Скоро она воочию убедилась в справедливости. этих сообщений. Варяжский гулял с Черешневой, он ездил с ней верхом стрелять орлов (она стреляла – и к чему это женщине?), он пил чай у неё, играл с её мальчиком, – словом, они не расставались. Это заставило наших дам очень и очень охладеть к Варяжскому. Конечно, maman отнюдь не желала, чтобы он компрометировал её дочь, как компрометировал Черешневу. Да он и не посмел бы. Мимочка и Черешнева, все-таки, не одно и то же. Мимочка могла иметь поклонников, но она не могла иметь романа. И допустить ухаживать за собой доктора, человека, которому даешь десять рублей за визит, которого отпускаешь, как парикмахера, – maman удивлялась Черешневой!.. Ужь если б Мимочка хотела, то, конечно, нашла бы и лучше… Да захоти она только, и за ней будет ухаживать вся дивизия… Да за ней князья будут ухаживать! А доктор… Человек, которому даешь деньги за визит!.. И maman считала его серьезным, почтенным человеком!.. Слава Богу, ведь не юноша. И сидит целыми днями у Черешневой; а son âge!.. Видно, правду говорил о нем доктор Скавронский, когда рассказывал, что Варяжский ездил в феске и с трубочкой в зубах, со свитой из восьми влюбленных в него дам… Чего-чего тут не наслушаешься, не насмотришься!.. И легкомысленное поведение доктора Варяжского настолько охладило к нему maman и Мимочку, что на этот раз положительно решено было заплатить ему сто, а не полтораста.
Maman даже перестала верить в него как в Бога.
Кисловодск готовился к сезону. Цены в гостиницах повышались уже в ожидании подлечившихся больных, которым оставалось еще съехаться здесь для полировки, для отдыха от режима. «В Кисловодске, – говорит Лермонтов, – бывает развязка всех романов, начавшихся у подошвы Бештау, Машука и Железной». Здесь вообще подводятся итоги, развязываются интриги, обнаруживаются обманы, доктора пересчитывают собранный гонорар, больные испытывают приобретенное здоровье, – словом, здесь, в поднарзаненном воздухе разыгрывается грандиозный финал водяного сезона.
Кисловодск готовился к сезону. А пока на остальных группах завязывались и развивались романы, которым суждено было развязаться в Кисловодске. Скучающие вдовы, разведенные жены, жены неудовлетворенные, легкомысленные и ветренные, сантиментальные старые девы, засидевшиеся невесты, – все это копошилось у Железных источников и, почерпая в них жизнь и отвагу, закидывало направо и налево крючки и сети. И рыбка, крупная и мелкая, клевала и запутывалась.
И вот настал день, когда первые три пациента доктора Иванова переселились из Железноводска в Кисловодск, а семь пациентов доктора Грацианского перебрались из Пятигорска в Железноводск, где сезон был в полном разгаре. Больные поправлялись, больные знакомились, больные веселились, втягиваясь в праздную, но суетливую «водяную» жизнь. Вечера становились все темнее, звезды ярче, грозы чаще.
Мимочка не скучала. Она хорошела и расцветала.
У неё не было романа, о, нет! «Сердце ли в ней билось через-чур спокойно, иль кругом все было страсти недостойно?» Ни то, ни другое. Просто, она была слишком хорошо воспитана для какого-нибудь уклонения с пути долга. И хотя вокруг неё, на её глазах, пары встречались, улыбались, флиртовали, хотя ее окружала атмосфера влюбленности, – Мимочка была совершенно холодна и спокойна. Что ей эти просвирни? Что ей до букашек, до кузнечиков, которые копошатся и ползают в траве под лучами солнца? Они живут как хотят: она живет, как она «должна» жить.
И, гордая сознанием своей безупречности, своей недоступности, Мимочка, молоденькая, свеженькая, хорошенькая, легко и грациозно похаживала по аллеям, не обращая ни малейшего внимания на одобрительные и жаркие взгляды, которыми ее встречали и провожали, ни на встречи с ним, с l'homme an chien (а как он еще похорошел!).
