Очнулась я в дортуаре на моей постели. Около меня склонилось озабоченное знакомое лицо нашей немки.
– Лучше тебе, девочка? – спросила она. – Может быть, не свести ли тебя в лазарет, или подождем до утра?
В голове моей все путалось… Страшная слабость сковывала члены. Я вся была как разбитая.
– Где Нина? – спросила я классную даму.
– Sie schlaft bleib'ruhig! (она спит, будь покойна!) – строже произнесла Кис-Кис и, видя, что я успокоилась, хотела было отойти от моей постели, но я не пустила ее, схвативши за платье.
– Фрейлейн, что же это было? Что это было, ради Бога, скажите? – испуганно вырвалось у меня при внезапном воспоминании о белой фигуре.
– Dumme Kinder (глупые дети)! – совсем уже сердито воскликнула редко сердившаяся на нас немка. – Ишь, что выдумали! Просто запоздавшая прислуга торопилась к себе в умывальню, а они – крик, скандал, обморок! Schande (стыд)! Тебе простить еще можно, но как это княжна выдумала показывать свою храбрость?.. Стыд, срам, Петрушки этакие! (Петрушки было самое ругательное слово на языке доброй немки.) Если б не я, а кто другой дежурил, ведь вам бы не простилось, вас свели бы к Maman, единицу за поведение поставили бы! – хорохорилась немка.
– Да мы знали, что вы не выдадите, фрейлейн, оттого и решились в ваше дежурство, – попробовала я оправдываться.
– И не мы, а она! – сердито поправила она меня, мотнув головой на княжну, спящую или притворявшуюся спящей. – Это вы мне, значит, за мою снисходительность такой-то сюрприз устраиваете, danke sehr (очень благодарна)!
– Простите, фрейлейн.
– Ты что, ты – курица, а вот орленок наш и думать забыл о своем проступке, – смягчившись, произнесла менее ворчливым голосом фрейлейн и вторично взглянула на спавшую княжну.
Лишь только она скрылась, я приподнялась на локте и шепотом спросила:
– Нина, ты спишь?
Ответа не было.
– Ты спишь, Ниночка? – немного громче позвала я.
Новое молчание.
Я посмотрела с минуту на милое личико, казавшееся бледнее от неровного матового света рожков. Потом, зарывшись с головой под одеяло, я заснула крепким и тяжелым сном.
Проснулась я от громкого говора институток. Кто-то кричал, ссорился, спорил. Открыв глаза, я увидела Нину почти одетую, с бледным, нахмуренным лицом и сердитыми, глядящими исподлобья глазками.
– Никогда и ничем я не хвасталась, – холодно и резко говорила она Крошке, старательно заплетавшей свои белокурые косички. – Никогда! Оправдываться ни перед тобой, ни перед классом не буду. Я не струсила и шла на паперть одна. Больше я ничего не скажу и прошу меня оставить в покое!
– Ниночка, в чем они тебя обвиняют? – встревоженно спросила я моего друга.
– Ах, оставь, пожалуйста, меня в покое. Ты мне только испортила все, все! – с сердцем и горячностью воскликнула она и, круто повернувшись, отошла от кровати.
Я видела ее ожесточенное выражение лица, слышала ее холодный, недружелюбный голос, и сердце мое упало. Как жестоко и несправедливо было ее обвинение!
Я быстро оделась, еле сдерживая накипавшие в груди слезы, и пошла искать Нину. Она стояла у окна в коридоре с тем же сердито-нахмуренным лицом.
– Нина! – подошла я к ней и положила на плечо руку.
– Уйди, не зли меня! Из-за тебя, из-за твоего глупого вмешательства они, эта Маркова и Иванова, издеваются над моей трусостью… Уйди!..
– Ниночка, – растерявшись, произнесла я, – сейчас же пойду и скажу им, что ты ничего не знала, что я сама прокралась за тобой…
– Этого еще недоставало! – вспыхнула она гневом и даже с силой топнула ножкой: – Уйди, пожалуйста, ты ничего умного не придумаешь! Ты меня только злишь! Я видеть тебя не хочу!
И она почти с ненавистью взглянула на меня и резко повернулась ко мне спиной.
Все было кончено…
Точно что-то перевернулось у меня в сердце.
Нина, моя милая Нина, мой единственный друг разорвал со мной тесные узы дружбы!..
Опустив голову, молча двинулась я назад в дортуар, чувствуя себя бесконечно одинокой и жалкой.
