bannerbannerbanner
Мимочка

Лидия Веселитская
Мимочка

Полная версия

 
Любви стыдятся, мысли гонят,
Торгуют волею своей…
 

Но не может быть, чтобы не было настоящих людей. Она их только еще не встречала. Может быть, в их кругу их почти и нет. Но ведь мир велик. Есть же где-нибудь простые, честные, трудолюбивые и здоровые люди, мужчины энергичные, бескорыстные, великодушные, женщины кроткия, самоотверженные, терпеливые…

Конечно, Вава их узнает. Они научат ее, разъяснят ей все её сомнения. У неё столько сомнений! Она уже думала-было написать письмо Льву Толстому; но ей было совестно. А потом, когда она узнала, что одна её знакомая писала Льву Толстому, это даже не поправилось ей, и она была очень рада, что не исполнила своего намерения. Очень нужно всякой букашке беспокоить такое солнце! Надо самой до всего додуматься, а знакомство с хорошими людьми надо заслужить. И она постарается, она постарается…

Ей кажется, что именно там, куда она едет, где будут горы и орлы, где будет чудная природа, там она и найдет этих хороших людей. Там все будет хорошо, и не будет там ни жеманства, ни пустословия, не будет матери с её холодным, враждебным взглядом, ни брата с его насмешками и издеваниями, ни сестры, этой модной картинки… И поймав себя на осуждении ближних, Вава, как и всегда, ужаснулась собственной мерзости и злобе и сейчас же стала горячо молиться Богу, чтобы Он простил ей её грехи, – и грех осуждения ближних, и страшный грех нелюбви к матери, – чтобы Он помог ей как-нибудь перетерпеть все это и приготовиться к жизни, чтобы Он поддержал и не оставлял ее и дал бы ей сил и здоровья душе и телу. И с молитвой на устах и в мыслях, худенькая черноволосая Вава заснула на своей вышке, над мерно похрапывающей maman и бледной, воздушной Мимочкой.

На третьи сутки дамы благополучно высадились в Ростове, где предстояла пересадка. Несмотря на комфорт, с которым они ехали, они устали. И Вава, и Мимочка, сидя у стола в ожидании заказанного завтрака, смотрели настолько кисло и плачевно, что не трудно было признать в них железноводских больных. Мимочка так устала, что даже не в силах была поднести к носу свою нюхательную соль. И откинувшись к стене, она апатично смотрела на бутылки с пестрыми ярлыками, уставленные перед ней. Мосенька лежала подле неё и, высунув язык, тяжело дышала. Вава тоже уже не искала в публике ни Вашингтона, ни матери Гракхов… У неё болела голова, в виски стучало, глаза едва смотрели… К тому же вместо Вашингтона и матери Гракхов она видела около себя с одной стороны знакомую ей по приемной Мержеевского даму, которая трясла головой, с другой стороны – мальчика в пляске св. Витта, который то высовывал язык, то делал какие-то странные телодвижения.

Да и большинство публики говорило уже о близости минеральных вод, этой купели Силоамской, к которой со всех концов России стекались недужные… Бледные истерические дамы, паралитики, желтолицые и угрюмые эссентукские больные, пятигорские больные всякого рода и вида, все это двигалось и сидело в закуренной, дымной и пыльной зале, отдыхая и закусывая в ожидании поезда.

Кого-то внесли на носилках. Мимочка закрыла глаза. Боже мой, неужели все лето им придется видеть эти ужасы! Кажется, лучше умереть, чем продолжать это путешествие.

Но вот среди этой невзрачной, разнокалиберной толпы, обращая на себя всеобщее внимание, вошел в залу с городского подъезда элегантно одетый господин лет тридцати пяти. За ним шел огромный черный водолаз, а носильщик нес изящный чемодан и плэд, стянутый новенькими и красивыми ремнями. Молодой человек дошел до стола, за которым сидели Вава и Мимочка, небрежно заплатил носильщику, небрежно заказал подбежавшему лакею блюдо для себя и блюдо для своей собаки, сел за стол, не снимая монокля, бегло оглядел Ваву и Мимочку, скинул монокль и еще раз, уже пристальнее и внимательнее, посмотрел на Мимочку.

