© Линор Горалик, 2021
© Издательство «Лайвбук», 2021
В первой книге серии девочка Агата вместе с другими детьми живет в колледжии, и за каждым их шагом назойливо, но заботливо следят мистресс. Но однажды, после падения в воду, жизнь Агаты круто меняется. Отныне ее считают опасной, зараженной, и она вынуждена скрываться. Прежний мир отталкивает Агату, а загадочная вода Венисаны, где живут утопленники, мечтающие вернуться на сушу, и крылатые габо, владеющие телепатией и ненавидящие людей, – манит. Девочка пытается понять, как же устроен этот страшный непостижимый город, и узнает про грядущую войну между обитателями Венисаны.
История о страшной войне, развернувшейся между людьми и живущими в воде ундами, и о девочке Агате, оказавшейся между двух миров. Почему Агата оказывается отвержена своими друзьями? Почему нельзя ходить по правой стороне двойных мостов Венисаны? Как так получается, что Агата узнает в предательнице Азурре самого близкого человека во всем мире? Загадок становится все больше…
Мама отпирает тяжеленную шкатулку с лекарствами, в которую Агате строго-настрого запрещено лазить (можно только выдвигать ящичек сбоку, в котором лежат длинные ленты алого пластыря, коричневые кубики сандолории и маленькие розовые – сансвельярсии, которые надо втирать папе в верхнюю десну, если он начинает закусывать губу и неподвижно смотреть в стену, – но такое на памяти Агаты случалось всего один раз, и ее быстренько отослали в другую комнату). Агате видны лишь мамины смуглые пальцы, да волосяной обручальный браслет на запястье, да край старинной шкатулки из переплетенных резных костей габо – а еще сквозь щелочку в двери детской ей виден черный силуэт на фоне кухонного окна, хотя она знает, что на самом деле этот силуэт должен быть темно-зеленым: на женщине по имени Ласка, молча стоящей сейчас перед мамой и держащей одну руку другой, огромный темно-зеленый траурный плащ, окутывающий ее с головы до ног. Даже ее лицо Агате не удается разглядеть – так низко надвинут капюшон; зато Агата видит черные капли, падающие с руки на пол, и понимает, что все дело в плохом свете: на самом деле эти капли – красные.
– Давайте руку, – говорит мама каким-то незнакомым голосом, и женщина по имени Ласка протягивает ей руку с глубокой царапиной.
– Удивительно, что мальчишки не кидают камнями в вас, Азурра, – с усмешкой говорит Ласка, и Агате становится очень не по себе. – А ведь вы лица не прячете.
– Боятся, – равнодушно говорит мама.
– Страшной королевы дезертиров Азурры? – спрашивает Ласка, словно специально старается раздразнить маму.
– Не называйте меня больше Азуррой, – раздраженно говорит мама, – хватит. Привыкните, что я Арина. И нет, – добавляет она, помолчав, – они боятся не меня. Они боятся ундов.
