И рядом с овладевающей ею апатией в ней наростает инстинктивное раздражение против maman и Спиридона Ивавовича, – раздражение, близкое в антипатии. Она не знает, чем они ей мешают, чего её лишают. Она только знает, что с каждым днем они становятся все более и более чуждыми и тягостными ей. Она смутно чувствует, что тут же подле неё они создали себе жизнь, в которой им тепло и привольно и в которой она запуталась и бьется, как муха в паутине. И не выкарабкаться ей из этой паутины, потому что соткана она из нежнейшей заботливости о ней же. Едет ли она в театр, на вечер – непременно или maman, или Спиридон Иванович сопутствуют ей, и она не может сказать слова, сделать шага, который не был бы им известен и не вызвал бы их комментариев. Мимочка видит, что Спиридон Иванович просто ревнует ее, – конечно, даже и тетушки замечают это. Но он не хочет в этом сознаться, и свое недоверие маскирует словами: «так-де не принято»… «это неловко»… «так не делается»… И делается все так, что Мимочке жизнь с каждым днем становится все более и более постылой.
Maman и Спиридон Иванович скоро сжились и сдружились. Они понимают друг друга с полуслова. Служба Спиридона Ивановича, его смотры, комиссии, проекты живо интересуют maman, которая, еще живя с покойным папа́, сроднилась с военным делом. Мимочке же все, относящееся к служебной деятельности мужа, кажется глупым и скучным. Ей кажется, что он только нарочно болтает перед maman: «Комиссии, ре-орга-ни-за-ци-я… Со штыком или без штыка»… A maman притворяется, будто ей это интересно! Кроме разговора о службе, у них есть еще разговор о воспитании детей, которого она тоже слышать не может. Мимочка знает, что, как ни воспитывай детей, какие книжки ни читай, все равно дети будут кричать и пачкать пеленки, а потом капризничать и не слушаться. И никаких теорий не нужно. Нужна хорошая няня, а для этого нужны хорошие деньги. Чего же они переливают из пустого в порожнее?
Но хуже всего, невыносимее всего – это их разговор о политике. Политика – bête noire Мимочки. Она в газетах читает только последний лист, потому что ее интересуют покойники и объявления о распродажах, а maman и Спиридон Иванович осиливают всю газету от A до Z; затем каждый день за обедом пережевывают передовую статью. Эти толки о Бисмарке, о Вильгельме, об Италии и Австрии, о скучнейшей Болгарии – непременно сведут с ума Мимочку или сведут ее в могилу. Что ей Кобургский, что ей Баттенберг?! Ей двадцать шесть лет; ей бы теперь надо жить, смеяться, радоваться, а не сидеть здесь, между седой maman и лысым Спиридоном Ивановичем, который сопит, и харкает, и плюет, и подливает себе в вино amer picon. И Мимочка, сердясь на Баттенберга, капризно отодвигает от себя тарелку с котлетами, которые опротивели ей, как и все у неё в доме, и говорит: «Encore ce Battenberg! Il m'agace à la fin!»
И maman вздыхает, а Спиридон Иванович хмурится.
Вот Нетти Полтавцева вышла замуж за молодого человека, – положим, за легкомысленного и ненадежного молодого человека, – но как они живут, Боже мой, как они живут! Правда, что они проматывают капитал, и старики Полтавцевы со страхом и неодобрительно покачивают на это головами. Правда, что поклонник Нетти как бы крепче и крепче приростает к дому, так что многие уже, говоря о нем, многозначительно улыбаются; правда, что и сама Мимочка вслед за maman и тетками повторяет, что Нетти на опасной дороге; правда, что и сама Мимочка, по совету тети Жюли, умышленно опаздывает сроком при отдаче визитов Нетти, – но что ж из этого? зато Нетти веселится, Нетти живет… Нетти одевается эксцентрично, Нетти ездит в оперетку, в маскарады, в рестораны, смеется над всем и всеми и довольствуется мужским обществом. О ней много говорят и нехорошо говорят; но она смеется и над этим. Муж терпит, и все терпят… И вокруг Нетти жизнь и веселье играют и искрятся, как шампанское, которое не сходит у неё со стола.
