bannerbannerbanner
Три власти. Сборник рассказов

Лидия Сычева
Три власти. Сборник рассказов

Полная версия

Два гусара

– А давай споем эту: «Когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг…»

– «…Необычайным цветным узором земля и небо вспыхивают вдруг…»

Поют. Здорово поют. Слаженно. Видно, что спеты давно. Голоса – чудесные. К нам в купе – дверь открыта – начинают заглядывать пассажиры.

– Мадам, надеюсь, вы не против высокого искусства? – это ко мне.

– Ну ЧТОБЫ…

– Сразу видно человека европейской культуры.

– Вы мне льстите.

– Ничуть. Располагайтесь поудобнее. Вина, виски, а может быть ликёра? Крем-брюле (он выговаривает «бруле», чуть в нос, пародируя французов).

– Нет, не беспокойтесь, ничего не нужно.

– Юра, к нам попала госпожа по имени «Нет». Не правда ли, вас зовут «Нет»?

– Правда.

– О, моё сердце, – он прижимает руку к груди, встает. – Позвольте представиться, Владимир Стогов, – сдвигает пятки, и его комнатные шлепанцы щелкают почти как строевые ботинки.

У Стогова карие глаза, яркие румяные щеки и пухлые губы, щегольские чёрные усики, сложение оперного певца (с животиком). Товарищ его, Юрий, напротив, худощав и поджар, и, улыбаясь, любит показывать свои прекрасные, сахарные зубы – лицо его хорошо сформировано, вылеплено природой. У Юрия высокий лоб, плавно переходящий в основательную лысину, мускулистые руки, длинные пальцы пианиста.

Товарищи пьют сорокоградусный бальзам на травах («о, этот напиток богов»!), тягучая коричневая жидкость понемногу разливается в стаканы, а после «полируется» минеральной водой. Пьют и поют. Романсы, французский шансон, ретро, патриотические песни и «композиции» на немецком языке. К нам в купе то и дело подсаживается народ. Непременное условие – участие в выпивке. («Заглянул сюда – не манкируй, брат!»)

Поклонники певческого искусства после одного-двух тостов ретируются.

– Юра, дорогой, ты видишь, как измельчал народ?!

Юра скорбной мимикой изображает согласие.

Один из гостей просит спеть гимн России. Стогов ласково ему отказывает: «Мы не прошли лицензирование». В дверях появляется длинноволосый, хиппообразного вида типаж, в руке у него целлофановый пакетик со снедью. Стёртое лицо, плавные движения. Похож на вошь. Говорит, вроде как заискивает.

– Ребята, хотите оладушек печёночных?

– Откуда дровишки, Бася? (Они знакомы друг с другом). Когда напёк?

– Взял с банкета.

– Кушай сам.

– Много взял, пропадут…

– Бася, иди с Богом. Мы этот лот снимаем.

Мне:

– Пришлось обидеть Басю. Ворованную пищу никогда не кушаем… А может быть, бальзамчику, госпожа «Нет»? Юра, прочти аннотацию!

Юра, закатив глаза долу, декламирует торжественным баритоном: «Три гран-при, 22 медали, холодильник и путёвка в Сибирь!»

Оба хохочут. Звонкий, заразительный смех. «Канапе, мадам?», – Володя протягивает печенюшку с крохотным кусочком колбасы. «Не правда ли, чудесный канапе? Примите, от всего сердца!»

Стогов доверительно рассказывает мне:

– Пошли мы напоследок в ресторан. Отметить командировку как положено. Сидим, выпиваем. А за соседним столиком – бобёр со страховым агентом (блондинкой).

– А как вы узнали, что она – страховой агент?

– Боже мой, мадам, вы поразительно наивны для своих лет! Она страхует его от главных мужских неудач! А между столиками ходит хлюпик, рядом с ним – мужичонка со скрипочкой. Бобёр подозвал хлюпика: «Спой!» Ну, тот и завёл. А голосишка слабенький, не тянет. Мы с Юрой не смогли стерпеть надругательства над искусством. Как грянули: «Дорогой длинною да ночкой лунною…»

Он прерывает рассказ, и оба поют. Особенно жалостливо и дружно у них получается запев:

В даль родную новыми путями

Нам отныне ехать суждено,

Ехали на тройке с бубенцами

Да теперь проехали давно!..