«Мамочка! – рыдало что-то внутри меня. – За что, за что? Ты не слышишь, родная, свою девочку, не знаешь, как ее обидели! И кто же? Самая близкая, самая любимая душа в этих стенах! Ты бы не обидела, ты не обидела ни разу меня, дорогая, далекая, милая!»
Я точно нарочно растравляла еще сильнее этими причитаниями мою глубоко возмущенную детскую душу, стараясь задеть самые болезненные, самые чувствительные струны ее.
Дойдя до своей постели, я повалилась на нее и, скрыв лицо в подушках, зарыдала горько, неутешно, стараясь заглушить мои рыдания.
Вдруг чья-то маленькая ручка коснулась меня.
«Нина! – мелькнуло в моей голове. – Нина, она раскаялась, она пришла!»
И счастливая от одной этой мысли, я подняла голову и отшатнулась.
Но это была не Нина.
Белокурая Крошка стояла передо мной и улыбалась приветливо и ласково.
Эта улыбка делала чрезвычайно обаятельной ее недоброе, капризное личико.
– Ты поссорилась с Джавахой? – спросила она меня.
– Нет, я не ссорилась, я не понимаю, за что рассердилась Нина и прогнала меня… Мне это очень больно…
– Больно? – И красивое личико Крошки исказилось гримаской. – Ну так пойди, проси у нее прощения, может быть, она и простит тебя! – насмешливо проговорила Крошка.
Эти ее слова точно хлестнули меня по душе… Хитрая девочка поняла, чем можно поддеть меня. Во мне заговорило врожденное самолюбие, гордость.
«В самом деле, что за несчастье, если княжна дуется и капризничает? – подумала я. – Чего я плакала, глупенькая, точно я в самом деле виновата? Не хочет со мной дружить, так и Бог с ней!»
И я постаралась улыбнуться.
– Ну вот и отлично, – обрадовалась Крошка, – охота была портить глаза. Глаза-то одни, а подруг много! Да вот, чего откладывать в долгий ящик, хочешь быть со мной подругой?
– Я, право, не знаю… – растерялась я. – Да ты ведь с Маней Ивановой, кажется, дружна?
– Так что же! Это не помешает нисколько; мы будем подругами втроем, будем втроем гулять в перемены: я – в середине, как самая маленькая, ты – справа, Маня – слева, хорошо? Теперь как-то все по трое подруги; это называется в институте «триумвират». Ты увидишь, как будет весело!
Я не знала, что ответить. Крошка была враг Нины, я это отлично знала, но ведь Нина первая изменила своему слову и прогнала меня от себя. А Крошка успокоила, обласкала да еще предлагает свою дружбу!.. Что ж тут думать, о чем?
И не колеблясь ни минуты я протянула ей руку:
– Хорошо, я согласна!
Мы обнялись и поцеловались. Позвали Маню Иванову и с ней поцеловались.
«Триумвират» был заключен.
Раздался звонок, призывающий к молитве и чаю. Сейчас вслед за m-lle Арно, вышедшей из своей комнаты, вошла Джаваха.
Увидя меня между Ивановой и Марковой, она, очевидно, сразу поняла, в чем дело. Краска залила ее бледные щеки, глаза загорелись ярко-ярко.
– Какая гадость – поступать так, – сквозь зубы произнесла она, глядя на меня в упор пронизывающим душу взглядом.
Я невольно опустила глаза. Сердце как-то екнуло… Но минута, другая – и все мое колебание исчезло.
Возвращаться назад было незачем да и неловко перед моими новыми подругами… С прежней дружбой все счеты были кончены…
Началась новая жизнь, новые друзья, новые разговоры, новые тайны.
Крошка и Маня Иванова, в особенности же первая, целиком завладели всем моим существом.
Я невольно подпадала под влияние Марковой, умевшей, несмотря на ее детские годы, подчинять меня своей воле. Что была, в сущности, Крошка, я не могла докопаться никаким образом. Очень неровна, минутами страшно капризная, настойчивая, любившая властвовать и, очень метко подмечая чужие недостатки, издеваться над ними, – она, однако, считалась одной из лучших воспитанниц. Лишь только ей приходилось попасться на глаза классной дамы или учителя, капризное личико принимало почтительно-кроткое выражение и вся она казалась маленьким ангелом. Уходило начальство – и исчезало кроткое ангельское выражение с лица Крошки… Классные дамы, не постигшие всей несимпатичной двойственности маленького существа, любили Крошку, относя ее к числу «парфеток», то есть лучших учениц класса.