Прежде Мимочка была её подругой; но теперь maman и Спиридон Иванович наложили veto на эту дружбу. Они находят Нетти слишком легкомысленной и видят тут дурной пример для Мимочки. И Мимочка не отдает ей визитов, потому что, конечно, раз она на опасной дороге… Но Мимочке очень жаль, что она на опасной дороге, потому что не будь она на опасной дороге – ей было бы так весело у Нетти… Она все-таки добрая, эта Нетти, и так смешно болтает, и такая бойкая… Да что Нетти, Мимочке и у трех сестер Полтавцевых веселее, чем у себя дома. они поют, играют, танцуют, мечтают… они всегда влюблены, всегда говорят о капитанах и поручиках, о поклонниках Нетти… У них есть мечты, надежды, планы на будущее; у них все впереди. A она? Чего ей ждать? На что надеяться? Жизнь исчерпана. Иллюзий никаких. Она знает жизнь, знает людей, знает, что такое брак, что такое эта пресловутая любовь – une horreur! И тетя Мари еще говорит ей: «Смотри, не влюбись!» Ей – влюбиться! Да ей и жить-то не хочется… И лучшие годы ушли, ушли безвозвратно… Она уже старуха. Ей двадцать шесть лет. Да, конечно, это – старость… Она чувствует себя такой старой, старой, такой отжившей…
И Мимочка скучает, и Мимочка худеет и бледнеет.
К весне нервное расстройство её доходит до такой степени, что когда в один прекрасный вечер Спиридон Иванович предлагает дамам на обсуждение вопрос, где им провести лето: в деревне или на даче, – с Мимочкой делается истерический припадок, настоящий истерический припадок – с хохотом, криком, конвульсиями… Maman в отчаянии. Вот до чего дошло! И чего она смотрела, как допустила?!.
Скорее, скорее надо принять энергические меры. Теперь Мими сдается; она согласна посоветоваться с доктором Варяжским. Maman так верит в Варяжского! Он принимал у Мимочки, он раз уже спас ее от смерти, он знает её натуру… И чудесный человек, внимательный, веселый… Не мальчишка какой-нибудь, а солидный почтенный человек, профессор… Maman верит в него как в Бога. Теперь все спасение в докторе Варяжском. Как он скажет, так они и сделают. Скажет: ехать на Мадеру – поедут на Мадеру… Спиридон Иванович дал денег. Нельзя останавливаться перед расходами, когда дело идет о сохранении жизни и жизни близкого человека. Как Варяжский скажет, так они и сделают.
– Кого я вижу! Мое почтение! – говорит доктор Варяжский, впуская в свой кабинет maman и Мимочку и мельком оглядывая, сверх очков, приемную, полную пациентов всякого вида и возраста, шушукающих по углам и перелистывающих журналы в ожидании очереди.
Мимочка, войдя в кабинет, устало опускается в мягкое кресло около письменного стола и слабым голосом, неохотно и односложно, отвечает на расспросы доктора, а maman переводит озабоченный взгляд с доктора на дочь и обратно, стараясь прочесть что-нибудь в выражении его лица. И испуганное и любящее воображение видит уже за спиной любимой дочери страшные, грозные призраки: чахотка, смерть от истощения… Но нет, доктор спокоен, доктор весел.
– Так вы думаете, Кронид Федорович, что можно победить эту ужасную слабость?
– Да, я думаю, что в этом нет ничего невозможного.
– Ах, дай Бог, дай Бог!.. Но, знаете, она не все вам говорит. Она так терпелива, так терпелива; но ведь я вижу, как она страдает! – И maman, перебивая Мимочку, начинает, с волнением и грустью в голосе, рассказывать Крониду Федоровичу подробнейшим образом о том, как Мимочка задыхается от восхождения на лестницу, как она плачет без всякого повода, как она сердится на горничную, на бэби, как она худеет, что видно по её лифам, как вчера она скушала за обедом только полкотлетки, а сегодня и т. д.
– Так-с, – говорит доктор, прописывая рецепт. – Ну, а что вы думаете делать летом?
– Ах, Кронид Федорович, это главное, с чем мы к вам приехали. Как вы скажете, так мы и сделаем. Куда бы вы нас ни послали… вы знаете, мы не стеснены ни деньгами, ни временем. Я уже думала, что, может быть, морские купанья… за границей…
– Да, конечно; хорошо и за границей. A чтобы вы сказали о Кавказе? Вы не бывали на Кавказе?