Она никак не ожидала встретить такого элегантного кавалера в этой душной грязной зале, среди таких уродов, и пожалела о том, что недостаточно почистилась и прикрасилась. Вава принялась искренно и довольно громко восхищаться собакой, а Мимочка тем временем рассматривала его бледное лицо с чудесными черными глазами и все подробности его изящного туалета.

Maman, бегавшая устроить Катю, вернулась, задыхаясь от жары и усталости, и села рядом с ним. Дамам подали завтрак. Мимочка неохотно подняла вуаль, ей казалось, что она должна быть ужасна; но она ошибалась, и в этом сейчас же убедил ее взгляд его черных глаз, с удовольствием остановившихся на ней. Мимочке стало весело, как ей давно не было, и с этой минуты все её путешествие стало ей представляться совсем в другом свете. Оно, конечно, немного утомительно, но зато так освежает, встряхивает, так не похоже на петербургскую, монотонную, будничную жизнь.

Maman принялась болтать, и он узнал, что ее зовут Мимочкой, и что она едет на Кавказ. А он? Куда он едет? Может быть, тоже на воды?.. Он бледен, и что-то в его взгляде, в углах рта говорит об утомлении, если не о страдании… И он худ, у него даже слегка впалые щеки… Бедный, он тоже болен, тоже страдает… И так изящен, так изящен… А какие глаза! Ему тоже подали завтрак, и он стал есть, а Мимочка украдкой продолжала свои наблюдения. Все в нем – и манера есть, и манера сидеть, и прическа, и платье – обличало человека из общества.

Вава, между тем, уже гладила его собаку и собиралась отдать ей половину своего цыпленка; но maman так умоляюще посмотрела на нее, что она бросила собаку и приняла свой самый чинный и степенный вид. Ньюфоундлэнд, повертевшись около неё и оскорбившись её внезапным равнодушием, подошел к мосеньке, пробуя свести с ней знакомство. Мосенька, проснувшись и увидав над собой такое чудовище, страшно перепугалась, затрепетала всем телом и принялась ожесточенно ворчать и лаять. Молодой человек отозвал ньюфоундлэнда, и дамы узнали, что его зовут – Rex. Затем все продолжали завтракать; но Мимочке казалось, что что-то сближает ее с этим молодым человеком, – вероятно, общий стол, накрытый общей скатертью, на которой стояла тарелка с хлебом и графин с водой, тоже общие для обоих, или же то, что они оба так красивы, молоды, элегантны и так непохожи на окружающих их захолустных помещиков и растрепанных, измятых провинциалок с папиросками в зубах. Они завтракали, и глаза их часто встречались и говорили что-то друг другу. У него были большие черные глаза; у неё были глаза Мадонны.

Мимочке становилось все веселее и веселее. Эта усталость и легкая головная боль, звон стаканов, шарканье ног и говор пестрой толпы, все это было что-то новое, начало чего-то… И время до отхода поезда пролетело незаметно.

Они сели в дамское отделение, а он сел в соседний вагон, и Мимочке стоило высунуться из окна, чтобы увидеть его, так как он, тоже выглядывал из своего окошка.

И опять поезд летит, летит по зеленой степи, пестреющей весенними цветами. В дамском отделении, кроме наших дам, сидела еще одна дама из Москвы, с которой maman сейчас же познакомилась. Дама, хоть и была москвичкой, но знала пол-Петербурга и не замедлила найти с maman общих знакомых и даже родственников. Дама бывала на кавказских водах и могла дать maman много драгоценных указаний насчет гостиниц, квартир, прачек и т. п. А maman, в свою очередь, рассказала ей о Мимочкиной болезни, о её припадках и бессоннице, и дама-москвичка, поглядывая на разрумянившуюся и развеселившуюся Мимочку, которая ребячески болтала и смеялась с Вавой, не знала, смеется над ней maman или нет?..