Зато подруги единодушно ненавидели Маркову, называя за глаза «фискалкой». Что касается последнего недостатка Крошки, то уличить ее в нем было невозможно. Ее подозревали в том, что она бегает жаловаться своей тетке – инспектрисе, но доказать этого никто не решался, и потому Крошка благополучно выносила все из класса, а класс ее ненавидел всеми силами, хотя отчасти и побаивался втайне. Ее дружба с Маней Ивановой заключалась в полном подчинении последней Крошке. Маня была добрая, славная, несколько ленивая девочка, имевшая один страшный недостаток, по мнению институток: она любила поесть. Есть Маня могла во всякое время, не разбирая что и как. Иногда после целой коробки мармеладу, уничтоженной в один присест, она тут же, не передохнув, как говорится, принималась за калач, намазанный маслом и густо посыпанный зеленым сыром. Как-то раз на пари, призом которого был назначен апельсин, Маня Иванова съела восемь штук больших институтских котлет. Второй слабостью Мани было «обожание» Крошки, о которой она отзывалась самыми восторженными похвалами.
– Лидочка – прелесть, – говорила она мне, пережевывая кусок чего-нибудь и вся сияя удовольствием, – они ее не понимают и дуются; да ты вот подружишь с нами подольше и тогда сама узнаешь.
А Лидочка неимоверно злоупотребляла дружбой Мани. Она командовала ею, заставляла оказывать ей тысячу мелких услуг и, к довершению всего, подняла на подругу целое гонение за то, что Маня «обожала» Леночку Корсак. Несмотря на недостатки Мани, меня тянуло гораздо больше к ней, нежели к лукавой, неискренней Крошке.
Крошка замечала это и всеми силами старалась скрепить наши недавние узы дружбы.
Не знаю цели, заставлявшей Крошку так ухватиться за меня, но думаю, что она руководилась местью к княжне, которую считала своим злейшим врагом. Или просто ей хотелось заручиться преданной душой среди недружелюбно относящегося к ней класса.
С первых же часов моей новой дружбы я поняла, что сделала непростительную ошибку.
Холодная и эгоистичная Крошка, ничего не делавшая спроста, и веселая сладкоежка Маня не могли мне заменить моего потерянного друга. А ссора с Ниной вышла нешуточная. Она сидела на уроках на одной со мной скамейке, ходила в одной паре и спала подле. Но я видела, как это стесняло ее. Всеми силами Нина старалась выказать мне свое полное негодование, почти ненависть. Она отодвигалась от меня на самый кончик скамейки, за обедом она передавала тарелки не через меня, а за моей спиной; она не ходила со мной под руку в паре, как это было принято; приходя в дортуар, она ложилась скоро, скоро и засыпала, еще до спуска газа, как бы боясь разговоров и объяснений с моей стороны.
Так прошло много времени. Я изнывала и не могла найти исхода. Крошка все ловчее и ловчее опутывала меня еле уловимыми сетями своей дружбы, а я, по свойственному моей натуре малодушию и слабости, не могла сбросить с себя этой власти, всем сердцем продолжая любить мою единственную, дорогую Ниночку. Последняя очень изменилась со времени нашей ссоры. Всегда сдержанная и сосредоточенная прежде, любившая тихие, долгие беседы о Кавказе, о доме, она вдруг стала неузнаваемо весела. Целые досуги проводила она в бесцельной визгливой беготне по зале с «мовешками», в рисовании на доске смешных фигурок или пробиралась на половину старших и прогуливалась там с Ирочкой и Михайловой, не боясь «накрытия синявок».
Последние не могли не заметить перемены, происшедшей с примерной воспитанницей, но относили это к болезненным проявлениям слабого организма княжны и смотрели сквозь пальцы на выходки Нины.
К довершению всего, Нина подружилась с Бельской – «разбойником» класса – и была постоянной ее спутницей и соучастницей в проказах.
Маме я ничего не писала о случившемся, инстинктивно чувствуя, ведь это сильно огорчит ее, тем более что она, ничего не подозревая, писала мне длинные письма, уделяя в них по странице на долю «милой девочки», как она называла мою дорогую, взбалмошную, так незаслуженно огорчившую меня княжну…
Однажды после завтрака, в большую перемену, гуляя по саду в обществе моих двух новых подруг, я была удивлена необычайным оживлением, господствовавшим на последней аллее. День был сырой, промозглый – одним словом, один из тех осенних дней, на которые так щедр петербургский ноябрь. Мы прибавили шагу, желая поскорее узнать, в чем дело.