– Нет; но я от многих слышала, что там все так еще примитивно, не устроено… Ни квартир, ни докторов… Говорят, ужасные коновалы… И есть нечего…
– Ну, все это очень преувеличено. И поесть что найдется, не так же ужь мы избалованы, А что касается докторов, – ведь вы, кажется, делаете мне честь доверять мне?..
– О, Кронид Федорович, вы!.. В вас я верю как в Бога!.. На вас вся моя надежда!
– Ну, так изволите видеть, другого доктора вам и не понадобится. Я сам буду лечить Марью Ильинишну…
– Как, вы будете там?.. О, это меняет вопрос… Если вы там будете… Когда же вы там будете?
– Вот к началу сезона; знаете, ужь где дамы, там и я. A там все дамы. Железноводск так и зовут: дамская группа.
Мимочка несколько оживляется. Ей хочется ехать на Кавказ. Нетти провела лето в Кисловодске и вернулась с очень приятными воспоминаниями. Там она, главным образом, и эмансипировалась, и оттуда же вывезла своего нынешнего обожателя. A главное, Мимочка сейчас, сидя здесь, впервые созвала ясно, чего именно ей хочется. Ей хочется уехать куда-нибудь одной. Она возьмет с собой Катю-горничную и уедет, а они все пускай делают, что хотят. Доктор отмечает про себя это оживление и продолжает, изредка косясь на Мимочку, сообщать maman необходимые сведения о Железноводске. Мимочка попьет железные воды и покупается в ваннах месяца два, а там еще съездит на месяц в Кисловодск, так сказать, для полировки, и к осени она так поправится, что ее узнать нельзя будет.
– Дай Бог, дай Бог! – говорит maman с недоверчивой и грустной улыбкой, и, деликатно просунув в руку доктора красненькую бумажку, она выходит вслед за Мимочкой из кабинета, пропуская очередную пациентку.
– Что ж, Мими, – говорит maman, садясь в карету подле дочери: – что ты скажешь о его идее? Я думаю, что следует ехать. Раз он сам там будет… Ты бы поехала?
Мимочка молчит. её минутное оживление снова сменяется выражением угнетенности и апатии. Maman, взглянув на нее, умолкает на пять минут, по истечении которых она повторяет свой вопрос.
– Ну, что говорить об этом! – отвечает Мимочка. – Мало ли чего я хочу… A он же скажет… Он опять скажет… (Мимочка задыхается.) Он скажет: в деревню! – И Мимочка заливается горькими слезами.
Maman в отчаянии и старается улыбнуться. – Ну, полно, полно, не волнуйся так, голубка!.. Никогда мы не поедем в деревню… Он тебя так любит… Он сделает все, чего ты захочешь. Hier encore il m'а dit… Полно, не плачь же; это так истощает!.. Где твой sel de vinaigre?.. Понюхай, голубка, это ты устала… Куда же мы: к Жюли или в лавки?
– К Кнопу, – рыдая, говорит Мимочка: – мне надо к Кнопу.
Едут к Кнопу. Дорогой дамы продолжают обсуждать совет доктора Варяжского. Понюхав sel de vinaigre и высморкавшись, Мимочка высказывается определеннее. Она бы поехала, конечно, без Спиридона Ивановича (ему, впрочем, и нельзя ехать). Беби тоже пускай останется с maman. Взять его с собой Мимочка не может. Она и то больна от детского крика, а если за ней еще будут везде таскать ребенка, – она никогда не поправится. К тому же, везти бэби – значит везти няньку и подняньку, и доктора. Варяжский не лечит детей. Что они будут делать без детского доктора? Maman разве хочет уморить бэби? Нет, пускай она с ним здесь останется, а Мимочка уедет одна, с Катей…
Maman соглашается с Мимочкой во всем, кроме одного пункта. Отпустить без себя дочь, у которой делаются обмороки и припадки, отпустить ее с молодой и неопытной девчонкой, – нет, это немыслимо. Maman сама поедет с ней. A кто же останется с бэби? Может быть, тетя Жюли возьмет его с няней к себе на дачу? Ну да, она возьмет его!.. У Кнопа все заботы мгновенно поглощаются заботой о выборе зонтика. Мимочка переворачивает весь магазин в поисках за ручкой зонтика, которую она видела чуть ли не во сне. Мимоходом она находит много новых и полезных, практичных и удобных предметов, которые могут ей пригодиться в предстоящей поездке, и забирает, их. Так что, когда она садится с maman в карету, за ними выносят ворох пакетов и картонок. Мимочка имеет несколько освеженный и успокоившийся вид.