На каждой станции он выходил и прогуливался перед их вагоном, поглядывая на Мимочку, которая смотрела на небо или на станцию. И как это сокращало дорогу! Теперь на нем была уже не шляпа, а круглая дорожная шапочка, которая еще более шла к нему. Вава скоро заметила его манёвры и сказала Мимочке: – Кажется, этот красавец для тебя здесь прохаживается. Какие у него глупые башмаки!

Мимочка заступилась за него, говоря, что башмаки как башмаки, и что она видела точно такие на французском актере в его бенефис; вероятно, это в моде…

С наступлением вечера Вава ушла на свой любимый пост – к открытому окошку, провожать заходящее солнце… И стоя там и глядя на розовые и лиловые облака, поминутно меняющие форму, на широкую зеленую степь, Вава испытывала часто находящий на нее прилив любви к Богу и людям. Ей хотелось обнять весь мир, обнять людей, как братьев, дать им света и тепла, хотелось подвига и жертвы, и дела, какого-нибудь хорошего дела, не узкого, как этот изъезженный путь с проложенными на нем рельсами, а широкого, безграничного, беспредельного, как эта степь, как небо, как море, как радость, как любовь… Молодой бледный месяц вырезался уже на потемневшем небе. Солнце скрылось. С его заходом степь менялась и окутывалась тенями. Пробуждался мир духов, мир фантастический… Вава смотрела на молодой месяц и вспоминала недавно прочитанные ею книги о спиритизме. Правда это или неправда? Как живут души, расставшись с телом? Где они? Зачем и как живут? Видят ли они нас? Жалеют ли нас?.. Смешны ли, им наши страдания?.. Жизнь и смерть… Сколько тайн, сколько загадок в природе! Есть ли кто-нибудь, кто все, все знает, или хоть много знает, как Гетевский Фауст? И хорошо ли знать так много, все понимать, все видеть, подобрать ключи ко всем тайнам, или лучше быть такой, как она, ничего не знать и ощущать счастье только от сознания своей молодости, своего полного любви сердца и прелести этой степи и этого молодого месяца?..

Maman и дама продолжали неумолчно беседовать в вагоне. они не могли вспомнить, за кем была замужем дочь Веревкиной от первого брака, которая была раньше невестой Мещерского, зятя Екатерины Ивановны?.. Мимочка тоже не помнила… И Вава не знала… Потом maman стала перечислять даме все, что она везет с собою. Maman держалась того мнения, что если едешь за границу, то можно ехать совсем налегке, так как за границей везде и все можно достать. В России же, особенно в провинции, нигде и ничего нельзя достать, поэтому надо выезжать с запасами. Мимочка сидела одна у открытого окна и тоже глядела на молодой месяц и мечтала. Кто бы он был? Кто он? Куда и зачем едет? Она видела у него обручальное кольцо. Отчего он так смотрит на нее? Понравилась она ему?.. Чем? Красотой? Но она так подурнела в последнее время. Положим, сегодня она все-таки интересна. Она видела себя в зеркале, и сама себе удивилась. что-то есть в глазах, в цвете лица, что ее украшает. Ну, тем лучше. Пускай он ходит – она ему не мешает. Она ведь не отвечает на его взгляды, – разве так чуть-чуть, помимо её воли. Во всяком случае, она не делает ничего дурного… Куда же он едет? И кто он такой? И Мимочка смотрела на молодой месяц, а искры золотым дождем летели мимо неё, и ветер играл её белокурыми кудрями. Maman хотела поднять окно, но Мимочка сказала, что рано еще, и что в вагоне слишком душно. Было уже совсем темно, и Вава, maman и дама из Москвы уже спали, когда Мимочка в последний раз высунулась из окна. Станция была как станция. Маленький деревянный домик с колокольчиком, с мезонином, из освещенного окна которого выглядывала из-за горшков герани и бальзаминов растрепанная начальница станции в розовом ситцевом платье. Фонарь освещал дрожащим светом темную платформу, на которой застыли неподвижные фигуры мужиков, устремивших тупой взгляд на поезд; неподвижно стоял и жандарм. Кондуктора проходили мимо вагона. Кто-то здоровался с начальником станции. А, вот и он! Он еще не спит. Он еще раз прошел мимо вагона Мимочки и прошел так близко и так выразительно заглянул ей в глаза, что Мимочка даже испугалась и подняла окно. И поезд полетел дальше. Мимочка легла спать, но она была смущена и недовольна и собой, и им, и всеми. Зачем он так посмотрел на нее? Ведь это дерзость… И как он смел, за кого он ее принимает? Положим, она сама немножко виновата… Но отчего и не подурачиться от скуки в дороге? Конечно, в Петербурге она никогда не позволила бы себе ничего подобного. Как он посмотрел, как он посмотрел!.. Но все-таки какие у него чудные глаза! Кажется, она никогда еще не видала таких глаз. Ну, теперь довольно – и можно и забыть о нем. Никто этого не узнает, и он её не знает. Завтра они разъедутся в разные стороны и, может быть, больше никогда и не увидятся… Пора спать.