У Мимочки не было и тени романа, – и, вместе с maman, она смеялась над их соседкой по балкону, молодой вдовой из Смоленска, которая, еще не сняв траура, говорила своей знакомой: «Да, я не прочь бы от романа, только чтобы не моя инициатива». И когда, вслед затем, у неё стал бывать молодой армейский офицер, maman так и прозвала его «офицер с инициативой». И надоел же он им! Он плевал и кашлял и курил папиросу за папиросой, и самые скверные папиросы, а вдова томно пела:
«И ночь, и любовь, и луна»…
Maman подслушивала их разговоры; их разделял только кусок холста.
– Нет-ли у вас чего-нибудь почитать? – говорила вдова: – такая тоска!. Дайте мне какую-нибудь книжку, только, пожалуйста, чтобы без любви… Есть такие?
– Как не быть. Вы Глеба Успенского читали?
– Глеба? Нет. А хорошо?
– Вот прочтите. Я вам принесу.
– Принесите, принесите.
И они читали вместе Глеба Успенского, потом читали Шопенгауэра. И maman, сидя с работой на своем балконе, тоже слушала Шопенгауэра и улыбалась про себя, думая: «читайте, читайте; видно, tout chemin mène à Rome».
Устав читать, офицер клал книгу на стол и закуривал папиросу.
– Как это верно, как это верно! – говорила вдова, задумчиво глядя на Бештау. – Я совершенно так же смотрю на жизнь, как и Шопепгауэр. Нет ничего, что не разлетелось бы как дым от прикосновения анализа. Право, не стоит жить.
– Да, конечно, жизнь – порядочное безобразие. Но все-таки отчего немножко и не пожить так, не анализируя, не задумываясь?
– Нет, раз ужь знаешь, – не стоит, не стоит жить.
– Нет, стоит попробовать, хоть бы для того, чтобы убедиться.
– Да когда заранее знаешь, что не стоит.
– Да отчего же не стоит? Ведь и Шопенгауэр пожил прежде, чем написать все это.
– То-есть, как пожил? Ну да, изведал, что все ложь, призрак, суета, что мы сами себя обманываем. И все мы к этому приходим. Стоит-ли тратить силы на то, чтобы придти к результату, уже известному, хотя бы путем литературы!
– Ну вы это что-то очень высоко, Я проще смотрю на вещи.
– Что ж мы все болтаем? Читайте, читайте!..
Конечно, все это было смешно, и Мимочка никогда не допустила бы себя сделаться такой же смешной, как эта вдова. Фи! Ей было так хорошо, так весело и без романа. Офицер из её дивизии ездил с ней верхом и представлял ей своих знакомых. Все любовались ею, всем она нравилась. Ей ничего не стоило бы познакомиться и с l'homme au chien. Но она сама не хотела. Вот еще, очень нужно! Мимочку, как и Ваву, больше всего радовало сознание своей свободы, отсутствие стеснения и опеки. Здесь maman не надоедала ей и не сопровождала ее в прогулках. Она бы и рада, да мешало ревнивое кавказское солнце. Maman не выносила жары. Утром, снарядив детей и, как Провидение, устроив для них необходимый комфорт, maman, по уходе их, затворяла ставни, опускала шторы и, устроив себе темноту и прохладу, ложилась с книгой на кровать. Мысленно она, конечно, была со своими бедными больными, которые жарились на солнце. За Мимочку она была совсем спокойна, но Вава порядочно беспокоила ее. Вава была такой огонь, такая порывистая, увлекающаяся (эти тоненькие – всегда такие страстные), а тут еще эта атмосфера, это солнце… И при том Вава так весела, так мила, так похорошела, так всем довольна… Что, как это не спроста?
И maman трусила, сильно трусила, и не раз, в ночной тиши, образы юнкера и студента пролетали над её изголовьем, как два демона, тревожа её сон и спокойствие. Подумав и приготовившись, maman как-то было приступила к Ваве с предостережениями. Вава ответила на это предостережение только взглядом, но таким взглядом, что у maman душа ушла в пятки, и она решила никогда не возвращаться к этому предмету. Чтобы успокоить свою совесть и снять с себя ответственность перед Жюли, она позвала к себе горничную Катю и велела ей строго-настрого следить за барышней и докладывать ей, с кем барышня гуляет и куда ходит, и не бывает-ли с кем наедине.