– Ты не слишком ли утомилась, Мими? Может быть, отложить Жюли до другого раза? – спрашивает maman.
– Нет, нет, ужь лучше за одно, – говорит Мимочка, закрывая глаза.
Тетя Жюли принимает по средам, Утром у неё визиты и чай; вечером – карты и через среду – танцы для Зины и молодежи.
Тетя Жюли – почтенная и умная женщина с большим характером. Сестры говорят о ней: «Julie est une femme de beaucoup d'esprit, mais elle manque de coeur. C'est tout le contraire d'Annette».
Тетя Жюли – безупречная жена, хозяйка и мать. Она прекрасно воспитала двух старших детей: Вову, румяного кавалериста, и Зину, получившую образование у Труба. И Вова, и Зина составляют гордость и радость матери, которой, впрочем, Господь послал испытание в лице младшей дочери Вавы, болезненной, капризной и причудливой девочки. Ее лечат, исправляют. но безуспешно. И до сих пор Вава – кошмар, язва и крест тети Жюли.
Когда maman и Мимочка входят в темно-лиловую гостиную тети Жюли, они застают там много дам и несколько молодых людей, товарищей Вовы. Перекрестный говор стоит в комнате.
– A вы опять в Мерекюль?
– Да, в Мерекюль. Мы всегда верны Мерекюлю. A вы?..
– Oh, je n'aime pas а avoir une дача; j'aime mieux rester ici. Тогда ездишь один день туда, один сюда…
– Et Louise?.. Elle est toujours à Naples?..
– Comment? Le bordeau avec le rose pâle… oh, mais quand c'est fait par une franèaise, par une bonne faiseuse… c'est dêlicieux comme mêlange…
– A а вчера была на выставке…
– Как вы находите выставку?
– Ах, мы так хохотали!.. Мы входим и встречаем…
– Et tous les soirs elles vont aux oles. Et tous les soirs c'est la même chose. C'est triste…
Мимочку встречают вопросами о её здоровье. Maman сообщает ближайшим соседкам, что они только-что от Варяжского.
– Как это вы верите Варяжскому? – с ужасом говорит тетя Мари, стряхивая пепел с папироски. Он зарезал одну мою знакомую. Она умерла под ножом. A потом оказалось, что вовсе не нужно было делать операции… C'êtait une grossesse…
– Ты смешиваешь, Мари. Ты это о Лисинском рассказывала.
– Будто? Ну, может быть. Все равно. Все они стоют один другого.
– Отчего вы не попробуете гомеопатии? – говорит дама-гомеопатка. – Я убеждена, что это так помогло бы вашей дочери. Именно в нервных болезнях…
– Да, я не понимаю, – продолжает тетя Мари, закуривая новую папироску, – отчего вы ездите к Варяжскому? Ведь он акушер… Si c'est une maladie de nerfs, отчего вы ее посоветуетесь с Мержеевским?
– A я бы свозила ее просто к Ботвину, – говорит тетя Жюли. – Не может быть, чтобы она так худела без всякой причины. Он определил бы болезнь и сам рекомендовал бы вам специалистов, если бы в них оказалась надобность. Я верю только Боткину.
– И Боткин ошибается, – говорит дама-гомеопатка. – Нет, серьезно, попробуйте гомеопатию. Ведь вот я сама вам налицо живая реклама гомеопатии. Подумайте, сколько я лечилась, у кого я ни лечилась, чего ни принимала… И вот только с тех пор, что я лечусь у Бразоля…
– Бразоль, а, Бразоль!.. Я встречала его в обществе. Il est très-bien.
– Он женат?.. На вом он женат? Разговор о медицине становится общим.