 

И Мимочка переворачивала подушку и закрывалась пледом. Но диван был неудобный и вообще было душно, пахло копотью и углем. Тщетно подносила она к носу sel de vinaigre и отсчитывала себе валерьяновые капли, – она заснула только тогда, когда шторки вагона начали уже белеть от лучей рассвета.

Вот и «кончен дальний путь.» Вава уже вглядывается в горы, которые дама-москвичка называет ей по именам: Бештау, Развалка, Железная.

Кондуктор отбирает билеты. Ручной багаж стянут ремнями. Мимочка зевает; она не выспалась и не в духе. Она желает умереть. Поезд останавливается у станции минеральных вод, утонувшей в садике, полном белых акаций.

Боже, сколько пассажиров выходит здесь! Хватит ли экипажей? А как сладко пахнет белая акация! Что за небо! Какой свежий, чистый воздух!.. Maman торопливо прощается с дамой, которая едет дальше, и навьючивает трех носильщиков ручным багажем. Вава старается быть полезной, отыскивает Катю, караулит вещи; Мимочка, закутавшись густым вуалем, идет в дамскую уборную. Она прескверно себя чувствует и желает умереть. У неё все болит, и слезы слабости душат ее. Ей немножко совестно и за вчерашнее переглядыванье. Все-таки à son âge, dans sa position!.. И главное, кто его знает, кто он такой? Она его не видела хорошенько. Это все темнота и воображение. Может быть, он хвастал в вагоне; положим, ему решительно нечем хвастать… Да и, наконец, ей это все равно! И Мимочка, не оглядываясь, проходит через залу, где он пьет чай; но, и не оглядываясь, она видит, что он переоделся. И какой он бледный; он даже вовсе не так хорош, как она вчера думала… Конечно, это все сделали темнота и воображение.

Коляска найдена, подана, вещи уложены и дамы садятся вместе с Катей. – Ну, трогай, с Богом!

И коляска катится среди зеленой степи, по мягкой проселочной дороге. В небе журчат жаворонки. Другие экипажи обгоняют наших дам. Вот и дама, которая трясет головой, вот и мальчик в пляске св. Витта… И вот, обгоняя всех, летит еще коляска, и в ней сидит он, l'homme au chien, как мысленно прозвала его Мимочка. На нем уже третья шляпа со вчерашнего дня. А у ног его, развалясь поперек коляски, лежит его чудный ньюфоундлэнд.

Они едут за ним, потом сворачивают направо. Как? Так они не будут вместе, не будут встречаться? Так в самом деле кончено? Куда же это он поехал? Мимочка ни за что не спросит об этом. Авось maman придет ей на помощь. И точно, maman уже спрашивает извозчика: – Куда эта дорога? – В Пятигорск.

– Так мы не поедем мимо Пятигорска?

– А Железноводска еще не видно? – спрашивает Вава.

– А вот, – И извозчик показывает кнутом на беленькое селение, приютившееся у подошвы зеленой горы.