И Катя, разгладив Мимочкины юбки и приготовив все нужное к вечеру, выходила в парк с благим намерением следить за барышней. Но так как барышня была такая егоза, что бегать за нею по солнцу было слишком утомительно, то Катя благоразумно садилась на скамейку, в тени раскидистого дерева, мимо которого Вава непременно должна была пройти, возвращаясь к обеду, и спокойно сидела, разглядывая проходящую публику.
Против скамейки, на возвышении стояли продавцы со своими витринами: итальянец с кораллами и мозаикой и восточные люди с кавказским товаром. И стоял там маленький армянин с хитрыми узкими глазками и огромным носом, в высокой черной шапке. И стоя подле своей витрины, в которой красовалась кавказская бирюза и серебряные изделия с чернью, пояса, кинжалы, брошки, булавки с надписью: «Кавказ, Кавказ, Кавказ», он так хитро и так многозначительно поглядывал на Катю, точно знал, как она проводит свою генеральшу.
Три дня под-ряд Катя садилась на эту скамейку, а армянин, похаживая около своего товара, стрелял в нее убийственными взглядами, причем, казалось, глазки его делались еще уже, а нос еще больше. А Катя делала вид, что ничего не замечает, и чертила зонтиком по песку. Потом он заговорил с ней. Она проходила мимо и смотрела через него на Бештау, когда он сказал ей: «Как жарко! Что теперь гулять-то. Теперь нехорошо гулять. Хорошо гулять вечером. Вечером не жарко, вечером хорошо». Катя опять сделала вид, что не слышит, и кокетливо поднялась в гору, помахивая зонтиком. Потом он стал ей кланяться. Потом и Катя стала отвечать на поклоны, сперва серьезно, потом с улыбкой. Он стал зазывать ее купить что-нибудь.
– Дорого продаете; – сказала Катя, – нам не по карману.
– А ты узнай, а потом скажи… Дорого не возьмем… Ты узнай… Ты посмотри…
И Катя стала рассматривать и выбирать вещи у него в витрине. Через неделю она уже знала наизусть все, что было в витрине, знала, как его зовут, сколько ему лет, знала, что у него есть двоюродный брат в Петербурге, в магазине кавказских вин, что он сам приедет в Петербург, знала про Тифлис, про Кисловодск, знала, что по вечерам в парке гораздо лучше, чем днем, потому что не жарко и темно, темно!.. Катя знала все это, а все еще ничего не выбрала в витрине, откладывая это до Кисловодстка.
А Вава, возбуждавшая в maman такие черные подозрения, мирно сидела на гимнастике со своей подругой-институткой и, не утерпев, развивала ей свой проект дома для брошенных детей. Институтка сочувствовала идее, но не очень верила в возможность её осуществления и недоверчиво улыбалась, качая головой.
– Все это прекрасно, – сказала она, дослушав Ваву. – Но ничего этого не будет. Вы выйдете замуж и будете няньчить своих детей. И это будет гораздо лучше.
– Чем?..
– Да натуральнее. Никогда нельзя любить чужого ребенка как своего.
– Какие же они чужия, когда они будут моими почти со дня рождения?
– Все-таки не то. Господи, конечно, я не могу делать сравнений. Но все это говорят. Да мне и самой так кажется. Нельзя любить чужого ребенка, как своего. Я бы не могла.
– А я вот могу… Как их не любить? Да ведь их жалко – маленьких, брошенных, невиноватых. А когда любишь с жалостью, – лучше, крепче любишь.
– Нет, все-таки тут что-то ненатуральное. Я понимаю, если бы вы были несчастны, если бы у вас было разочарование в личном счастье, – ну, тогда это хорошо, а то так выдумать себе это, когда вы еще можете быть так счастливы.
– Да, я только этим и могу быть счастлива.
Мимочка сидела в это время одна в Архиереевской беседке и читала «La grande marnière». Читалось не очень хорошо. Роман не заинтересовывал ее, и она по нескольку раз перечитывала одну и ту же страницу. В беседке сидели еще два священника и няньки с детьми, и хотя разговоры их были неинтересны, все-таки они развлекали ее. А уйти отсюда Мимочке не хотелось, потому что здесь было лучше и прохладнее, чем где бы то ни было.