– Бразоль? Да, на ком же он женат? A Соловьев, вот удивительно добросовестный доктор. Как же, как же… У него своя лечебница… И он так занят, так занят… A барон Вревский… Вы шутите? нисколько… Изумительный случай… Вылечил слепого, настоящего слепого, совсем слепого, которого я видела своими глазами… Это вода или электричество… Enfin, il rêussit… Конечно, и вера очень много значит… – О, еще бы!.. Например, отец Иоанн… Oh, ce n'est plus du tout la même chose… Vous croyez? Mais c'est un saint!!. – Грешный человек, je ne crois pas а sa saintetê. C'est la mode, voilà tout… – О, не говорите… Еслибы вы его видели… маленький, худенький… и во взгляде у него что-то есть, что-то такое свыше… Он у нас пил чай и ел фрукты… Он очень любит виноград… Конечно, надо иметь веру… О, да, вера – это все!.. Ho кто еще делает чудеса, – это Батмаев… – Qu'est ce que c'est que ce Батмаев? Est-ce que c'est encore un saint? – Non, non, c'est un mêdecin… Я могу вам дать его адрес…
Под шумов maman рассказывает тете Жюли о том, что Варяжский посылает их в Железноводск, и старается выведать, не возьмет ли она на лето беби с няней. Тетя Жюли возьмет их к себе с радостью на все лето, если maman согласится взять с собой Ваву в Железноводск. Мержеевский советовал удалить ее на время из семьи и велел ей летом принимать железо. И они все вздохнут свободно, когда Вава уедет. Она становится невозможна. Все в доме из-за неё перессорились. Брат предсказывает, что она кончит на виселице, и советует отослать ее года на два во Францию или хоть в Швейцарию, в какой-нибудь пансион. Отец и слышать об этом не хочет, он всегда держит сторону Вавы. Господи, если кто-нибудь возьмет ее!.. Услуга за услугу. Вава за бэби, бэби за Ваву. И дело улаживается.
За обедом maman сообщает Спиридону Ивановичу о результатах визита к Варяжскому и о переговорах с тетей Жюли. При упоминании о Кавказе Спиридон Иванович оживляется и приходит в прекрасное настроение. На Кавказе протекли лучшие годы его жизни, лучшие годы его службы. У него и поднесь много знакомых в Тифлисе, в Пятигорске. Чудный край, чудные воспоминания. Шашлык, кахетинское, нарзан и кавалькады в лунные ночи! Будь Спиридон Иванович свободен, он и сам поехал бы с дамами. Конечно, пускай Мими проедется, полечится. Кавказское солнце, железные води непременно восстановят её здоровье. Может быть, в августе, ему удастся самому приехать за ними. Пускай, пускай едут. Одной ей, конечно, нельзя ехать. На водах чорт знает какое общество. Но с maman и с Вавой можно смело ехать. Во сколько же приблизительно обойдется им такая поездка?
В Петербурге – май. Холодный ветер поднимает на улицах столбы пыли, но яркое солнце, светлые газовые вуали и раскрытые дамские зонтики, грохот колес, сменивший величавую тишину зимы, – все это говорит уже о весне, и яснее всего говорит о ней чистое, голубое небо, в котором сквозит светлая надежда, манящее обещание. Оно говорит, что где-то там, далеко от гранитных набережных и каменных домов, от пыльных улиц и скверов с тощей зеленью, идет уже весна, настоящая весна с её легким дыханием, с трелями соловьев и жаворонков, с ароматом сирени и черемухи. Та весна, которою насладится всякий, кто только хочет и может вырваться из душного и пыльного города. И кто хочет и может – спешит сделать это.
На вокзале Николаевской железной дороги суета и оживление. Артельщики, носильщики снуют с багажем, сталкиваясь в дверях. В буфете стучат ножи, звенят стаканы, слышен говор, восклицания, шарканье ног, суетливый шум движущейся толпы.
На платформе, перед высоким синим вагоном, стоит элегантная группа провожающих Мимочку. Толстый Спиридон Иванович в пальто на красной подкладке; высокая и величественная тетя Жюли с длинным лорнетом, в который она брезгливо оглядывает окружающую публику; румяный и толстый Вова, любимец тети Жюли, её радость и гордость; красавица Зина в огромной модной шляпе и крошечной модной кофточке, с двумя беленькими болонками, которые смотрят на Божий мир так же надменно и безучастно, как и их госпожа; m-me Lambert, три сестры Полтавцевы под густыми вуалями, тетя Мари с сыном, тетя Софи с мужем. Мимочка сидит уже в вагоне с своей собачкой, которую она не решилась оставить в Петербурге, и нюхает sel de vinaigre. Она ужасно устала, и потом все они так ей надоели. Ужь поскорее бы ехать. A тут еще Спиридон Иванович влезает в купэ и, еле поворачиваясь между диванами, осведомляется о том, удобно ли ей?.. Все, все прекрасно!