Потом коляска въезжает в зеленую рощу из дубов и березок. Все с наслаждением вдыхают чистый утренний воздух. Вава, закинув голову, ищет в небе жаворонков…

Maman ей сочувствует; maman тоже очень любит природу, любит леса и рощи. Мимочка этого не понимает. Она любит деревья только где-нибудь на музыке, и то когда они в кадках и чисто содержатся, и с них не падают гусеницы, пауки и прочая дрянь. Наконец, миновав почту, коляска останавливается у подъезда гостиницы Мистрова. Слава Богу, приехали! – Какой смешной Железноводск! – говорит Мимочка: – да это совсем деревня!

* * *

Прошло три недели. Мимочка не скучала. Мимочка хорошела и расцветала. День шел за днем по правильно распределенной программе. В семь часов Мимочка и Вава вставали и в восемь были уже на утренней музыке, где пили воды и гуляли до чая; потом ванна, потом обед, и еще воды, и еще прогулка, и опять музыка, и опять воды, и опять прогулка, и так до вечера, пока, нагулявшиеся, усталые, они ложились и засыпали как убитые. Доктор Варяжский, приехавший в Железноводск двумя днями раньше их, встретил их очень любезно. Доктор Варяжский рекомендовал им квартиру; доктор Варяжский нашел им повара; доктор Варяжский указал им доктора для Вавы, специалиста по нервным болезням. Доктор Варяжский посоветовал Мимочке ездить верхом и сам предложил сопровождать ее в этих прогулках.

Maman все это было тем более приятно, что она верила в него как в Бога!

А как добросовестно Мимочка лечилась! Maman так строго следила за этим, что если у источника нечаянно наливали Мимочке немножко больше полустакана, то она заставляла выплеснуть все и наливать снова… Как можно! Ужь лечиться, так лечиться. Воды не шутка…

И добросовестное леченье шло Мимочке впрок. На щеках её заиграл румянец, глаза заблистали живее и веселее… Она уже не так легко утомлялась, лучше спала и ела.

Со второго же вечера дамы наши показались на музыке, где обратили на себя внимание изяществом своих туалетов и манер. Maman нашла водяное общество ужасным. Дамы были все какие-то просвирни или захолустные помещицы, а мужчины и того хуже. Петербургских почти не было; знакомых – никого. В первые дни maman только и раскланивалась что с Варяжским, да еще с одной старой девой из Петербурга, которая уже третье лето привозила сюда брата, не владеющего ногами. Дева чувствовала себя здесь как дома, и, вероятно, считала себя лучше всех, потому что относилась во всем очень свысока. Она знала всех докторов, их жен, их романы и скандалы, их сплетни… И хотя в глазах maman докторские жены были те же просвирни, тем не менее она не без интереса наводила на них лорнет, слушая рассказы m-lle Коссович.

Вава чинно и послушно сидела подле maman, но взглядом искала в толпе Вашингтона и Вильгельма Телля, и, не найдя их, начинала следить за играми детей, бегавших в полукруге.

Мимочка улыбалась доктору Варяжскому, а взглядом искала его, – l'homme au chien. Но его не было.

Он показался на музыке только недели две спустя по их приезде, тогда, когда Мимочка перестала уже ждать его и почти забыла о нем. И появился он в обществе самых ужасных дам. Кроме просвирней, докторских жен и всяких провинциалов, на водах были еще актрисы. Тут была почти вся труппа из Киева. В числе актрис была Ленская, очень хорошенькая водевильная актриса, а с ней приехала и её сестра, неактриса, но уже положительная красавица. Обе сестры были всегда нарядно и ярко одеты, всегда веселы и всегда окружены мужчинами. Всякий приезжавший в Железноводсв ходил первые дни в их свите; затем, освоившись и оглядевшись, находил себе других знакомых и уже едва им кланялся; но так как с каждым днем все-таки прибывали все новые лица, то они и не оставались без кавалеров. Вот с ними-то и показался он на музыке. Он вел под руку старшую Ленскую (неактрису), которая улыбалась радостнее обыкновенного, показывая чудные белые зубы. За ними шли младшая Ленская и актриса Морозова, окруженные толпой молодежи. Впереди всех шел «Рекс». Господин его был одет уже совсем по новому, весь в светлом, в шляпе с белым вуалем, но с тем же отпечатком щегольства. Вава громко назвала по имени собаку, что заставило его оглянуться и узнать уже виденных им дам. Но он только мельком взглянул на них и сейчас же принялся нашептывать что-то своей спутнице. Затем вся компания расположилась в полукруге, как раз против Мимочки, которой это было очень неприятно.