Они поют со слезой, с чувством, как будто действительно жизнь их кончена. Даже страшно становится.

– Ну вот, мы допели, бобёр вскочил, схватился за сердце, стал кричать: «Ещё! Озолочу!..» А мы ему: извини, друг, за деньги не поём, только для души.

– А где вы так здорово петь научились?

– Я бы вам, мадам, рассказал про свои университеты, но это долго и скучно. Тем более, что наши дипломы – зрелище не для ваших чистых глаз… Правда, Боб?

Юра кивает.

– А если бы нам сейчас рояль?!

Юра изображает игру на фортепиано, лицо его вдохновенно. Стогов переходит на речетатив и с ходу читает монолог Гамлета «Быть или не быть, таков вопрос». Слова «Офелия, в твоих молитвах, нимфа, да вспомнятся мои грехи», он произносит, протягивая ко мне руки.

Я смеюсь.

– Перевод Лозинского, между прочим, – важничает Стогов. – Что касается хвалёного Пастернака, у него есть строка «Жизнь прожить, не поле перейти». Юра, ответь, это что, Гамлет? Это – принц?!

– Нет, это дехканин. Давай споём.

На этот раз звучит известный бард.

– Хорошая песня, – вздыхает после исполнения Стогов. – Но бард… Тот ли он, за кого себя выдаёт?

– Сдулся он, – грустно замечает Юра. – Если бы не дама, я бы сказал о нем более определенно.

Две пустые бутылки из-под ликёра уже валяются под столом.

– А теперь, не худо было бы спеть, Боб, что-нибудь для поднятия духа, – замечает Стогов.

Минутная заминка. И вот уже они поют «Прощайте, скалистые горы…» Про то, как они вышли в открытое море, как плещут волны на борт корабля и что сил хватит, чтобы сразиться с врагом. И что они непременно вернутся домой с победой, и что «я знаю, друзья, что не жить мне без моря…» Песня начинается проникновенно, а заканчивается ожесточенно и горько.

Они долго молчат. Юрий сидит за столиком, опустил голову на руки. Когда он поднимает глаза, они подозрительно, будто от слёз, блестят. Стогов говорит хрипло, без прежней весёлости:

– А ты помнишь, Боб, горы, зелёнку и как мы брали за Фаберже бородатых урок?

Юра-Боб презрительно усмехается.

Стогов поясняет мне:

– Людей с Кавказа надо сразу брать за Фаберже, они другого обращения не понимают.

– Бася – шакал, – словно вспоминает Юра.

– Да, он себя нехорошо показал тогда, – соглашается Стогов.

– Гуманист.

– За чужой счет.

Они обмениваются короткими фразами, из которых понятно, что все они когда-то вместе учились, что Бася курировал их «работу» на Кавказе, и что в результате из армии вылетели все трое.

– Ладно, Боб, хватит, – говорит Стогов. – Повеселились, поплясали, пора и баиньки.

…Иду по коридору с полотенцем через плечо. Двери других купе открыты. Звон гранёных стаканов – пассажиры взяли у проводницы посуду, «разливают» и закусывают. Пьяный Бася пытается накормить печеночными оладьями благообразного еврея в очках, в руках у того – книжка Борхеса.

Когда вхожу в купе, попутчики спят. Стогов лежит на нижней полке, лицом к стене и сладко похрапывает. Его спина обезображена огромным рвано-багровым шрамом. Юрий неразборчиво бормочет во сне, всхлипывает. Поезд мирно стучит колёсами – тук, тук, тук… А в голове – «ехали на тройке с бубенцами…»

Ну и гарбузы!..

…И приснился Марии сон. Будто они с Ларисой в чужом доме хозяйничают. Сестра любит наводить порядок: взбила перины, подзоры поправила, подушки напушила. Ну и подмела, конечно, скатерть перестелила, шторы туда-сюда смыкнула. И сразу обстановка городской вид приняла – чужой и чуть надменный. Аристократический даже – мол, мы тут специально вам «деревенский ампир» нагнетаем – смесь ручной вышивки и фабричных турецких дивандеков, не надо с нами панибратствовать!

А Мария тем временем посудой на кухне гремит, обед готовит. Старается, потому что не для себя. Свой-то, обычный борщ, она варит, погруженная в посторонние мысли и мечтания. Ну, всё равно хорошо получается – просто и вкусно.