Священники встали и, выходя, наткнулись на l'homme au chien, который входил в беседку со своим ньюфоундлэндом. Молодой человек подошел к перилам и, облокотясь, стал смотреть в даль. Мимочка еще прилежнее углубилась в чтение. Няньки, оглядев вошедшего, вернулись к своему разговору.
– Отчего это тут священников так много?
– Болезнь верно такая. От постного им животы подведет – вот они все грязнушку и пьют. Она хорошая вода, эта грязнушка. Наши пьют…
– И наши тоже спервоначалу грязнушку пили. Теперь барятинскую стали пить. А то барыне утром неохота идтить самой: сходи, говорит, нянька, принеси грязнушки. Ну и идешь. А далеко ходить-то. Теперь барятинскую.
– Так у вас сама лечится?
– Нет, у нас все: и барышня, и барин, и барыня.
– Вправду больные, али так, с жиру?
– Нет, оно не то, что с жиру, а, конечно, как кому от Бога. Барин у нас в роде как ума решившийся. Он и в помешанном доме сидел, да!.. И в воду бросался, покончить, значит, сам над собой хотел. Ну, теперь, ему полегче. Кузьмич вылечил. Теперь он, значит, сейчас, сам себе гуляет. Воду тоже пьет, а после еще в Крым поедем. Теперь он ничего…
– Помешанный! это не дай Бог!
– Не дай Бог! И что это у нас тогда было, – страсть! Кузьмич вылечил.
– А барышня у вас что ж?
– Да ничего. Худощавая и застенчива только… Ну, и прыщи на лице. Она тихая барышня, ничего. Жених у нас был, настоящий, военный, с мундиром… Только задатку приданого взял, а сам другую нашел. Ну, она поскучала, поскучала… Теперь ничего. Кузьмич помог.
– А барыня?
– А барыня страсть какая больная. Она и из себя, вы видели, из лица желтая такая. У ней нынешней зимой разлив печени был, а позапрошлой – камни шли. Так, как они идут, камни-то, она аж благим матом кричит. Сколько, скольвко ее лечили: и бабки, и дохтора – все болеет, и ходить почти не может, потому у неё внутренний разрыв. Да! Сколько мы денег переплатили. Ездит дохтор, лечит, а там услышали, что другой дороже берет, – подавай его! Полечит, полечит, а там скажут: «А вот еще дороже есть!» Ну, и его позовут. И молебны служат, и иконы поднимают, и все болеют. А как весной мы собрались на Кавказ, я, грешным делом, говорю: матушка, говорю, барыня, а как это мы поедем, какой дорогой, говорю? Мимо Самары, говорю, не будет нам дорога? «Поедем, говорит, пароходом по реке Волге и мимо Самары, говорит, поедем (а я самарская, бузулукского уезда). Ну, говорю, матушка, ужь как хотите, а воли хотите барину добра и себе здоровья от Бога, – заезжайте в Кузьмичу (у нас Кузьмич есть, выше всех дохторов; из крестьянского звания, а только в нему князья и генералы ездят лечиться, и много господ. Потому кого дохтора залечат, а он вылечит). Поезжайте, говорю, матушка. Это сам Бог вас в Самару посылает. „Молчи, говорит, нянька. Ты ничего не понимаешь. Какой такой Кузьмич? Иди, говорит, нянька, в аптеку“. Хорошо, говорю, мне что ж? Я пойду. – А потом это плывем мы по реке Волге, подъезжаем к Самаре, барыня мне и говорит: „Смотри, говорит, нянька, никому не сказывай. Мы к Кузьмичу съездим“ (известно, они купцы, хоть и богатые, пять домов у Калашниковской пристани, а все против господ стыдятся). Я говорю: – Что ж? Зачем я скажу? Я не скажу. – Поедете так поедете. Мне кому говорить-то? Я не скажу. Так и съездили к нему, к батюшке. А он, батюшка, провидец, он их обоих и вылечил. Сперва барина посмотрел, взял за руку и от плеча ощупал. Дохтора за кончик руку берут и по часам считают, а он, батюшка, всю руку от плеча перещупает, и без часов болезнь найдет. И барину сказал: „У тебя, говорит, под завалами рематиза. Не бойсь, говорит, поправишься, пей!“ и бутыль сейчас дал. Да! А барыне говорит: „Это точно, что у тебя печень развелась. Это, говорит, плевое дело; а вот что внутренний разрыв, говорит, у тебя, это нехорошо. Ты, говорит, опасайся, потому, не будешь опасаться – помрешь. Да! Лежи, себе, говорит, да полеживай, легче будет, а вот тебе – пей!“ И другую бутыль дал. Барышня не хотела к нему показываться, смеется, говорит: „что он мужик понимает!“ А он, батюшка, говорит: „Чего смеешься? Был, говорит, жених, да сплыл“. – Провидец! – „Не бойсь, другого найдешь. Деньги есть, говорит?“ – Есть, батюшка, говорим, как не быть? пять домов у Калашниковой пристани. – „Ну, говорит, хорошо. Выйдет замуж, здорова будет. А пока вот тебе – пей!“ И еще бутыль дал. И детям велел пить. И мне говорит. Я говорю: спина болит, батюшка. А он: „пей, говорит, старая“. Ну, и пьем.