Больше они ничего не говорят, мама и Ласка, мама бинтует Ласкину руку, а Агата вдруг представляет себе, что кто-нибудь из ее команды – например, Джойсон или Харманн (а Торсон? – о, раньше она непременно подумала бы про Торсона, но сейчас… сейчас Агате трудно представить себе, что Торсон способен на шалость, и от этой мысли настроение ее портится окончательно) – подстерегает ненавистную «королеву дезертиров» Азурру у порога их дома и швыряет в нее камень, а унды об этом узнают. Внезапно в памяти всплывает страшный запах, и он кажется тем страшнее, что когда-то, до войны, этот запах даже нравился Агате: так – одновременно сладко, солоно и гнилостно – пах рыбный соус, который можно было попробовать только в самом дальнем крыле Агатиного этажа, в маленькой закусочной мистресс и мистресс Чой, которую очень любил Агатин папа. Сначала Агата этот запах ненавидела, но потом папа научил ее окунать в соус маленькие комочки риса с завернутым в них моченым имбирем, и от странности, которая происходила во рту, Агата не могла остановиться, все ела и ела, пока папа со смехом не утащил ее домой. Тогда папа еще смеялся по-настоящему, а не натужно и лишь в присутствии Агаты, как сейчас. Тогда мама и папа смеялись и разговаривали целыми днями, а не только когда Агата оказывалась рядом. А потом этот запах – вернее, очень похожий запах – неделями стоял на площадью са'Марко и над сорока шестью маленькими кругами из прибрежных камней, принесенных жителями Венисаны, – в центре этих кругов лежали сорок шесть разбухших тел, казненных, утопленных тел, и среди них —
тела ка'мистресс Ирены и доктресс Эджени и,
и унды десять дней запрещали забрать их на третий этаж и похоронить. Когда ты победил в войне, можно разрешать и запрещать что угодно, думает Агата. Если бы в войне победила она, она бы запретила и разрешила столько всего, что два списка, разрешенного и запрещенного, которые она в уме составляет по ночам, становится трудно помнить. Агата бы запретила женщине по имени Ласка приходить к ним в дом, это уж точно, потому что после ее визитов у мамы слезы выступают на глазах, и Агата бы тем более запретила Ласке называть маму Азуррой, потому что маме это явно не нравится, и Агата бы навсегда запретила мерзких предателей – габо, хотя они с той самой ночи, когда затопило первый этаж («Аквальта Нэра», назвал ее в одной из своих песен, которые все по секрету передают друг другу, слепой Лорио, и теперь так и принято говорить – «Аквальта Нэра»), габо снова исчезли и больше не появляются, и… И еще Агата приказала бы всем забыть войну раз и навсегда. Забыть совсем, вообще, как не было. Всем до единого, каждому человеку в Венисане – и забыть по-настоящему, а не притворяться. Всем – и особенно маме с папой.
– Люди думают, что унды покровительствуют вам, Азурра, – говорит Ласка, прищурившись, и мама морщится. – Вопрос – правда ли это.
– Люди думают, что унды покровительствуют всем бывшим дезертирам, – отвечает мама очень спокойно, но Агата неожиданно понимает, что это спокойствие – ровно такое же, как когда Торсон случайно разбил стеклянного олененка ее бабушки Алины: цена этому спокойствию – грош. – Если так, унды – идиоты: не знаю, как другие дезертиры, но я воевала не за ундов – я воевала против войны.
– Говорили бы вы потише, Арина, – Ласка понижает голос и смотрит в пол, а потом вскидывает глаза.
– Я в своем доме. – Мама смотрит на Ласку в упор и улыбается: – Всем, кому не нравится, что́ я говорю в своем доме, следует его покинуть.
Агата с тоской прислоняет лоб к двери, и дверь тихонько скрипит. Испуганная Агата отпрыгивает вглубь детской, но ни мама, ни Ласка, занятые разговором, не поворачивают головы. Они молчат и смотрят друг на друга.
– Мне действительно пора, – говорит Ласка и резко разворачивается к двери, но тут мама хватает ее за руку и говорит тепло, так тепло, как даже с Агатой она не говорила уже давным-давно.
– Ласка, – спрашивает мама, – почему вы пришли? Вы давно перестали приходить, я не видела вас месяц – почему вы пришли сегодня?
– Попрощаться, – говорит Ласка. – Полагаю, мы больше не увидимся. Я зашла попрощаться.
В дверную щель Агате по-прежнему видны мамины пальцы – они все еще держат Ласку за руку, но держат не просто так, а как-то очень крепко, словно что-то нащупывают сквозь плотную ткань траурного плаща. Агата чуть расширяет щелочку – Ласке явно неприятно, она пытается незаметно высвободить руку, потом дергает чуть сильнее, потом с силой вырывается – и на пол, вспыхивая в свете лампы, падает крошечная золотая бусина на золотой нитке.
– Нет, – стонет мама. – Нет, Ласка, нет. Скажите мне, что вы не уходите к ним. Только не к ним. Вы хорошая женщина, Ласка. Что же вы делаете?
– А что мне осталось делать? – сухо спрашивает Ласка. – Что мне делать со своей жизнью?