Бава, худенькая, черноглазая девочка шестнадцати лет, стоит на платформе с отцом и, держа его за обе руки, дает ему честное слово не ссориться с теткой и вообще быть умницей и не такой, как в Петербурге. И Вава, в свою очередь, берет с него слово, что он будет писать ей и много, и часто.
Maman суетливо и озабоченно перешептывается с тетей Жюли, отдавая ей последние инструкции насчет бэби, няни и остающейся прислуги. Потом выражение лиц обеих меняется: maman выражает соболезнующее участие, тетя Жюли – терпеливое смирение; очевидно, она говорит о кресте, который она несет, – о Ваве.
– Я понимаю, что это обуза, – говорит тетя Жюли, – но я тебе отплачу при случае. И главное, чтобы она не ходила одна.
Две старшие Полтавцевы, улыбаясь m-me Lambert, играют с болонками Зины; младшая, кокетливо вращая глазами, говорит Вове, что она не верит ни в дружбу, ни в любовь.
– A по-моему это все-таки сумасшествие, – говорит тетя Мари: – ну, куда они едут? Ведь они там будут с голоду умирать. Я отлично знаю, что Крым, что Кавказ. Голод, скука, грязь. Брошенные деньги. И что они так верят этому Варяжскому? Как будто нет докторов за границей?
– Еще бы! – подтверждает тетя Софи. – Нас тоже посылали в Эссентуки, но, конечно, мы поедем в Карлсбад. Как можно! – Последний звонок. Вава крепко целует отца и, взвизгнув, стремительно бросается в вагон, сбивая с ног кондуктора. Тетя Жюли обменивается страдальческим взглядом с Зиной. Бледная Мимочка показывается у окна и улыбается своим. Все кивают ей, кланяются, улыбаются. Bon voyage! Bon voyage!
Спиридон Иванович смотрит на нее добрым, ласковым взглядом. И поезд, не дрогнув, тихо трогается с места и выходит из-под темной арки.
Maman крестится, Мимочка зевает, Вава выходит из купэ.
Вот и конец платформе, и конец забору, и конец огородам. Казармы, глядевшие издали на отходящий поезд всеми своими окнами, скрылись, и поезд вылетел в чистое поле и понесся на всех парах.
Maman производит осмотр вещей. Все-ли здесь?.. все-ли на месте? A где Вава?..
– Должно быть в корридоре, – лениво говорит Мимочка, закрывая глаза.
– Это она, кажется, поет. Слышите? Какая сумасшедшая! – И Мимочка зевает.
Maman несколько смущена тем, что Вава сейчас же от них убежала. как-то она довезет эту странную девочку! Главное, надо действовать на нее лаской и мягкостью. И отец просил ее об этом, и Мержеевский тоже говорил. Конечно, такая тонкая, нервная натура. У maman и у тети Жюли совершенно противоположный взгляд на воспитание. Maman всегда находила, что тетя Жюли слишком крута с Вавой. – On ne prend pas les monches avec du vinaigre, mais avec du miel. Maman покажет, что можно ужиться и с Вавой. Жюли – est une femme de beaucoup d'esprit, mais elle manque de coeur. A maman – напротив: у неё сердце на первом плане, а ум на последнем, по её собственному выражению. Она будет действовать на Ваву лаской.
Вава стоит в корридоре у открытого окна и во все горло поет:
«Тучки небесныя»…
Это дико и смешно, но maman, подумав, решается оставить ее в покое. Пускай она стоит там и поет, – она больная. Сначала надо приручить ее, а потом уже стараться перевоспитать ее.
И maman, осторожно выглянув в щелку двери, садится на свое место и снова начинает пересчитывать вещи, ощупывая у себя на груди замшевую сумочку с деньгами.