Кто же он такой, если он находит удовольствие в таком обществе?.. В первый раз сестра Ленской показалась Мамочке такой отвратительной. Она красива, да, но как животное… И какие у неё гадкие глаза – влажные, окаймленные коричневой тенью. И руки не хороши. И как вульгарна, как пестро одета! И Рекс лежит у её ног, и она гладит его по голове рукой без перчатки, и смеется, и сияет удовольствием, потому что он очевидно говорит ей что-то ласковое, и любезное, и приятное.

Мимочка была уязвлена. Она сидела одна подле maman и m-lle Коссович, которые вели свой разговор. Вава ушла со своей новой знакомой на гимнастику. Варяжского не было на музыке; не было и знакомого офицера из её дивизии. И она должна была сидеть одна и смотреть на надоевший ей Бештау и на эту неприличную компанию.

В этот вечер она вернулась домой очень не в духе; ей даже хотелось плакать. Вероятно, она слишком много ходила в этот день, или это была «реакция».

К утру, впрочем, досада стихла. Ей даже стало смешно, что она могла так принять к сердцу равнодушие или невнимание совершенно чужого ей человека. Никого ей не нужно. Разве она ищет поклонника? Господи, да если б она захотела… да вся дивизия за ней ухаживала бы, да за ней не одни офицеры ухаживали бы. Разве она не хороша? Во всяком случае, она не хуже этих актрис в пестрых платьях.

И что ей до них, до всех? Она приехала сюда лечиться. Ей приятно, что она здесь одна, без Спиридона Ивановича, без бэби. Она снова чувствует себя барышней, молодым и свободным существом. Она знает, что туалеты её здесь лучше всех, что сама она тоже лучше всех. Она читает это во взглядах встречающихся ей мужчин и женщин… И это все, что ей нужно.

Она продолжала добросовестно пить воды, занималась своим туалетом и своей наружностью, и при встречах с ним (он переехал в Железноводск) смотрела на него так, как будто перед нею был фонарный столб. Но, и не обращая на него внимания, она всегда видела, как он одет, и с кем он, и в каком настроении, и как он на нее смотрит…