– И помогает?
– Помогает. Утром, как встанем, все натощак и пьем. Дохтуру не сказывают. И грязнушку барыня пила, и теперь барятинскую пьет. А ужь зато, как что из аптеки принесут, все вон выбрасываем. Потому Кузьмич сказал: не надо этого ничего. А как барыне похуже, так они и воды оставляют, а только Кузьмичево пьют. На мяте настоенное…
– Мята – это хорошо. А я вот все михайловскую воду здесь пью. Так мне нравится. Прохладная вода.
– Да нешто можно ее здоровому пить? Я не пью. Боюсь. Ну, как болезнь себе напьешь?
– Нет, оно ничего. Оно точно, что тучным это и нехорошо пить, ну, а худощавым и полнокровным вреда нет, а даже польза.
– Я бы выпила, да боюсь…
– Чего бояться? Да сейчас пойдем выпьем. Где мои пострелята? Ваня, Вася, идите сюда! Пойдем на гимнастику.
Няньки встали и вышли из беседки, уводя пострелят. Мимочка и l'homme au chien остались вдвоем. Мимочка переворачивала страницы, не отрывая глаз от книги. Он сел наискосок от неё, вынул газету и тоже стал читать. Оба чувствовали близость и присутствие друг друга и чувствовали, что если они бросят читать и начнут разговаривать, им будет приятно и весело; но они не разговаривали. Он не смел; она не хотела. Изредка Мимочка поднимала свои голубые глаза и устремляла их в голубую даль. Он украдкой любовался ею, её прической, кончиком маленькой ножки, всей её фигурой, молодой, изящной и свежей… Мимочка чувствовала на себе его взгляд и не без злорадства думала: „Ага, так не одни актрисы хороши?“ Потом он спрятал газету, вынул оксидированный портсигар и попросил у неё позволения закурить. Мимочка изъявила согласие наклонением головы. Потом ей вдруг стало страшно. Сейчас он с ней заговорит. Что она будет ему отвечать? И к чему это поведет? До сих пор все было так хорошо и интересно, и вдруг все испортится. Если он с ней заговорит как с кокоткой, она оскорбится. Она – генеральша и порядочная женщина. И потом, что ей говорить? Она так не любит говорить. И Мимочка, закрыв книгу, встала и вышла из беседки своею грациозной и легкой походкой. А он посмотрел ей вслед, насвистывая „Азру“. Больше ничего и не было. Но Мимочке было весело, весело. И хоть ей очень хотелось вернуться к нему, она, не оглядываясь, пошла домой.
К обеду все четверо сходились в самом прекрасном настроении. Обедали дружно и весело, подсмеиваясь над неудавшимися блюдами (над надоевшим барашком), делая честь удавшимся и похваливая стряпню maman, которая не только готовила котлеты и бифштексы на своей керосиновой кухне, но ухитрялась приготовлять и пирожные, желе, компоты и пр.