Посередине аллеи неуклюже прыгала, громко, беспомощно каркая, большая черная ворона. Правая лапка и часть крыла были у нее в крови. За ней бежало несколько седьмушек с Ниной Джавахой и Бельской во главе.
– Осторожнее, клюнет! – кричала Петровская, всячески удерживая княжну.
Но Нина не обратила внимания на ее слова. Вся красная от волнения и тщетных попыток поймать птицу, она наконец изловчилась и бесстрашно схватила ворону, забившуюся у ножек садовой скамейки.
– Поймала! – сказала она, торжествующе обводя глазами маленькое общество.
– Какая ты храбрая, Ниночка, – заметила Надя Федорова, подобострастно глядя на смелую подругу.
Ворона билась и каркала в руках Нины, но девочка ловко закутала ее в платок, надетый внизу под клекой, и понесла ее в класс.
– Сохрани Бог, синявки узнают, – замирая, шептала Федорова.
– Нет! Куда им! Бельская, беги за бинтом в лазарет.
К счастью, ворона притихла и ничем не обнаруживала своего присутствия. Ее посадили в корзинку с крышкой, в которой мать Тани Петровской в прошлое воскресенье привезла яблок. Мигом был принесен бинт из лазарета. Дождавшись, когда дежурный в этот день Пугач вышел из класса, Нина быстро перевязала поломанное крыло вороны, предварительно обмыв его хорошенько. Потом птицу силой накормили оставшейся у кого-то в кармане от чая булкой и усадили в корзину, прикрыв сверху казенным платком.
Следующий урок был батюшкин. Славный был наш добрый институтский батюшка! Чуть ли не святым прослыл он в наших юных понятиях за теплое, чисто отеческое отношение к девочкам.
Рассказывает ли он о страданиях Иова или о бегстве иудеев из Египта, глаза его ласково и любовно останавливаются на каждой из нас по очереди, а рука его гладит склоненную перед ним ту или другую головку…
Батюшка никогда не сидел на кафедре. Перед его уроком к первой скамейке среднего ряда придвигался маленький столик, куда клались учебники, журнал и ставилась чернильница с пером для отметок. Но батюшка и за столом никогда не сидел, а ходил по всему классу, останавливаясь в промежутках между скамейками. Особенно любил он Нину и называл ее «чужестраночкой».
– Я, батюшка, русская, – немного обидчиво говорила она.
– Ну что ж, что русская, а из какой дали к нам прилетела!
И широкий рукав нарядной шелковой рясы совсем прикрывал бледное личико и глянцевитые косы.
Батюшку мы все буквально боготворили. Мы поверяли ему наши детские невзгоды, чистосердечно каялись в содеянных шалостях, просили совета или заступничества и никогда ни в чем не терпели от него отказа. Худых баллов батюшка не ставил. Выйдет ленивая, не знающая урока ученица, вроде Ренн, он ее самыми немудреными и легко понятными вопросами наведет на ответ так, что урок она хотя слабо, а все-таки ответит и получит 11 в классном журнале. Зато не знать урока у батюшки считалось преступлением, за которое «нападал» весь класс без исключения. Да, впрочем, таких случаев, к нашей чести будь сказано, почти не случалось. Девочки-«парфетки» следили за девочками-«мовешками», заботясь, чтобы урок Закона Божьего был выучен. Даже Ренн не имела меньше 11 баллов.
После класса мы все окружали батюшку, который, благословив теснившихся вокруг него девочек, садился на приготовленное ему за столиком место, мы же располагались тесной толпой у его ног на полу и беседовали с ним вплоть до следующего урока.
Всех нас он знал по именам и вызывал на уроках не иначе как прибавив к фамилии ласкательное имя девочки:
– А ну-ка, Манюша Иванова, расскажите о явлении Иеговы праведному Моисею.
И Манюша рассказывала звонко, ясно, толково.
Так было и в этот день, но едва Таня Покровская, особенно религиозная и богобоязненная девочка, окончила трогательную повесть о слепом Товии, как вдруг из корзины, плотно прикрытой зеленым платком, раздалось продолжительное карканье. Весь класс замер от страха. Дежурившая в этот день в классе m-lle Арно вскочила со своего места, как ужаленная, не зная, что предпринять, за что схватиться. Батюшка, недоумевая, оглядывал весь класс своими добрыми, близорукими глазами…
«Кар-кар», – зловеще неслось из угла.