Вава, тем временем, блаженствовала. Она гуляла одна. Maman не разрешала ей этого, но смотрела на это сквозь пальцы. Утром Вава выходила на музыку вместе с Мимочкой, но чуть подходил к Мимочке доктор Варяжский или офицер из её дивизии, как Вава исчезала и через минуту была уже где-нибудь в чаще, в глухих тропинках, высоко на скале, по которой она карабкалась, как коза. У неё были любимые уголки на каждый час дня. Она знала, откуда лучше всего вид на закат, где прохладно в полдень, где тепло утром… Вава не боялась ни змей, ни тарантулов, лезла в чащу леса, в бурьян и крапиву и возвращалась домой в изорванных башмаках, с исцарапанным лицом и руками, с репейником и травой в волосах, с клещами и гусеницами на белье и платье… Катя, по приказанию maman, принималась переодевать и отчищать ее, а Вава говорила, смеясь, что ей по сердцу только такие прогулки, которые свидетельствуют о её общении с природой. Утро Вава проводила, большею частью, на верху Железной горы. Там, не доходя до вершины, была маленькая площадка, заросшая полевыми мальвами и кустами орешника. Вава ложилась на траву или садилась на свой камень и смотрела на Бештау, на синеющие долины, на маленький Железноводск, ютящийся под горой, где белели чистенькие домики, блестел золотой крест церкви, где кричали петухи и лаяли собаки… А левее, из кущи зеленых деревьев поднимались звуки оркестра, игравшего вальс «Невозвратное время». Там кружились и копошились, встречаясь и здороваясь, и оглядывая друг друга, больные, которых Вава уже так знала. Вава смотрела на землю около себя, и ей казалось, что и тут та же суета и музыка. Хор кузнечиков свистал свои вальсы; муравьи сновали суетливо и озабоченно, точно доктора с добычей и без добычи… А божьи коровки, жуки, гусеницы, мотыльки и пчелы составляли публику… Ваве гораздо веселее было на этой музыке, чем на той. Здесь она ложилась на траву, и ей было так хорошо, так хорошо! Солнце согревало её бескровное тело, а в душе были мир и радость, которых она не знала дома. Здесь она была у Бога! И она испытывала полное, ничем не отравленное, блаженство. Издали она любила мать. Вспоминая ее, она рисовала себе ее в самом симпатичном свете… Деятельная, рассудительная, заботливая, хотя и строгая… И Вава мечтала о том, что придет время, когда они поймут друг друга и сдружатся, и Вава покажет, что и в ней есть же что-нибудь хорошее… Брат женится и уйдет из семьи, сестра тоже выйдет замуж… Зина говорит, что выйдет не иначе как за титулованного… Ну, что ж, может найтись и титулованный… И Вава останется дома одна с отцом и с матерью… Тогда, вероятно, ей будет легче, и все будет хорошо. А пока ей и здесь отлично. Здесь она не чувствует себя ни несчастной, ни одинокой. Солнце ласково греет ее, лес шумит, пчелы жужжат над белой акацией, поникшей под тяжестью своего цвета… Мотыльки кружатся в воздухе… И Ваве так хорошо, так хорошо, что она всем сердцем чувствует, что нет у Бога существа одинокого, несчастного и забытого… И, лежа на траве, она смотрит в небо, а над головой её орел тихо поднимается вверх, как бы унося на своих широких крыльях её мечты, надежды и веру в Бога.

 

Maman хоть и смотрела сквозь пальцы на эти одинокия прогулки Вавы, но, в сущности, они очень тревожили ее. Не говоря уже о змеях и бешеных собаках, мало ли куда она могла забрести, кого встретить… В горах бродили и музыканты, и нищие… Поэтому maman была отчасти довольна, когда Вава нашла себе друзей и знакомых. И хотя знакомые эти были не из таких, каких бы она выбрала для себя или для Мимочки, но ужь хорошо было и то, что, по крайней мере, Вава теперь не одна. Прежде всего, на гимнастике, Вава познакомилась с несколькими детьми, потом с их нянюшками, боннами, родителями, и не прошло трех недель, как узы нежнейшей дружбы связывали ее уже с одной барышней, только-что окончившей курс институткой, с юнкером, братом этой барышни, с одной гувернанткой, с маленьким московским докторишкой и его женой и со студентом, гувернером десятилетнего сына актрисы Морозовой.

Они составили свой кружок, вместе гуляли, предпринимали экскурсии в горы и по окрестностям, давали друг другу книги, беседовали и спорили… Вава была в восхищении от своих новых знакомых. Конечно, это еще не были Вашингтоны, но это были славные, хорошие люди и так непохожие на её петербургских знакомых. Они ни над кем не смеялись, ничем не гордились, были строги к себе и снисходительны к другим, не сплетничали, были заняты своим делом… Они не только передумали все то, что она думала, но у них были еще свои мысли и взгляды, новые для неё и будившие в ней рой новых мыслей. Это так радовало ее. Теперь, что бы она ни услыхала, что бы ни прочла – ей было с кем поделиться впечатлением.

Это были чудные люди, и куда лучше её… Особенно гувернантка ей нравилась: умная, терпеливая, ровная… Вава не стоила и её мизинца.

О своих домашних, о матери Вава никогда не говорила со своими новыми знакомыми. Она считала бы низостью жаловаться или интересничать своими огорчениями. Но из отвлеченных рассуждений и из других примеров она видела, что с их точки зрения она права в том, что ей не нравится строй жизни её семьи, и что ей хочется другого. Но теперь пока надо подчиниться и выждать, а потом устроиться по своему.

И, раздумывая о том, как она устроит впоследствии свою жизнь, Вава особенно пленилась одной мечтой. Она нашла свое призвание, придумала себе дело по сердцу, нашла цель жизни и достижимую, и осуществимую, и увлекательную.