Ласка молчит. Агата совершенно не понимает, о чем идет речь, ей сейчас просто страшно хочется не забыть, куда покатилась золотая бусинка, – Агата бы ее надела прямо на этой золотой нитке кое-кому на ухо. А Ласка говорит так же мягко, как мама:
– Мой сын утонул в Аквальта Нэра, Арина. Моя дочь утонула в Аквальта Нэра. Мой муж утонул в Аквальта Нэра. Я буду есть, танцевать и пить черный мед до полной потери памяти и надеюсь умереть быстро.
– Они чудовища, Ласка, – говорит мама. – Ради всех святых, только не это.
Не становитесь одной из них. Вы очень богатая женщина, а теперь, после войны, стольким нужна помощь. Вы еще можете вернуть свое богатство в прежний вид, превратить его обратно в деньги…
Этой фразы Агата не понимает совсем, и разговор становится ей неинтересен. Агата уже собирается залезть на подоконник и посмотреть, не едет ли мимо тележка с желато, но Ласка очень тихо произносит:
– Может быть, унды и идиоты, да ведь и мы с вами, кажется, не намного умнее: они помиловали всех дезертиров, верно? А вернулись из Венисальта только вы да я. Это почему, а?
– Потому что любовь к своему ребенку важнее Общего Дела, – так же тихо отвечает мама.
– Любовь умирает, – говорит Ласка глухим, чужим голосом.
– Моя дочь жива, Ласка, – очень мягко, очень терпеливо говорит мама.
– А ваш муж, Азурра? – ядовито интересуется Ласка. – А ваша любовь к мужу? Вы не забыли, что он тоже жив?.. – И быстро выходит за дверь.
Сердце Агаты едва не разрывается от боли. Она прижимается спиной к стене и медленно сползает на ковер. «Не плачь, – говорит она себе, – не плачь, не плачь, не смей плакать. Это просто боль, она сейчас пройдет. Так бывает, когда кто-нибудьговорит вслух то, в чем ты боялся себе признаться». На секунду перед Агатой встают Худые ворота, и снег набивается ей под отвороты перьевой шапки, и растерянные глаза капо альто смотрят на маму пугающим Агату взглядом, а потом мамин коротко остриженный затылок заслоняет все, все, и их поцелуй… Разве можно целовать одного человека, если все еще любишь другого? Невозможно, невозможно, конечно. А что она, Агата? «Любовь к своему ребенку важнее Общего Дела» – но мама-Арина любила Агату, так любила Агату, мама-Азурра была непонятной и новой, но и она, наверное… А теперь – кто вернулся из Венисальта? Эта мысль такая страшная и сложная, что Агата вдруг не выдерживает, и слезы разъедают ей глаза, катятся по щекам, попадают в рот. И тут очень спокойный мамин голос произносит за дверью:
– Хватит шебуршать. Поди погуляй, Агата.
Лора! Агата предпочла бы исчезнуть, лишь бы не столкнуться в этом проулке с Лорой – Агата вообще надеялась не увидеть никого из своей команды до самого конца Собачьих Дней, до того часа, когда придется волей-неволей вернуться в колледжию, и вот теперь Агата стоит в узеньком проулке, одном из всего трех, по которым ей дозволено гулять, нос к носу с Лорой, которая смотрит так, словно перед ней призрак Злоумученного Аурелия-Младенца с тремя глазами и одной ногой. Вдруг при виде испуганного Лориного личика под темными мохнатыми бровями Агате кажется, что не было никакой дурацкой войны и что просто они с Лорой валяются вечером вот такого Собачьего Дня у Лоры дома и слушают ужасные рассказы Мелиссы про Безвестных Великомучеников – и про Аурелия-Младенца, и про Обескровленную Тиссу, и про зубы Береники, и Агата про все ворчит, что это враки, а Лора в начале каждой истории шепотом умоляет: «Ой, Мелисса, не надо!..» – а в конце шепчет: «Еще! Еще одну!..» Это воспоминание кажется таким реальным, а перепуганная Лора – такой родной, что Агате вдруг нестерпимо хочется броситься Лоре на шею и рассказать все, все – про маму и капо альто, про папину улыбку, похожую на улыбки статуй в Соборе Чулочников на узкой площади cа'Марчьялло, про ужасного кота слепого Лорио и про запах рыбного соуса, и про… В следующую секунду Лора вжимается в холодную стену дома по левой стороне проулка и медленно-медленно протискивается мимо Агаты, не задев ее даже краешком куртки. Мимо «девочки, начавшей войну». «Габетиссы». «Азурритты, дочки самой главной предательницы». У Агаты в горле встает огромный костистый ком. Какую-то секунду Агата чувствует, что можно обернуться, можно крикнуть: «Лора, Лора, это же я!..» – и вдруг ей кажется, что от Лориной куртки немножко пахнет сырой рыбой. Рыбой! Семья Лоры не богата, вовсе нет, а вся рыба теперь принадлежит ундам, и позволить себе рыбу могут только богачи. Агата зажмуривается. Нет, нет, этого не может быть. Только не Лора. Кто угодно – но только не дети из ее команды, и уж Лора точно не… При мысли, что Лора могла участвовать во вчерашней выходке, Агата чувствует, что вот-вот заплачет. Папа вчера обнял ее и сказал: «Это ничего не говорит о нас, но очень многое говорит о тех, кто это сделал. Я все уберу, а ты просто забудь». Но как забудешь, что на порог твоего дома подкинули кучу рыбьих голов, а на двери синей краской написали «ундерри» – «ундерри», «пособники ундов»? Папа полночи отмывал от запаха крыльцо, а от краски – дверь, мама вообще не вышла из спальни, даже не пришла подоткнуть Агате одеяло (а когда она последний раз приходила подоткнуть Агате одеяло? То-то же), а Агата слышала из окна, как, проходя мимо, старая Мисса, вечно болтающая что попало, долго кашляла, наблюдая за папой, а потом прокаркала:
– Хоть бы тебя пожалели, Сергей. Ради своей девочки живешь с этой ужасной женщиной! Герой, одно слово – герой!
– Уходите, Мисса, – тихо сказал папа, и старая Мисса застучала своей клюкой прочь по дороге, а Агату затошнило, и она поклялась себе, что на кактусы старой Миссы, украшающие ее крылечко, вот-вот нападет загадочная болезнь, от которой выпадают все иголки.
Но запах рыбы, несмотря на все папины старания, витал над порогом и сегодня, а теперь, честное слово, сырой рыбой пахло и от Лоры. «Иди вперед, – говорит себе Агата. – Просто иди вперед, переставляй ноги».
Шаг; еще шаг; Агата выходит из узкого проулка, поворачивает налево, не видя, куда ноги ее несут, сворачивает направо и продолжает идти. Внезапно перед нею мелькает зеленый траурный плащ, и Агата, никогда не верившая в Мелиссины россказни, от неожиданности чуть не постукивает себя ногтем по зубам – знак святой Береники, защитницы скорбящих и всех, кто случайно встретит их на пути. Но фигура в плаще кажется Агате такой знакомой, что она забывает и о святой Беренике, и об опасности провести семь лет без лучшего друга, – это Ласка, и она очень спешит.
«Есть, пить черный мед и танцевать до полной потери памяти», – вспоминает Агата, и вдруг понимает, что умирает от зависти. Господи, дорого бы она дала за то, чтобы просто есть, пить и танцевать до упаду (а уж танцевать Агата умеет, ее учил папа, до войны папа с мамой танцевали на кухне так, что только ух!), а потом еще и потерять память обо всем, обо всем, обо всем! Ну почему, почему, почему Ласке можно, а ей нельзя?!
«А что до каких-то там „чудовищ” – я сама чудовище», —
вдруг думает Агата со злостью. – Габетисса. Азурритта. Та самая девочка, которой даже мама не подтыкает одеяло». Зеленый траурный плащ удаляется. Агата бросается бегом.
