выстукивает учительница, и на предложение спеть что-нибудь громко затягиваю:
Раскинулось море широко, и волны бушуют вдали,
Товарищ, мы едем далеко, подальше от нашей земли.
Это грустная песня. Кончается все печально, кочегар от непосильной работы умирает после вахты прямо на палубе:
А волны бегут от винта за кормой, и след их вдали пропадает.
Мне дают допеть до конца и спрашивают:
– А что ты еще знаешь?
Я называю.
– У, какой серьезный артист, – говорит единственный мужчина-преподаватель. – Можешь идти, молодец.
Через неделю мы с папой находим меня в списке к зачислению. Нужно прийти осенью с документами.
Осенью происходит скандал: по документам выясняется, что мне нет семи лет, и меня выгоняют. На маму кричат:
– Вы нас обманули! Вы отняли место у другого ребенка!
Сказать, что я тогда расстроился, было бы неверно, но избежать обучения музыке не удалось: за Нарвской заставой открывалось новое учебное заведение, и меня взяли туда. Ну, конечно же, на скрипку. Ехать удобно: восьмерка троллейбус идет прямо до места.
И только когда сейчас говорят об Иосифе Бродском, я, бывает, представляю, как меня взяли в ту музыкальную школу, и я каждый день хожу мимо его парадного, под его балконом. Мы встречаемся по дороге или в гастрономе напротив: я, шестилетний, зашел туда купить эскимо, а он, шестнадцатилетний, – за папиросами для матери. Или я, десятилетний, – выпить газировки с сиропом, а он, двадцатилетний, – купить бутылку вина. Он, конечно, никогда меня не замечает, зато я смотрю на рыжего парня и, хотя не догадываюсь, кем он станет, но запоминаю, чтобы вспомнить через тридцать лет и помнить всю оставшуюся жизнь.
Мне двенадцать лет. Наша семья живет в тридцатиметровой, с камином, двумя окнами и высокими потолками комнате. Коммунальная квартира не очень большая, всего четыре семьи, многие живут хуже. Мой друг Вовка Жуков вообще живет в подвале, прямо под нами.
Я помню, как меня радовало, что все так замечательно устроено: школа в соседнем доме, до Цирка на Фонтанке рукой подать, рядом Летний сад, до музыкальной школы за Нарвской заставой меня возит восьмерка.
А родителям коммуналка не нравилась, особенно маме, хотя она вслух этого никогда не выражала – только мимикой и многозначительными взглядами, но я знал, что вырваться из коммуналки было их мечтой.
Наконец папе за его заслуги выделяют от Кировского завода отдельную двухкомнатную квартиру, прямо возле работы. В воскресенье мы едем на смотрины.
Солнечный полдень, в метро народу немного, поезд идет двенадцать с половиной минут – такая игра, засекать по часам на платформах. Эскалатор длинный, считаю: тринадцать светильников. Выходим из вестибюля станции «Кировский завод». С высокой площадки, как с вершины холма, озираюсь по сторонам. Домов нет, напротив высокий каменный забор, вдали – заводские корпуса. Тянет гарью.
– Что это за запах? – кричит мама, стараясь перекричать оглушающий шум.
– Мартены чистят, наверное! – кричит папа в ответ.
– Нашли время!
– А когда же еще? В выходной никто за руку не схватит, народный контроль гуляет. А вот почему так ревет – не знаю!
– Я знаю, – кричит мама. – ТЭЦ-14 лишний пар сбрасывает, клапана сработали. Мы проектировали.
– Удачно получилось, – вполголоса комментирует папа.
Идем по азимуту, шум нарастает. Входим под арку семиэтажного сталинского дома, в нем живет папин директор. Наша новенькая пятиэтажка – во дворе, из-за дома видна огромная труба, и клубы пара – источник шума. Квартира на третьем этаже. Входим – и тут уж мама начинает рыдать: жилая площадь меньше, чем наша комната, потолки низкие.
Вдруг шум прекращается, наступает тишина.
– Зато отдельная, – тихо говорит папа и смотрит на оседающее облако пара за окном.
В 1962 году из центра Ленинграда, района, где улицы назывались знакомыми не понаслышке именами писателей: Некрасова, Жуковского, Белинского, – мы переехали на рабочую окраину, за Нарвскую «фабричную заставу, где закаты в дыму». Переезд считался большой удачей, потому что – из комнаты в коммуналке в пусть и малогабаритную, но отдельную квартиру.