И только они закончили работу, за дверью – громкие голоса. Гомон. Да, кажется, что и песню поют: что-то старинное, народное. «Имел бы я златые горы… и реки, полные вина…» Или даже: «Ой, мороз, мороз, не морозь меня…» (хотя лето на дворе). Мария открывает дверь, а на пороге родня: дядя Воля, тётя Зоя (и, кажется, даже покойная тётя Даша), а за ними «выводок» – дети, внуки, зятья, невестки. Никак, картошку копали – кое у кого в руках лопаты, вёдра. (Чего в хату переть? – тут же мелькнуло у Марии. – Ну и оставляли бы всё около сарая.) Родня явно на подъеме, гуртом всю работу сделали, теперь на песни потянуло.

Сёстры и сказать ничего не успели, как гости (или хозяева – хата-то чужая!) смущённо смолкли. «Видишь как, – с горечью подумала Мария, – веселиться им помешали!» Выходит, что родня уже особо в голове и не держит, что у сестёр мать померла. Но увидели постные лица Полининых девок, вспомнили.

Правильно, кому оно, чужое горе, интересно? Жизнь идет, некогда печалиться, надо крепчать и богатеть («Надо общаться с людьми успешными!» – вспомнила тут Мария наставление одного своего городского знакомого). В общем, получалось, что родня вроде бы в одном лагере, а Лариса и Мария – в другом.

Этой обидой сон, наверное, мог бы и закончиться, но тут всплыла следующая картина, «эпизод». Родня поела, отдохнула и разместилась в обширном зале у стен – на диванах, стульях, лавках, креслах и проч. В этом обилии людей Мария опять столкнулась взглядом с покойной тётей Дашей, и с надеждой стала осматриваться: нет ли поблизости матери?! И с привычной уже, давящей тоской ощутила – нет, нет… А тётя Зоя тем временем заинтересованно-иронически спрашивала: «Чё ж, Маш, как там твой мужик? Туша эта?» В другой раз Мария бы отшутилась, замяла разговор (как она всегда делала), а тут вдруг ей что-то так обидно стало, аж слёзы в глазах закипели. Не помня себя, выскочила она на середину комнаты и стала доказывать оцепеневшей родне: «Он – больной человек, у него обмен веществ нарушен! Что же я, по-вашему, бросить его должна?!» Начинала она тихо, а закончила почти крича. На этой истерической ноте Мария и проснулась.

Долго она смотрела в дощатый потолок цвета густого тумана – от смешения красок такой вид получился, маме – нравилось… «Хорошо!» – вспомнила мамин голос (теперь вообще всё припоминалось – словечки, истории, которые она рассказывала, выражение лица – и всё это было близко-близко, будто Мария пользовалась увеличительным стеклом, скрадывающим время – мамы не было больше года).

 

Она ещё немного полежала, поленилась на перине (мамиными руками сделанной), на высоких, как горы, подушках. Ну, родня понятно, почему приснилась: Лариса ей вчера звонила, наставляла: должен приехать дядя Воля, забрать гарбузы. Пропасть их было на огороде в этом году, весь двор завалили. А куда девать? – хозяйства, считай, никакого. Куры, утки, два кота (один свой и кошечка к нему приблудилась чужая плохонькая). Гарбузы растянули по сараям, частично даже в хату занесли, но всё равно приличная куча у ворот лежит. А у дяди Воли – корова, ему пригодится.

Мария встала, первым делом управила невеликое хозяйство, разговаривая, по примеру матери, и с курами, и с утями, ну а уж с котами, это само собой, потом наготовила еды – картошки сварила, перцы нафаршировала. Могла бы и борщ составить, но решила, что это уж слишком – такой стол для неё одной.