Мимочка сняла дорожную шляпку от Ivroz, расстегнула кофточку и, лежа на бархатном диване, играет со своей собачкой, теребит ее за уши, гладит по головке и говорит с ней:
– Ну, что, Моничка, ну, что, душка моя? Моничка чаю хочет? Да?.. Дадут, дадут Моне чаю. Как можно, чтобы мосенька у вас легла спать без чаю! Спроси, Моня, бабушку, где вам чаю дадут? Да, да, Сабинька, чаю… Du thê… Et du sucre, oui, un peu de sucre.
В Любани мосеньку поят чаем с сахаром и сухариками. Дамы тоже пьют чай, поданный в вагон высоким, молодцеватым кондуктором, на которого красная подкладка и щедрость Спиридога Ивановича сделали должное впечатление.
Темнеет. Мимочка укладывает мосеньку, maman укладывает Мимочку, кондуктор поднимает диван для Вавы, которая располагается над maman, задергивает фонарик, и в купэ водворяется темнота и тишина, нарушаемая только похрапываньем мосеньки, свернувшейся клубочном на своей стеганой перинке.
A поезд летит, стуча и гремя, летит через рвы, мосты и болота и поет свой однообразный, дикий гимн, убаюкивающий усталых пассажиров.
Maman чувствует себя прекрасно. Уложив Мимочку, которая сегодня так спокойна и ни на что не жалуется, maman надевает туфли; сняв чепчик, повязывает голову косынкой и с удовольствием растягивается на диване. Ну, вот они и выехали. Maman очень надеется на то, что воды и перемена воздуха благодетельно подействуют на её бедную больную. И потом Варяжский будет там, а это – главное. С этой стороны, maman совершенно спокойна. Она сознает, что ей и самой приятно будет проехаться, проветриться, отдохнуть на время от дрязг с прислугой, от постоянной мысли и заботы об обеде, о говядине, о кашке для бэби, и его ванночке, о ценах на сахар и свечи, о белье и керосине. Три месяца полного отдыха! За бэби нечего тревожиться. Он в надежных руках, и уход за ним будет образцовый. К тому же Спиридон Иванович будет наезжать в Петергоф и навещать его. К осени Спиридон Иванович ждет Монаршей милости и, вероятно, дождется. Следовательно, и тут все хорошо. А они тем временем проедутся, проветрятся, соберут запас сил и здоровья в зиме. Вава, лежащая над головой maman, может, конечно, наделать хлопот, – ну, да что Бог даст. Главное, действовать на нее мягкостью. Катя будет везде сопровождать ее; тетя Жюли положила Кате жалованье от себя и заплатила за проезд её в один конец. И вообще тетя Жюли очень щедро отпустила и на лечевнье Вавы, на её стол, квартиру, непредвиденные расходы. Maman везет такую кучу денег, что наверное не будет спать ночей из страха воров. A сестры еще говорят, что Жюли скупа. Нет, она не скупа. Она педантка, она аккуратная, но она не скупа. Например, доктору, который будет лечить Ваву, она положила двести рублей за лето. Maman находит, что это ужасно много. Неужели и Мимочке заплатит Варяжскому столько же? Ну, нет. Мало они переплатили ему в Петербурге! И ста за глаза довольно. Или ужь так и быть, дать полтораста. Maman верит в него как в Бога. И он, действительно, славный, симпатичный человек… и belhomme. Но все-таки сто – за глаза довольно. Сто?.. полтораста?.. сто?..
И не решив этого вопроса, maman начинает тихо храпеть.