Счастье, что у плаща Ласки такой длинный подол, – Агата успевает замечать, куда Ласка поворачивает в лабиринте узких улиц и переулков, и при этом держится достаточно далеко, чтобы ее не выдавал стук ботинок. «Молчи, молчи, молчи», – шепчет она своему страху, который все разрастается; ни одна вылазка с Торсоном не водила ее этими путями, ни один мост она не узнаёт, и даже их со слепым Лорио «огромный секрет» ей сейчас ничем не помогает. «Молчи, молчи, молчи», – говорит Агата своему страху, но это помогает все хуже: внезапно Агата понимает, что ведать не ведает, как отсюда вернуться домой! И тогда Агата начинает петь про себя одну из песен Лорио, «Песню об утопшей луне»:
Страх мой подобен утопшей луне:
Вот он неверно мерцает на дне,
Вот он зовет меня стать глубиной,
Рыбам на радость стать черной волной,
Вместо того, чтоб сиять с вышины,
Стать лишь водой для утопшей луны;
Нет уж, мой страх: я гляжу в вышину;
Воду твою, Венисвайт, прокляну:
Нынче я – солнце, и больше во мне
Нечего делать утопшей луне.
«Нынче я – солнце, нынче я – солнце, нынче я – солнце», – повторяет Агата, и страх чуть-чуть отступает, да и улицы вдруг почему-то немножко знакомые, но от бега и от этих слов Агате так жарко, что на миг она останавливается, прикрыв глаза. Ей надо отдышаться, ей надо утереть пот со лба, ей надо хоть секундочку подержаться за разболевшийся бок… и она теряет зеленый плащ из виду. В ужасе Агата мечется из переулка в переулок, перебегает один мост, другой, ее пробивает испарина, черный уличный кот бросается ей под ноги, она отскакивает – и вдруг оказывается прямо у подножия белого постамента, на котором стоит маленькая, черная от времени статуя. Вообще-то Агате сейчас не до статуй, но две фигурки на этом постаменте так изящны, что на них нельзя не засмотреться. Это акробаты: мужчина, стоя на одной ноге, держит женщину под коленки, женщина изогнулась мостиком, у обоих на спинах крошечные крылья. Агата не помнит имен этих святых, но отлично помнит это место! Свернуть два раза направо – и будет площадь пья'Скалатто, и если бы Агату не укрывал постамент статуи, Ласка наверняка бы ее заметила: она проходит в нескольких шагах от Агаты, и та, стараясь бесшумно пристроиться за Лаской хвостиком, вдруг обращает внимание на две удивительные вещи. Во-первых, край плаща у Ласки слегка завернулся, и теперь видно, что плащ очень теплый – он плотно-плотно подбит перьями габо. «Как она не умирает от жары?» – успевает подумать Агата, но на самом деле ей не до того: из-под плаща теперь виден край Ласкиного платья, и ничего прекраснее Агате в жизни видеть не доводилось. Тонкая полоска ткани ослепительно сияет серебряной вышивкой, и какими-то красными и синими искрами, и жемчугом, право на лов которого теперь, после войны, принадлежит папе Берта, и теми самыми крошечными золотыми бусинами на золотых ниточках, одну из которых Агата успела подхватить с пола в кухне и сунуть в карман. Блеск и роскошь так захватывают Агату, что она не понимает, куда идет, пока вдруг не спотыкается о ступеньку и едва не падает. Лестница на второй этаж! Агата вдруг с ужасом вспоминает все – и толпу испуганных людей на площади, и старуху, которая совала тухлую рыбу в лицо охраняющему лестницу солдату, а потом оказалась вовсе не «старухой», и запыхавшуюся сестру Юлалию, которая пыталась удержать своих воспитанников в парах, а главное, вспомнила снег и леденящий холод второго этажа – и содрогнулась. Так вот почему на Ласке перьевой плащ! На ней, Агате, только рубашка и брюки – но, может быть, прекрасная вечеринка с чудовищами совсем близко? Может быть, до нее всего несколько шагов? Может, если Агата будет очень-очень быстро прыгать, пока Ласка идет, она сумеет выдержать мороз?..
В эту секунду колени у Агаты словно подгибаются совершенно сами собой, а сердце прыгает в горло. Кто-то сделал ей подсечку, слышится детский хохот, две пары ног стремительно удирают прочь по мостовой, два горла вовсю орут: «Ундеррита! Ундеррита!..» От боли в копчике у рухнувшей на мостовую Агаты темнеет в глазах, она не в силах даже взглянуть вслед своим обидчикам, и только когда сильные большие руки помогают ей подняться, она стонет и вскрикивает:
– Гады! Вот гады!.. – и резко оборачивается.
Перед ней стоит Торсон.