Аденёчки стояли – золотые. И вчера, и сегодня. Утром – мелкая, сверкающая роса на траве, и длинные лучи солнца пробиваются сквозь густую-густую крону придорожной вербы. А днём – ровное, безветренное тепло, на небе – ни облачка, но нет изнуряющего жара и духоты, нет и сельской унылой пыльной работы – прополки, например, а есть сентябрьская грусть – последние красные яблочки и крупные мягкие сливы, выработанный огород (только свекольная ботва тут и там зеленеет полосками, а картошка – выкопана, спрятана в погребе). Мария налила в пластиковую бутылку воды, хату на замок, и на кладбище – к маме. И к брату, которого мама на 13 лет пережила. А каково ей было? Про то никто, кроме неё, не знает…

Мария сидела на кладбище у могил, думала. Не плакала. Чего плакать? Прошлого не вернёшь. Прошлое – это такая счастливая заводь, совсем другое время. Странно всё устроено: к закату жизни привыкаешь к потерям. Пора свадеб (в юности) быстро мелькнёт, потом идут потери, потом – если, конечно, выдержишь, переползёшь эту мёртвую полосу, опять свадьбы… Только они уже не такие бесшабашно-безрассудные (Мария грустно улыбнулась, вспомнив свою), поёшь и пляшешь на них с оглядкой, быстро уставая от веселья. А потом – внуки… И – небытие. Маленькая жизнь.

А дядя Воля говорит: «Покойники не любят, когда к ним часто ходят». Правильно, он человек деловой, чего ходить, бередить прошлое, лучше что по хозяйству сделать. Мария старалась не горевать. Она сидела и думала о настоящем. Вот, у могилы брата дерево выросло незаметно – метра три уже. Долго ничего тут не приживалось – и дубок сажали (специально мать с отцом ходили в дальний лесок, искали деревце), и клён, и сосенку – всё пропадало, не приживалось. А вот этот саженец «приткнули абы как» – и он зацепился. Выросла ольха. Шепчет чего-то, рассказывает. А цветы на венках выгорели, ленты поблекли, истрепались. Красивые были венки, торжественные. Родня навезла. Теперь ни к чему они больше, выбросить надо…

Вернулась Мария домой, только в хату зашла, слышит: ворота – грым-грым. Дверь открыла, а на пороге – дядя Воля с Сережкой. «Ну, здорово, хозяйка», – огромный дядя протянул огромную руку поздороваться, лопату, можно сказать, а не руку. (Вот вам и дети военного времени! – восхищенно мелькнуло в голове у Марии; дядю она любила, а внешности его всегда изумлялась.) Сережка улыбается, ехидно-приветливо, выглядывая из-за отцовского плеча. Это у него манера такая. Надо же, сон в руку! «Чем ты тут занимаешься? Мы щас хозяйство глянем». Мария запаниковала, забегала – гости в доме! – чашки-тарелки суетливо расставляя и путаясь. Быстрей на стол собирать: перцы фаршированные, сыр, колбасу, хлеб, огурцы солёные. Сережка покровительственно распоряжается, похохатывает: «Хватит, остановись, и так уж здорово». Марию кольнуло: видишь как, всякий помыкает ею!.. А будь при ней справный муж, разве бы она так бегала, трепетала?! Павой ходила бы!

Но вслух Мария говорит:

– Присаживайтесь, дядя Воля! (Сережка без всяких приглашений давно сидел.) Лариса вам привет оставила, – и она вытащила из холодильника бутылку белой.

– О, – оживился дядя Воля, – это мы разберемся, порешим.

Мария гостей потчует и разговор поддерживает. «Отец, значит на обследовании?» – «Ну да, в Тамбов поехал, ничего серьёзного, а так, сосуды, возраст, пусть врачи поглядят». – «А ты отпуск специально взяла, здесь сидеть?» – «Что сделаешь, Лариса на работе…» – «А на курорты когда?» – это Сережка ехидничает, щурит светлые глаза из-под мальчишеского чубчика. А уж сорок лет ему, они с Марией ровесники.

– Ну, что там она за жизнь у тебя в Сибири? – дядя Воля уже опрокинул две или три рюмки (с выгравированной розочкой на стаканчике – мамина посуда!) и его потянуло на неспешную беседу.

– Обычная, что и везде. Народ живет трудно, а кое-кто и разбогател круто.

– А парень твой чем занимается?

– Максим учится в университете на менеджера. На втором курсе уже.

Вроде и разговор весь. Дядя Воля пьет и не закусывает почти. Так, сыра кусочек взял. Зато Сережка не теряется:

– Сестричка, ты бы еще мне колбаски нарезала, я бы не отказался.