– В классе – ворона, – вдруг произнес, дрожа от злости, Пугач, – это не шалость, а безобразие, и виновная будет строго наказана!
И вся зеленая от негодования она бросилась искать ворону. Но последняя не заставила себя долго ждать: вылезши из корзины, она стала ковылять по полу с громким, пронзительным карканьем.
Классная дама кричала, девочки шикали, чтобы прогнать ворону, суматоха была невообразимая.
Я взглянула на княжну: она была белее своей белой пелеринки.
Между тем раздался звонок, возвещающий окончание урока, и батюшка, поспешно осенив нас общим крестом, вышел из класса.
Мы притихли.
М-lle Арно приказала дежурной воспитаннице позвать коридорную девушку, чтобы убрать «этот ужас», как она назвала ворону, а сама помчалась доносить инспектрисе о случившемся.
Лишь только классная дверь закрылась за ней, как Бельская вскочила на кафедру и громко на весь класс прокричала:
– Mesdam'очки, не выдавайте Нину, слышите! Нам всем ничего не будет, а ее, пожалуй, за эту шалость сотрут с красной доски и выключат из «парфеток».
– Нет, зачем же классу страдать из-за одной? Я непременно сознаюсь, – пробовала запротестовать княжна.
– И думать не смей! – зашумели девочки со всех сторон. – Мы все хотели взять ворону… все… только боялись ее клюва, а ты бесстрашная… Всему классу это сойдет, а тебе нет.
Между тем коридорная девушка ловила виновницу случая – ворону, но никак не могла поймать.
– Ну-с, так решено: Нины не выдавать и у батюшки просить всем классом прощения, что это случилось на его уроке, – проповедовала Бельская.
– Ты, Феня, не выбрасывай ее на двор, – просила Джаваха коридорную девушку, одолевшую наконец злополучную ворону, – ворона ведь больная.
– А куды ж я с ней денусь? Еще от начальства влетит, беда будет. Нет, барышня, отнесу-ка я ее в сад на прежнее место… И что за птицу вы облагодетельствовали! Ведь падаль жрет, – у, глазастая! – И Феня потащила нашу протеже из класса, куда в этот миг входила инспектриса.
Мы снова присмирели, предчувствуя грозу.
Худая, длинная как жердь инспектриса производила впечатление старушки, но двигалась она быстро и живо, поспевая всюду.
Тон ее был раздражительный, сухой, придирчивый. Мы ненавидели ее за ее брезгливое пиление.
Худая фигурка в синем шелковом платье с массой медалей у левого плеча грозно предстала поднявшемуся со своих скамеек классу.
– Кто осмелился принести в класс ворону? – резко прозвучал среди восстановившейся мигом тишины ее визгливый голос.
Молчание.
– Кто? – снова повторила инспектриса.
Новое молчание было ответом.
– Что же, у вас языков нет? – еще грознее наступала она. – Я требую, чтобы виновная призналась.
– Мы все, все виноваты, – раздались одиночные голоса.
– Все! – хором повторил весь класс.
– Трогательное единодушие, – проговорила с недоброй усмешкой инспектриса, – но будьте уверены, я все узнаю, и виновная будет строго наказана.
– Маркова насплетничает, непременно насплетничает, – зашептали девочки, когда инспектриса вышла из класса, а мы стали спускаться с лестницы.
Меня охватил внезапный страх за милую княжну, согласившуюся на защиту и покрывательство класса. Я предвидела, что княжне это не пройдет даром.
«Крошка непременно выдаст», – подумала я, и вдруг внезапная мысль осенила меня. Я слишком еще любила княжну, чтобы колебаться.
И, не откладывая в долгий ящик своего решения, я незаметно выскользнула из пар и бегом возвратилась обратно, делая вид, что позабыла что-то в классе.
Там, подождав немного, когда, по моему мнению, «седьмушки» достигли столовой, я быстро направилась через длинный коридор на половину старших, в так называемый «колбасный переулок», где жила инспектриса. Почему он назывался колбасным, я до сих пор себе не уяснила, да и вряд ли кто из институток мог бы это сделать. Там находились комнаты классных дам, и в том числе комната инспектрисы. Я со страхом остановилась у двери, трижды торопливо прочла: «Господи, помяни царя Давида и всю кротость его!» – как меня учила няня делать в трудные минуты жизни – и постучала в дверь с вопросом: «Puis-je entrer» (могу войти)?
– Entrez (войдите)! – прозвучало в ответ, и я робко вошла.
Комнатка инспектрисы, разделенная пополам невысокой драпировкой темно-малинового цвета, поразила меня своей уютностью. Там стояла очень хорошенькая мебель, лежал персидский ковер, висели на стенах группы институток и портрет начальницы, сделанный поразительно удачно.
Сама m-lle Еленина – так звали инспектрису – сидела за маленьким ломберным столиком, накрытым белой скатертью, и завтракала.
Она подняла на меня свои сердитые, маленькие глазки с вопросительным недоумением.
– Medemoiselle, – начала я дрожащим голосом, – я пришла сказать, что… что… ворону принесла я.
– Ты? – И еще большее недоумение отразилось в ее взоре.
– Да, я, – на этот раз уже ясно и твердо отчеканила я.
– Отчего же ты не созналась сразу, в классе?
Я молчала, мучительно краснея.
– Стыдись! Только что поступила, и уже совершаешь такие непростительные шалости. Зачем ты принесла в класс птицу? – грозно напустилась она на меня.
– Она была такая исщипанная, в крови, мне было жалко, и я принесла.
Боязнь за Нину придала мне храбрости, и я говорила без запинки.
– Ты должна была сказать m-lle Арно или дежурной пепиньерке, ворону бы убрали на задний двор, а не распоряжаться самой, да еще прятаться за спиной класса… Скверно, достойно уличного мальчишки, а не благовоспитанной барышни! Ты будешь наказана. Сними свой передник и отправляйся стоять в столовой во время завтрака, – уже совсем строго закончила инспектриса.
Я замерла. Стоять в столовой без передника считалось в институте самым сильным наказанием.
Это было уже слишком. На глазах моих навернулись слезы. «Попрошу прощения, может быть, смягчится», – подумала я.
«Нет, нет, – в ту же минуту молнией мелькнуло в моей голове, – ведь я терплю за Нину и, может быть, этим поступком верну если не дружбу ее, то, по крайней мере, расположение».
И, стойко удержавшись от слез, я быстро сняла передник, сделала классной даме условный поклон и вышла из комнаты.
Мое появление без передника в столовой произвело переполох.
Младшие повскакали с мест, старшие поворачивали головы, с насмешкой и сожалением поглядывая на меня.
Я храбро подошла к m-lle Арно и заявила ей, что я наказана инспектрисой. Но за что я наказана, я не объяснила. Затем я встала на середину столовой. Мне было невыразимо совестно и в то же время сладко. Лицо мое горело, как в огне. Я не поднимала глаз, боясь снова встретить насмешливые улыбки.
«Если б они знали, если б только знали, за что я терплю эту муку! – вся замирая от сладкого трепета, говорила я себе. – Милая, милая княжна, чувствуешь ли ты, как страдает твоя маленькая Люда?»
Наши «седьмушки», видимо, взволновались. Не зная, за что я наказана, они строили тысячу предположений, догадок и то и дело оборачивались ко мне.
Я подняла голову. Мой взгляд встретился с Ниной. Я не знаю, что выражали мои глаза, но в черных милых глазках Джавахи светилось столько глубокого сочувствия и нежной ласки, что всю меня точно варом обдало.
«Ты жалеешь меня, милая девочка», – шептала я восторженно, и, стряхнув с себя ложный, как мне казалось, стыд, я подняла голову и окинула всю столовую долгим, торжествующим взглядом.
Но меня не поняли, да и не могли понять эти беспечные, веселые девочки.
– Смотрите-ка, mesdames наказана, да еще и смотрит победоносно, точно подвиг совершила, – заметил кто-то с ближайшего стола пятиклассниц.
В ответ я только равнодушно пожала плечами.
Лицо мое между тем горело все больше и больше и стало красное как кумач. У меня сделался жар – неизменный спутник всех моих потрясений.
М-lle Арно со своего места обратила внимание на мои пылающие щеки, на неестественно ярко разгоревшиеся глаза и, оставив свое место, подошла ко мне.
– Тебе нехорошо?
Я отрицательно покачала головой, но она, приложив руку к моей пылающей щеке, воскликнула:
– Но ты больна, ты вся горишь! – и, подхватив меня под руку, поспешно вывела из столовой мимо еще более недоумевающих институток.
Пытка кончилась.
Меня отвели в лазарет.