Топонимика на рабочей окраине была иная: проспект Стачек, улица Васи Алексеева, – заводской рабочий, погиб в боях; улица Якубениса – пулеметчик, тоже погиб в революцию и похоронен рядом, на Красненьком кладбище. Потом улицу с этим Якубенисом переименовали в Краснопутиловскую в честь Кировского – Путиловского завода. Был еще ДК имени И. И. Газа, он возглавлял профсоюз официантов и погиб молодым в боях против Юденича. Мы с Сергеем, моим другом по музыкалке, тихонько посмеивались: халдей (официант на музыкантском жаргоне) рулит культурой.
Три громоздких сталинской архитектуры дома своими дугами окружали Комсомольскую площадь. Сергей жил в одном из них. Его отец был руководителем закрытого КБ, мать – доцентом вуза. Из окон их большой угловой квартиры на шестом этаже были видны и дымы от мартеновских печей, и пресловутый Дом культуры, и вся площадь, треугольный сквер, кольцо восьмерки троллейбуса. В сторону сквера мы и отправились гулять. За нами увязался семилетний Сережин брат Шурик.
В конце марта неожиданно запахло весной: солнечно, тепло. Так ясно вспоминается: пустынная улица, широкий тротуар, запахи асфальта и нагретой земли из сквера, и Сергей пересказывает мне «Магелланово облако» Станислава Лема. Шурик перепрыгивает ручейки талой воды и носится вокруг нас со своим мячом.
В следующем квартале застреваем у гастронома. Пустые фасады, огромные окна, никакой рекламы, в простенках – длинные щиты с разворотами газеты «Известия». Шурик никак не хочет идти дальше, а упорно стучит своим мячом в стену и ловит с отскока. Мы его особо не торопим. Нашу беседу прерывает возглас:
– Чей это мальчик?
Смотрим – какой-то мужик схватил Шурика за руку и держит.
– Это ваш мальчик?
– Наш, – говорит Сергей.
– Что это вы творите! Зачем вы мяч кидаете в портреты депутатов? Думаете, что делаете? Да вас за это посадить мало!
Смотрю, а в газетах-то ряды фотографий с выборов в Верховный Совет СССР! Мы понимали: выборы никого не волнуют, но к пятому классу уже знали, что такое «пришить политику».
Мужик продолжает вещать:
– Он еще маленький, а вы-то уже должны соображать! За ребенком следить надо! Сколько вам лет? Сейчас пойдем в милицию, разберемся!
Мы с Сергеем как будто приросли к месту и молчим. Ноги ослабели, испарина, мысли бегают: «Милиция… Что будет со мной, с родителями? Какие у них будут неприятности?»
Мужик отпустил руку Шурика и говорит:
– Смотрите у меня! В этот раз отпущу, но чтобы больше так не делали!
Уф! Чуть было не попали в историю! Желание гулять отпало, мы молча отправились по домам и потом эту сцену никогда не обсуждали. Спросить бы Сергея (он стал большим композитором и уехал во Францию), помнит ли, – но его уже нет на свете, а Шурик наверняка все забыл.
На День Советской армии дочке исполнялся годик, у жены заканчивался декретный отпуск, и надо было отдавать девочку в ясли. Хотелось оттянуть это пугающее мероприятие до осени: лето провести на даче, только весну закрыть, – и мы стали искать няню.
В 1980 году в Ленинграде няни были редкостью, но мне повезло. Как-то после работы по дороге к дому выхожу из восьмерки троллейбуса и на столбе вижу объявление:
Кому нужна няня
или медсестра
ЗВОНИТЬ 253-XX-XX
Сорвал бумажку, хвостик с телефоном оставил себе, а само объявление выбросил и вечером, доложив жене и получив от нее согласие, позвонил. Мы уговорились о встрече в ближайший выходной, я назвал адрес. В конце разговора собеседница предупредила: «Имейте в виду, я беру пять рублей за визит». Пять рублей – немалая сумма, в заводской столовой неделю обедать, но заполучить няню – дело того стоит!
В субботу вечером раздался звонок в дверь, мы бросились открывать. Вошла худощавая женщина в легком пальто, шляпке и нитяных перчатках-митенках (такие носили сразу после войны, я видел в каком-то фильме) и очень-очень пожилая. Не снимая перчаток, она протянула руки к девочке, и дочка, которая к незнакомым людям относилась с большим подозрением (чуть что – сразу в рев), пошла к ней на руки. Хороший знак.
Прошли в комнату, сели за стол, и посетительница представилась:
– Лидия Таланкина, балерина. – Она достала альбом и стала показывать фотографии со съемок фильмов, в которых участвовала вместе с известными артистами. Я мало интересовался киноартистами, телевизор почти не смотрел, но Анатолия Папанова узнал.
– А где же вы танцевали?