– Конечно, конечно, – засуетилась Мария. И снова эта суетливость её задела: вроде бы она у себя дома, не в гостях, а как-то не путём всё получается…

Ну, обсудили родню, и тетю Зою, и двоюродных сестер-братьев (весь куст, кто чем занят), да как дети растут, да кто что купил; и тут Сережку (хотя не пьет, за рулем!) потянуло на философию:

– У каждого своя судьба, кому от чего задумано помереть, так оно и будет. И вообще… Ты вот скажи, довольна ты тем, чего достигла, жизнью своей?

Вопрос Сережка ставил так, что и ответ подразумевался: нет, все плохо, сижу в Новосибирске в полной родственной изоляции у разбитого корыта, занимаюсь, на взгляд сельского человека незнамо чем (магнитной кумуляцией, прости Господи), получаю за это две копейки и просвета не видно… Заканючь так Мария, может быть, и разжалобила бы она родню, расположила бы её к себе. А так, на отшибе племенных связей, она мало вписывалась в «коллектив». Во-первых, от села оторвалась. Во-вторых, в городе не особо укоренилась – то есть, не разбогатела – ни детьми, ни деньгами… Так какой смысл был учиться, жить в мешках каменных чёрта где?!

Марии всегда не хватало хитринки, изворотливости («Простушки мы с тобой!» – вздыхала Лариса), вот и сейчас она смешалась. «Не знаю… Даже святой, разве может он сказать: „Моя жизнь удалась“?! И потом, неужели все зависит от человека? Это же глупо!» – всё это мелькнуло у нее в голове, но сказала она другое, «напустив туману»:

– Понимаешь, у каждого есть план его жизни, «карта», дорога, и нужно по этому пути пройти…

– Что это за «карта»? – изумился Сережка.

– Ну ты же сам говорил о судьбе, – и она показала глазами на потолок.

Сережка продолжал наседать:

– А пенсию где собираешься встречать?

Мария опешила:

– Да вот же, хата есть…

– А-а-а…

Дядя Воля всю бутылку не допил, а брать остатки с собой отказался: «Лариса придет, может, праздник какой отметит».

Вышли на порог, сели. Прямо перед кучей гарбузов (разволнованная встречей и разговором Мария и думать о них забыла!). Что ж, ещё о родне покалякали, кто чем переболел, у кого какая работа, как в колхозах (то есть АО, ООО разных и проч.) теперь живут и какая осень ожидается. Гости чего-то медлили, Мария это чувствовала, но понять причину никак не могла. Наконец, все вышли за ворота, Мария стала нахваливать машину – грузовичок небольшой, увёртливый, бензина мало ест, но что-то привезти-увезти – техника незаменимая. Сережка, уже не маскируясь, ехидненько ухмылялся.

Ну, сели и укатили. И тут до Марии дошло ужасное: а гарбузы-то осталась!.. Родня-то за ними приезжала! Ну, народ!.. Значит, бутылку водки выпить, полбатона колбасы съесть – это, пожалуйста, про высокие материи демагогию разводить – на здоровье, а сказать: мы, мол, за гарбузами приехали – «такт» не позволяет, воспитание!

– Я ж эти гарбузы не сеяла, не убирала, я про них и думать забыла, – горячо каялась Мария жене Сережки по телефону. (Родичи до своей деревни еще не доехали).

– А я и не знала, что они за гарбузами к вам, – строила из себя невинную овечку невестка. – Думала так, проведать поехали. Но я Серёжке передам, ты не переживай.

Вечером прикатила из райцентра Лариса – в брючном костюме болотного цвета, блузка салатная, туфли на широком каблуке. Модная, любит по тряпкам ударять. Ну, сели на скамейке во дворе (опять же, перед этой кучей гарбузов!), Мария, переживая, стала рассказывать про свою оплошность. Но получалось не драматически, а комически; и в результате Лариса (вообще склонная к трагическому мироощущению) начала хохотать:

– Ещё подумают, что ты над ними специально глумилась!..

– А я говорю: машина какая хорошая – привезти-увезти что…

И сестёр, теперь уже обоих, разобрал смех – еле-еле утишились!..

– Ладно, – решила Лариса. – Сейчас позвоню Серёжке, пусть приезжают, забирают, а то отец из-за этих гарбузов вообще с ума сойдёт – как же, такое добро гниёт, пропадает!