Мимочка лежит на соседнем диване, грациозно положив на руку свою хорошенькую головку. Ей приятно так лежать; ей здесь лучше, чем у себя в кровати. Там, во время истомившей ее бессонницы, ее окружала такая тишина, такое безмолвие, но зато в ней было смятение, была буря. Все в ней дрожало, билось, стучало, колыхалось. Какая мука, какое томление! A здесь наоборот, – здесь весь шум, все беспокойное извне, и это так хорошо на нее действует. Ей приятны и свистки, и звонки, и это покачиванье и подрагиванье дивана, и стук колес, и дребезжанье стекол, и побрякиванье пепельницы. Этот хаотический однообразный шум убаюкивает ее. Ей хорошо так лежать, и она думает о своих новых платьях. С какой шляпкой она будет надевать свое платье mousse? Она везет с собой пять шляпок, но ни одна из них не идет к платью mousse, – разве если снять с черной шляпы голубые цветы и положить бледнорозовые и ленту mousse. И Мимочка обдумывает эту шляпку. Но что хорошо, что бесспорно хорошо, это – её амазонка. У неё не было ни одного лифа в жизни, который бы так сидел. Восторг! Когда амазонку принесли от Тедески, и Спиридону Ивановичу попался счет на глаза, он ворчал за расходы, и она тогда так плакала. Глупая! Чего было плакать, когда лиф сидит так дивно. Но с кем она будет ездить? Варяжский будет там. Он ей очень нравится. Он такой высокий, стройный. Он сказал: – Я посмотрю, как вы будете там скучать. – Может быть, они будут соседями. Во всяком случае, они будут встречаться. Они познакомятся. Это ничего, что он доктор. Он такой же генерал, как и Спиридон Иванович. Они познакомятся и будут вместе ездить верхом. Он, должно быть, хорошо ездит верхом. Он…
И Мимочка, закрыв глаза, видит отчетливо образ доктора Варяжского; понемногу образ этот начинает выглядывать на нее и из спинки бархатного дивана, и из дверей с зеркалом, и из дребезжащих стекол, задернутых синей шторкой, и с потолка, в котором мерцает синий фонарик, задернутый лиловой занавеской. И влияние ли этого образа, доверие ли в своему врачу, усталость ли, только Мимочка засыпает, засыпает без хлорал-гидрата, без валерианы, и видит во сне доктора Варяжского.
Вава бодрствует больше всех. Ей вовсе не хотелось спать. Она бы и теперь охотно стояла еще у открытого окна, вдыхая ночной ветерок, глядя, как роща убегает за рощей, как зажигаются огоньки в поле, как загораются на небе звезды. Но она дала честное слово слушаться, а потому не успела тетка заикнуться о том, что пора спать, как Вава уже лезла на верх. Теперь ей жаль, что она сюда залезла. Ей тут душно и скучно; к тому же надо смирно лежать, чтобы не будить maman и Мимочку.
Вава рада, что она едет на Кавказ, и главное – едет одна. Вава считает, что она едет одна. Она знает, что maman и Катя будут так поглощены заботами о Мимочке и о её комфорте, что им будет не до неё. И она будет свободна. А для неё это – главное: быть свободной и целый день быть на воздухе. Какое счастье!
Она будет гулять там по горам и по лесам, и никакой француженки или англичанки не будет у неё за спиной, чтобы отравлять ей её удовольствие. Там будет тепло, там будет красивая местность: горы, зелень, солнце… Будут новые лица, новые знакомства. Может быть, там, наконец, она увидит и узнает тех хороших, тех замечательных людей, встречи с которыми она так жаждет, так ждет. Таких, как Вашингтон, Кромвель, Вильгельм Телль, Жанна д'Арк, мать Гракхов… Не может быть, чтобы таких людей не было. Если они были в истории, они были в жизни, они есть и теперь. Она только не встречала их. Но это случайность. И она еще встретит их, потому что ей так хочется, так хочется познакомиться с такими людьми, пожить в их близости, поучиться у них, возвыситься до них… Никогда она не поверит тому, что весь мир заселен такими людьми, как их знакомые. Ох, ужь эти знакомые! Можно ли жить так бессмысленно и тупо! Кажется, если бы жадность, зависть и тщеславие немножко не подталкивали их, они совсем заснули бы, застыли бы. И такой жизнью, такой пустой, бесцельной, бессмысленной и низменной жизнью живет большинство тех, кого она знает. Так живут её мать, сестра, тетки… Над ней смеются, ее зовут чудачкой и фантазеркой за то, что ей хочется чего-то другого, более благородного и осмысленного. Она понимает, что должна казаться им несносной, но она не может винить себя за это… Отец – он не такой, как они все; он-то, голубчик, хороший. Он и умен, и добр, и как он добр к ней! Еслибы не он, – она, кажется, давно убежала бы из дому. Отец – прелесть! Но все-таки и он трусит… да, трусит жены и сестер её и уступает им. Зачем? Он чуть-что не прикидывается таким же, как они, а если и обнаруживает лучшие стороны своей души, то делает это как бы шутя, как бы подтрунивая над собою и извиняясь перед ними. Зачем? Чему, кому он уступает? Чего боится? Отчего не повернуть по-своему, не повести их за собою? То ли дело быть смелым, твердым, сильным… А все, кого она знает, все, все такие…