Катя отчищала Ваву от гусениц и клещей; Мимочка рассматривала в зеркале свое лицо, вытирая загар и пыль, а maman сообщала всем результат своих наблюдений над соседями и соседками. Эти окружающие ее романы возмущали, но волновали и интересовали maman. Даром что героинями их были просвирни, – maman сворачивала себе шею, следя за их перипетиями… Катя, скромно, подавая кушанье, дополняла рассказы maman своими сообщениями.
– Теперь для меня все ясно, – захлебываясь, говорила maman о докторше с их улицы: – Le mari sait tont… c'est clair comme le jour… Чего-чего тут не насмотришься, не наслушаешься!»…
После обеда Мимочка и Вава снова исчезали, а maman, не спеша, одевалась по-петербургски, отирала пот с лица, посыпала его пудрой и, прифрантившись, шла в курзал, где прочитывала газеты, после чего садилась на балконе со стареньким сановником из Петербурга, страдающим желудком и печенью, и играла с ним в пикет.
В конце июля, в последних числах этого месяца, когда у нас на севере уже краснеет и наливается рябина, а в Железноводске на лотках смуглых торговцев фруктами появляются горы абрикосов и персиков, в одно прекрасное утро к Мимочке явились две незнакомые дамы и попросили ее, от имени прочих домовладелиц города Железноводска, принять участие в благотворительном празднике в пользу детского приюта. Мимочка изъявила согласие. Она продавала на многих благотворительных базарах в Петербурге, и это было даже одним из её любимых развлечений.
И в назначенный день Мимочка, в нежнейшем патье цвета pêche, стояла за столом; убранным зелеными гирляндами н флагами, и продавала чай. Рядом с нею продавали печенье, фрукты и конфекты баронесса Бенкенштейн в голубом, Черешнева в красном, и еще две дамы из железноводских «сливок», одна в белом, другая в платье цвета раздавленной земляники.
На другом конце площадки стояли столы с аллегри, где продавали актрисы, с толстой Борисовой во главе.
Maman и офицер из дивизии Спиридона Ивановича помогали Мимочке наливать и подавать чай; доктор Варяжский помогал Черешневой; l'homme au chien был помощником баронессы. Мимочка видела, что теперь неизбежно состоится знакомство с ним, но на этот раз это не пугало ее. Баронесса уже и раньше заговаривала с ней в ваннах, так что при встречах они уже раскланивались… Баронесса нравилась Мимочке. Она была немножко эксцентрична, но очень мила. К тому же elle etait bien nêe et bien appareutêe, что очень ценила maman. Баронесса приехала сюда с бароном, который пробыл в Железноводске пять дней и поехал дальше, оставляя жену лечиться. И она лечилась, подобрав себе веселое и молодое общество, в котором l'homme au chien играл не последнюю роль. На празднике и maman была гораздо разговорчивее и общительнее, чем Мимочка; она познакомилась с баронессою, – последовали взаимные приглашения, а тем временем Мимочке представили его, l'homme au chien.
Как Мими была грациозна и мила в этот вечер, как она улыбалась, пересчитывая деньги и отдавая сдачу! Как-то само собою случилось, что он стал её помощником, а офицер её дивизии перешел к баронессе. С ним было так легко, так просто говорить – не то, что с Варяжским, который все как будто подсмеивался. Для вступления Мимочка спросила его: – Вы в первый раз на Кавказе? – Она всем говорила это. О, нет, он уже четвертое лето ездил сюда, как на дачу. Четыре года тому назад он приехал сюда больной, грустный, усталый, с тяжелым бременем на душе, и здесь он нашел успокоение и исцеление… С той поры… И разговор пошел у них легко и свободно. Мимочка была молчалива и ненаходчива, но он мог говорить за двоих, и спрашивать, и отвечать. А она только слушала, улыбалась, кивала головой и, следя за речью, поднимала на него свои глаза мадонны, которые говорили что-то, от чего он делался еще веселее и красноречивее. А maman, глядя на него сбоку в лорнет, наводила о нем справки. Знала ли баронесса его раньше? Еще бы! Она давно его знает, он – друг её мужа. Он – адвокат из Киева, богатый человек, то-есть женат на богатой, на дочери киевского заводчика и землевладельца. Жена его – прелестная женщина, только немножко дика и серьезна. Она мало выезжает, потому что занята детьми, по они приняты в лучшем обществе. Теперь жена его с детьми у себя в имении, а он ездит сюда каждое лето – пить воды. Он вполне порядочный человек… И maman, выслушав все это и покивав головой, пригласила к себе и Валериана Николаевича.
Базар кончился. Выручка была чудесная, и дамы бомонда выручили на пятнадцать рублей больше, чем дамы демимонда. Черешнева особенно этим гордилась. Баронесса устала и говорила, что она умирает. Мимочка же чувствовала себя молодцом. Как она поправилась, как она поправилась!
Она пошла еще с maman и с Валерианом Николаевичем на танцевальный вечер. Она, конечно, не танцевала, но сидела и смотрела, как танцуют. Валериан Николаевич сидел подле неё и острил насчет танцующих. По желанию князя Джумарджидзе, княжна Ардживанидзе и князь Какушадзе протанцевали лезгинку. На балконе поручик Никеладзе перепил кахетинского и, обнажив кинжал, грозил заколоть содержателя гостиницы Чихвадзе за то, что ему подали черствую курицу. Во всех комнатах Чихвадзе стоял запах жареного сала и кухонного чада. Доктор Бабанин в черкеске и с нагайкой в руке похаживал между своими пациентами и пациентками, подбирая компанию, для ночной поездки на Бештау. Музыканты в папахах и красивых белых костюмах дудили во всю мочь лезгинку, под задирающие звуки которой княжна Ардживаеидзе порхала в волнах кухонного чада.
Maman так воодушевилась, что решила покутить. С её разрешения, Валериан Николаевич велел подать дамам кахетинского и шампанского и заказал шашлык и чихиртму. Сели ужинать. «Кавказ предо мною…» – декламировал Валериан Николаевич, наливая Мимочке кахетинского, а она ловила вилкой пережженые кусочки баранины и говорила, улыбаясь: «Mais c'est excellent, le chachlyk!»
Валериан Николаевич проводил их домой. Был чудный вечер. Полная луна плыла по небу, заливая нежным светом белые домики и дремлющие сады… Прощаясь, maman еще раз пригласила его заходить.
Мимочка долго еще улыбалась, придя домой. Maman неприязненно вспоминала скушанный шашлык и искала баночку с nux vomica. A Мимочка стала завивать свои кудри на лбу и, завиваясь, думала о нем, вспоминала его лицо, его взгляды. Как он должен нравиться женщинам и своей жене! Какая у него жена?.. Отчего она не с ним? Может быть, она гадкая, некрасивая… А может быть – красавица… Что он говорил ей? Как он хорошо говорит, и умно, и свободно!.. Она никого не знает, кто бы так хорошо говорил. И как просто и хорошо она себя с ним чувствует! Какой он хороший человек! И как все вышло удачно. Они познакомились так прилично. Она не искала его знакомства, не уронила своего женского достоинства… Все случилось само собой. Жаль, что тогда в дороге они переглядывались. Было бы еще лучше, если бы и этого не было. Но это пустяки, и он очевидно позабыл об этом… О, он такой порядочный человек! Он никогда себе ничего не позволит; положим, и она не допустит.
Как хорошо, что они познакомились! Между ними может установиться хорошая, чистая дружба. Он именно может быть таким другом, какого она желала!.. Он ей нравится… И он так умен. Он может дать ей именно то, чего ей не достает… У неё нет друга, товарища, подходящего ей по возрасту, умного, интересного в разговоре и притом вполне честного и порядочного… А он ли не честный и не порядочный?! Еще несколько таких людей, и у неё составится свой симпатичный ей кружок, в котором ей будет весело и приятно и в котором она будет отдыхать душой от гнета и горечи, которой не может не оставлять ей в душе её неравный (ну да, конечно, неравный) брак. И разумеется кружок этот будет состоять только из вполне порядочных и приличных людей. Ей не надо дикого веселья. Она не хочет быть такой легкомысленной, как Нетти, и такой tapageuse! Боже сохрани! Она никогда не вступит на опасную дорогу. Ей не нужно ничего дурного. Она хочет только приобрести друзей, честных, порядочных людей, с которыми она могла бы встречаться и говорить о том, что ее интересует. Одного такого друга она уже нашла. Он женат, она замужем, оба несвободны, следовательно ничто не может мешать их дружеским отношениям. Как хорошо, что они познакомились!