Уходя в хату, Мария оглянулась на расписную кучу – ярко-оранжевые, желтые, лимонные, тёмно-тёмно зелёные, большие, здоровые, ровные, круглые, вытянутые плоды, ядрёные и крепкие. И тихие, густые сумерки спускаются. И брёх дальней собаки. И – большая часть жизни уже, наверное, за спиной… А что же нажито?

За ужином Лариса наставительствовала:

– Там они мулеватые, наши родичи, это страсть. Говорят одно, думают другое. Вот сейчас я звоню, спрашиваю у Сережки: чё ж вы гарбузы не забрали?! А он: да у нас полный кузов цементу был.

– Брешет, – убеждённо говорила Мария, легко переходя от высоких материй к просторечию, – они мне намёки подавали, время тянули…

– Да конечно брешет, – поддерживала её Лариса. – Но у них деревенская дипломатия: мол, мы у вас что-то берём, но нам это как бы и не нужно, и мы вам большое одолжение этим делаем. И они все трое такие – и тётя Зоя, и дядя Воля, и тётя Даша покойная (Царствие ей Небесное). Амать их никак понять не могла – она же человек открытый! И всех по себе мерила, тем более, что родные сёстры, брат. А тут – такие зигзаги. Они-то понимали, что она и лучше их, и умней, и несчастней, к сожалению. А простить ей этого не могли. Потому что главный их девиз – быть в куче. А мать – всегда наособицу. Хотя и старалась в эту кучу влезть, «не отрываться»… Помнишь, на Казанскую мать посылала нас тетю Зою и дядю Волю проведывать?..

– Ну да, мы ещё кагор возили, тётю Дашу поминать…

– Так это ж она через нас мирилась с ними! Неужели ты не поняла?

– Да я как-то…

– А ещё с академиками общаешься! Нанотехнологии!.. Лариса в очередной раз подивилась житейской бестолковости сестры. – Она же с дядей Волей вообще последний год не разговаривала. Так, на Пасху только позвонит, поздравит, и всё… Она ему сказала: ты сестру (тётю Дашу то есть) на водку променял. И вдруг нас послала их проведать. Вроде как отношения с ними восстановила. Через нас. Как чувствовала, что умрёт скоро. Представляешь, сколько достоинства: простила их, через обиду перешагнула!.. Дядя Воля – старший в роду, столько нам помогал, ей бы с ним дружить-ладить, а она разругалась вдрызг.

– А из-за чего весь сыр-бор разгорелся?

– Да я ж тебе сколько раз говорила, чем ты слушаешь? – возмутилась Лариса. – У тебя прям не голова, а проходной двор. И нынче, с этими гарбузами, – тут она не выдержала и снова расхохоталась, – скажут, у них вся семья «того»…

Теперь Мария припоминала историю родственного раздора. С покойной тётей Дашей мама была ближе всех. Жалела сестру: ей, доброй и славной, попался жестокосердечный муж. Был он тугощек, с раскатистым и нахальным голосом, с бесстыжими серыми глазами навыкате. И вот, на Сережкиной свадьбе (это было лет десять назад, наверное) во время даров подносил он гостям угощение и водку вместе с Дуськой – бойкой и гулящей бабёнкой. Тетя Даша тогда удивлялась такой роли супруга: «Чего это он полез в верха, выискался какой хозяин!» На что сидевший поблизости муж Дуськи-Дульсинеи, больной и смирный мужик вздыхал: «И ничего-то вы, девки, не знаете…» Имелось в виду, что муж тёти Даши и Дульсинея давно таскаются, а свела их жена дяди Воли.

Ну и когда тётя Даша померла, на сорок дней вдовец уселся по главе поминального стола вместе с Дульсинеей. «Что это такое? Что за оскорбление? Свадьба тут, что ли? – негодовала мама. – Всю жизнь Дарья от него тычки собирала, прожила как в тюрьме, а теперь он – жеребцует, а она – в могиле…». И с поминок – чуть посидевши – ушла. И отца – увела. А дяде Воле сказала: «Ты сестру на водку променял…» И он – смолчал, ничего не ответил.