Так жить, как живет Зина, она не может. Если бы у неё был талант, она жила бы для таланта; но у неё нет никаких талантов; поэтому она сделает вот что. Как только ей минет двадцать пять лет, и все увидят, что она осталась старой девой, она попросит, чтобы ей отдали её деньги. И на эти деньги она откроет дом для подкидышей. И она возьмет к себе всех чужих детей, которых бросают, которых прячут, скрывают… Она возьмет их к себе, и у неё будет много-много детей, сначала сто, потом двести, потом больше и больше… И всех их она сама будет купать и вытирать, и одевать, и укладывать спать, потом учить ходить, говорить, читать, думать, любить, прощать…

Вава уже видела свои залы, полные детских кроваток, сверкающих ослепительной белизной, и в них детей, маленьких, нежных, беспомощных, милых… Они засыпали, они просыпались, и улыбались, и кричали, и плакали, и звали ее: «мама!» И она любила их всех, всех… Одни здоровы, красивы, веселы и дают пищу её гордости; другие – жалки, слабы, увечны и дают пищу её жалости, её нежности… И она любит их всех, всех… Потом они растут, в них развиваются характеры… Они помогают ей воспитывать вновь прибывших маленьких. Они трудятся, учатся, развиваются… И вот они Гракхи и Вильгельмы Телли, которых она ждала… И они вступают в жизнь, а она, седая, старая, следит за ними, готовая благословить, утешить…

Поскорей бы ей минуло двадцать пять лет. Дожить можно. Мимочка дожила же. А пока надо подучиться, подготовиться, главное – исправиться и достигнуть душевного равновесия. С её характером это трудно. Но что ж такое? Она поработает над собой. А потом само дело даст ей силы. У неё будут помощницы. Она возьмет к себе молодых девушек, только хороших молодых девушек, бесприданниц, и обставит их настолько хорошо, чтобы они не тяготились своим положением… Потом возьмет старушек, таких, что идут в богадельни, стареньких и простых. они тоже могут быть нянями. Ей не надо ни гимнастики, ни бонн-англичанок; все будет на самую простую ногу, без затей и фокусов. А зато потом, потом…

И мечты эти так одушевляли Ваву, что она здоровела с каждым днем и писала матери нежные, почтительные письма и так угождала тетке, что та искренно привязалась к ней и часто говорила Мимочке: «Decidement, Julie est une personne de beaucoup d'esprit, mais elle manque de coeur».

Первое время за Мимочкой поухаживал-было доктор Варяжский. Он гулял с ней, сидел с ней на музыке, ездил с ней верхом, раза три пил чай у них, но скоро это ему наскучило. И maman надоедала ему своей болтовней, да и сама Мимочка была так незабавна, неловка и ненаходчива.

Она, со своей стороны, тоже разочаровалась в докторе, который сначала-было ей очень понравился. Мимочка была избалована и изнежена, и привыкла к тому, чтобы все делалось к её благу и удовольствию, а доктор был ужасный эгоист и думал только о себе. Например, он ездил с ней верхом и ездил все рысью (ему, почему-то, это было полезно). А каково ей, бедняжке! И раз она только-что выпила свой кумыс, да и корсаж был ей узок, и она терпела такие ужасные мучения, что даже плакала, когда вернулась домой. А maman, растирая ей бока и отсчитывая пятнадцать капель валерьяны, думала: «Какие, однако, свиньи эти мужчины (про себя maman выражалась вульгарно). Скачет, скачет для своего удовольствия и не подумает о том, что бедняжка слабого здоровья. А еще доктор!»

Но еще более вознегодовала maman на доктора Варяжского, когда ей сказали, что он побежден своей соседкой и пациенткой Черешневой. Черешнева была вдова, лет тридцати четырех, и приехала на воды с няней и шестилетним сыном. Она заняла квартиру рядом с Варяжским; балконы их были смежны. У неё были хорошенькие туалеты и вообще она казалась изящной и интересной. Все это maman узнала от m-lle Коссович.

Рейтинг@Mail.ru