«Что-то он теперь делает?» думала Мимочка, закручивая перед зеркалом двенадцатую и последнюю папильотку. «Думает ли обо мне? Что он думает?»
И раздевшись и задув свечу, Мимочка опустила на подушку свою хорошенькую головку, увенчанную рядом крепких папильоток… Но и мысли, и папильотки, цепляясь одна за другую, мешали ей заснуть… что-то он думает, что он делает?..
А Валериан Николаевич, воротясь в гостиницу, подсел б князю Какушадзе, с которым он накануне познакомился, и, наливая себе кахетинского, сказал: – Ну, познакомился я с моей генеральшей. Умом не блещет, но в глазах у неё – море. И ручка, ножка!.. – И Валериан Николаевич послал воздушный поцелуй по адресу Мимочки.
На другой день они поехали верхом в Карас. Кавалькада состояла из девяти человек, но Мимочка ехала с ним в паре, и были минуты, когда они оставались совсем одни. Он говорил еще больше, чем накануне. Откуда только у него бралось! И с какой легкостью переходил он от одного предмета к другому. Мимочка спросила его, давно ли у него его собака? Прямо с ответа на этот вопрос он перешел к любви. И полилось, и полилось…
Он говорил, что жизнь без любви скучна, как безводная пустыня, что женщина живет одной любовью, что вне её она бьется как рыбка на песке, что женщины извращены, искажены нелепым воспитанием, что они добровольно налагают на себя цепи и оковы, под тяжестью которых потом изнемогают. И если бы сейчас сказать женщинам, что завтра конец мира, конец жизни, что рушится здание предразсудков и условных понятий, они сбросили бы маску, обнажили бы свои чувства, желания, заговорили бы живым, настоящим языком… Плотина бы прорвалась… И стишок из Гейне, и стишок из Байрона… тут латинская цитата, там куплет из оперетки…
Любовь двигает миром. Любовь – цвет жизни, это её аромат, её благоухание. Она – венец, она – купол в здании человеческого счастья… Как хорошо сказал Мюссе… А Шиллер, говоря… А Боделэр, а Сеченов, а Фет, а царь Соломон, а Дранмор, а Кузьма Прутков!.. – Извольте разобраться в этом поэтическом хаосе!
Лошадь Мимочки хлопала ушами, а сама Мимочка поправляла пряди волос, выбившиеся из-под шляпки, и была хороша, как кавказское солнце.
Они ехали рядом по лесной тропинке. Зеленые ветки били их по головам, и он отклонял их рукою, а она низко наклоняла головку. Впереди слышен был топот лошадей, смех и возгласы баронессы и её спутников.
Неожиданная гроза застигла их в лесу. Мимочка вообще боялась грозы, но с ним ей не было страшно, только жутко и весело. Хлынул дождь, и вся кавалькада понеслась бешеным карьером. У него была с собой бурка, которую он накинул на плечи Мимочке. Прискакав в Карас, все забились в какой-то сарай, чтобы укрыться от дождя. Гроза продолжалась. Молния сверкала между гор, и гром гремел над головами вымокшей компании. Все были веселы и возбуждены быстрой ездой; особенно баронесса была в восторге и находила свой пикник необыкновенно удачным. Прислуга расставляла в сарае столы и скамейки, ставили самовар, выкладывалась провизия, вино… Стали пить чай. В сарай прискакала еще компания доктора Бабанина, тоже измокшая. Баронесса пригласила их к чаю. Общество соединилось, и стало еще веселее. И Мимочка, сбросив бурку, пила коньяк, который подливал ей Валериан Николаевич. Он же подавал ей чай, и служил ей, и занимал ее, и ей было так весело, что она даже перестала печалиться о том, что у неё развились локоны.
Когда гроза стихла и на небе выплыла луна, компания разместилась в трех лодках и каталась по озеру. Кто-то пел, баронесса гребла. Доктор Бабанин; в черкеске и с нагайкой в руке, переплыл верхом озеро. И домой вернулись поздно, поздно. Мимочка устала, но не жалела о том, что поехала. И какой был воздух после грозы! Какая ночь! луна!