 

Младшая сестра, тётя Зоя, дипломатничала:

– Ды хто его знает, Полин, как оно надо… Конечно, жалко Дарью («Она в гробу вся чёрная лежала», – вспоминала мама), че и говорить, – и тётя Зоя начинала вытирать слёзы, скопившиеся в углах её до сих пор красивых, с поволокой, глаз. Она и сейчас, в возрасте, была притягательна – правильные черты лица, грудной голос, опрятная, пусть и тяжеловатая, фигура. Недаром среди родни считалась тётя Зоя первой красавицей. Говорила, осторожно пытаясь примирить сестру с братом:

– Оно ж, Полин, не поймешь, как лучше. Если он от Дарьи всю жизнь прогулял, как его теперь удержишь?!

– Насмешка какая!.. – горько качала головой мама. – На сорок дней с шалавой уселся в святом углу… Где это видано?! Живи один, чё ты бегаешь в таких годах по бабам?! Сын у тебя есть, к нему тулись, помогай чем. Проституты! – слово это мама выговаривала как страшное и горькое ругательство.

– Дарью не вернёшь, живым – живое…

Так и пошла между родней трещина. Но, оказывается, успела мама перед смертью помириться. Ночью, когда гроб матери стоял здесь, в хате – Мария не высидела, намаялась, измучилась от горя, легла чуть прикорнуть – она слышала, как дядя Воля говорил Ларисе своим густым, основательным голосом:

– Посижу возле сестры, последний раз её вижу!

Всё вроде затихло, затянуло, а тут эти гарбузы… Мария даже головой потрясла от досады. И – улыбнулась. Вспомнила, как пересказывала Ларисе разговор с Сережкой про то, где она пенсию собирается встречать. Сестра досадовала на её несообразительность:

– Надо было говорить: в Европу на покой отправлюсь. Или, в крайнем случае, на Канары – там климат мягкий. Пусть бы языками чесали, всё им отдых какой… С ними без задора, без конкуренции – никак! Они вообще твоего смирения не понимают, толкуют как слабость. Такой народ! Хотя, может, и правильно это. В наших местах по-другому, сама знаешь, нельзя…

Мария лежала в постели, вспоминала события сегодняшнего бурного дня. И поверх житейских забот и раздумий вдруг всплывали мелкие, казалось бы, ничтожные впечатления. Огромные глудки, комья земли (будто отец не копал, а пахал!), земли – чёрной, а дальше – кочаны капусты – гигантские розы холодно-сизого цвета, дальше – помидоры поздние – большие, розовые, в желтеющих, распластавшихся по грядке кустах, потом яркая петрушка, и, наконец, в углу, у забора – алые бока поздних яблочек, почти волшебных, а над ними – золотые, как лимоны (другой сорт), плоды, и наконец, в листве дальше, если присмотреться, можно увидеть нежно-розовую сливу, почти растворяющуюся по цвету с вечереющим небом. А после, к ужину, в ведре оцинкованном, серебристом, на самом дне, помидоры бурелые и красные (один – большой!), три сливы – крупные, два краснобоких яблочка и букетик из петрушки.

Эти помидоры, выросшие на земле, сливы, поднятые с земли, зрелые поздние яблоки (такая белая и крепкая мякоть внутри!), эта только что сорванная зелень петрушки – неужели это и будет главной радостью её жизни?! Самым заветным и сладостным воспоминанием? Человек – с его капустными грядками, яблонями, гарбузами, наконец, с его желаниями и стремлениями, бедами и горестями, ну кто он перед вечностью, перед громадой жизни?! И разве можно жить без земли, без этого ведра (в капельках воды), на дне – сливы, букетик петрушки, помидоры – сизо-фиолетовое, малиновое, желто-горячее, нежно-зелёное, бело-розовое – ну, как без этого? Но почему же красота рождается в таких муках – и снова Мария вспомнила мать – и почему она трогает немногих, и почему жизнь так мучительна, бестолкова и быстротечна?!

…А гарбузы, кстати, ехидный Серёжка так и не забрал. «Некогда! В колхозе аврал», – отбрёхивался. Ну, ничего. Нашли желающих. Что ж такому добру пропадать! Скотина поест. Тем более, корм даровой. Конечно, не все отдали. Кое-что и себе оставили. Мария потом уже, в ноябре, звонила сестре, интересовалась:

– Как вы там встретили День народного единения и согласия?

– Да как… Сидели с отцом гарбузы перебирали….

– Зачем вы их столько сажаете? А потом мучаетесь!

Но это был вопрос риторический. На это она и жизнь, чтобы мучиться…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru