bannerbannerbanner
Лесовичка

Лидия Чарская
Лесовичка

Полная версия

Сказав последние слова, Ксаня упала головой на пюпитр вздрагивая плечами, не то воя, не то плача без слез…

Кое-кто заплакал тоже, поддавшись впечатлению свежего, острого, неизжитого горя… Маленькая Соболева тихо всхлипывала, приткнувшись к плечу королевы…

Учитель сидел безмолвный, неподвижный, потрясенный до глубины души. Мать Манефа наклонила свой черный клобук и все-таки исподлобья смотрела на бившуюся в бесслезных рыданиях головой о пюпитр Ксению.

Лобинов очнулся первый.

– Марко! – прозвучал на весь класс его взволнованный голос, – если бы мы жили во времена Греции и Олимпийских игр, я первый возложил бы лавровый венок на вашу черную головку!.. Марко, вы слышите меня?

Нет, она не слыхала его. Ее голова по-прежнему лежала на пюпитре. Ее сердце сжималось жгучей тоскою по старому родному лесу, из которого так дерзко и грубо вырвали ее…

Она не слыхала и того, как бесшумным призраком скользнула к ней мать Манефа и, положив ей на голову свою костлявую руку, другую протянула ей с письмом.

– Вот, девочка, возьми, тут твое оправданье! Прочти скорее и да ниспошлет Господь мир и покой на душу твою…

И обернувшись лицом к классу, громко добавила, обращаясь ко всем остальным:

– Дети! Господь Бог не допустил окутать злостною клеветою невинного. Ксения Марко не виновна в пропаже у графов Хвалынских. Преступница нашлась.

Глава IX
Не виновата! – Необычайный трубочист

«Милая моя Ксаня!

Нет слов выразить тебе того ужасного смятения, которое произошло у нас в доме. Моя бедная, дорогая девочка! Моя милая, маленькая дикарочка! Простишь ли ты нас, Ксаня?! Прелестный мой черноокий ребенок! Ведь и боги могли ошибаться! А людям заблуждение так сродно всегда! Но буду последовательна… Моя милая, бедная, дорогая детка! Три дня тому назад Василису поразил удар. О, это страшное, судорогами сведенное лицо! Этот перекосившийся рот! Я их никогда не забуду… Я не могла ее видеть, так она была ужасна. Но старуха потребовала меня к себе и коснеющим языком поведала мне страшную новость… Она оклеветала тебя… Она показала тебя воровкой, чтобы избавиться от тебя, чтобы выгнать тебя из нашего дома. Бог знает, за что возненавидела тебя старуха, возненавидела всей душой. Но в своем предсмертном лепете она покаялась во всем. Покаялась, что это она унесла и спрятала бриллиантовую бабочку и нарочно оклеветала тебя, невинную. Я сначала не хотела ей верить. Но она настояла на том, чтобы открыли ее сундук. И что же? О, милая, бедная моя, прекрасная Ксаня! Пропавшая бриллиантовая бабочка была там!.. Что было с нами, ты не можешь себе представить! Граф даже заплакал… Он! Мужчина! А обо мне нечего и говорить! Теперь молю тебя об одном, вернись к нам, Ксеня! Я окружу тебя роскошью, довольством. Я воспитаю тебя наравне с Налем и Верой, как свое собственное дитя. Вернись только, Ксаня! Сними грех с души. Буду ждать с нетерпением ответа от тебя, моя милая, родная, честная девочка. Все целуют тебя, а я крепче и сильнее всех.

Твоя Мария Хвалынская».

«P.S. Василиса скончалась сегодня утром. Помяни ее грешную душу.

Жду с жгучим нетерпением твоего ответа».

Ксаня в десятый раз перечитала тесные строки длинного графининого письма. Три дня уже прошло, как она его получила, и все не верится девочке, что она чиста теперь перед людьми, что снята с ее души клевета, мешавшая ей жить и дышать свободно.

Она шла по дорожке сада, большого пансионского сада, окутанного белыми сугробами, нанесенными сюда волшебником-декабрем.

Снег скрипел под ногами Ксани. С садовой площадки неслись веселые голоса развеселившихся на зимнем, морозном воздухе пансионерок.

Деревья кругом казались невестами под серебристо-белыми, ослепительными, запушенными инеем вершинами.

«Точно в лесу!» – вихрем пронеслось в голове Ксани. И сердце ее всколыхнулось.

Она шла по узенькой боковой дорожке, почти тропинке, по которой «монастыркам» строго воспрещалось ходить. Дорожка вела в угол сада к полуразвалившейся небольшой беседке, служившей складом, в которой были свалены старые статуи, скамейки и разная рухлядь. Беседка примыкала к полуразрушенному забору, отделявшему пансионский сад от огромного пустыря, где летом паслись стада, а зимою лежали холодные и мертвые снеговые сугробы. Пустырь так же, как и монастырский пансион, находился в самой глухой части города, почти на его окраине. Беседка или «белая руина» (прозванная так пансионерками) имела особое значение в пансионской жизни. Говорили, что там появляется тень самоубийцы-дворника Герасима, покончившего с собою года четыре тому назад ударом топора, после смерти любимой жены. Маленькая, протоптанная, очевидно, сторожем тропинка вела к беседке.

«Белой руины» боялись ужасно. Настолько боялись, что даже не гуляли в той стороне сада, где мутно-серым пятном выглядывала она среди снега и инея деревьев. Но Ксаня не боялась «белой руины» и нередко ходила туда, когда хотелось остаться одной, вдали от подруг. И теперь Ксаня направила свои шаги к беседке.

Мысли Ксани кружились с поразительной быстротой. Итак, позорное пятно смыто. Графиня зовет ее к себе… Просит вернуться… Обещает любить и лелеять, как родную дочь… Ее враг Василиса лежит в земле… Значит, все хорошо!.. Но почему же так тяжело ей, так смутно на душе?..

Погруженная в свои мысли, Ксаня подошла к белой руине и толкнула маленькую дверцу. Последняя жалобно запела на ржавых петлях, и Ксаня очутилась среди всевозможного хлама в холодной, как ледник, конуре, где было темно, сыро и неуютно. Против самого входа стояла высокая статуя Венеры с отбитым носом, жалобно, казалось, поглядывавшая на нее. Ксаня машинально, все еще погруженная в свои думы, опустилась на садовую скамью, имевшую вместе с прочим хламом пристанище здесь в беседке, и… через минуту была уже далеко и от руины, и от Венеры, и от огромного пансионского сада с его пышно разукрашенными инеем деревьями, и думала лишь о том, что произошло за последние дни.

Пятно смыто… Мать Манефа сказала так всему пансиону. Сама обелила перед всеми пансионерками ее, ни в чем не повинную Ксаню… «Теперь, девочка, – произнесла она на следующий день, – тебя ждут почести и богатство… Не возгордись среди них… Не забывай тех, кто сир и голоден. Помни Христа, страдавшего и Царя Небесного, отдавшего Свои власть и могущество ради юдоли земной!»

Ксаня вспоминает, какое впечатление произвели на нее слова Манефы, вспоминает, что чувствовала тогда? Радость? Нет, не радость. Ее «обеление», признание ее невиновности пришло слишком поздно. Она слишком долго жила оклеветанная, и радость потеряла для нее теперь всякую силу…

Ксаня тяжело поникла головою…

Начинало темнеть. Декабрьский день короток. В щель двери врывались сумерки… Край неба заалел пожаром заката. Голоса на площадке утихли. «Четыре часа, – успела сообразить Ксения, – сегодня отец Вадим не пришел, и поэтому они от 3-х до 4-х гуляют… Ух с час гуляют… Стало быть четыре… Ее хватились поди… Пусть!.. Головы не снимут… А такое счастье – побыть наедине со своими думами – выпадает не часто»…

И она остро переживала всю сладость своего уединения.

Сумерки еще сгустились. Где-то далеко-далеко прозвучал колокол, возвещающий начало следующего урока.

– Пора! – произнесла Ксаня, – не то попадет дежурной, что не позвала меня.

Она решительно подняла голову и сейчас же вскрикнула:

– Ах!

Глаза Ксани, расширенные недоумением, впились в полумрак руины. Ноги подкосились, – но не от страха, нет. Лесное дитя не умело бояться. Неожиданность захватила Ксаню врасплох. Теплый, наподобие рясы, подбитый ватой, тулупчик распахнулся, и девочка, пораженная изумлением, опустилась на скамью.

Из-за белой мраморной Венеры торчала чья-то черная голова. Черный же облик, напоминающий дьявола, каким его рисуют на картинах, выглядывал из-за спины мраморной богини. Рядом с ее ослепительно-белой фигурой казалось еще чернее, еще страшнее черное лицо.

Не успела Ксаня опомниться, как голова зашевелилась. За нею зашевелилась рука, тоже черная, как сажа, и какая-то мрачная фигура вынырнула из-за статуи.

Первою мыслью Ксани было бежать. Что-то неприятно кольнуло ей сердце. Не страх, а нечто, похожее на минутный испуг, пробралось колючей змейкой в душу лесовички.

Теперь черный дьявол стоял в двух шагах перед нею.

Если бы она протянула руки, то коснулась бы его мрачной, тонкой, вертлявой фигуры.


Вдруг его рука поднялась, и голова наклонилась. За нею наклонилось все туловище к сидящей девочке, и тихий шепот понесся по беседке:

– Милая барышня, не бойтесь ничего! Я – только трубочист.

И тут же, повысив голос, произнес громко:

– Ксанька! Да на кой же ты шут не узнаешь старых друзей?

И звонкий хохот, знакомый, слишком хорошо знакомый, огласил внутренность беседки.

Примостившаяся было на кусту у входа голодная ворона испуганно шарахнулась в сторону.

– Виктор! – радостным криком вырвалось из груди Ксани.

– Он самый! Честь имею явиться!

И трубочист самым галантным образом расшаркался перед нею.

– Викторинька, милый! Да как же ты попал сюда?

– Нет, ты лучше спроси, как я не пропал, не замерз в этой проклятой дыре, – снова зазвучал не то ворчливо, не то весело красивый юношеский голос. – И угораздило же вашу Манефу в этакую глушь забраться! Ах, шут возьми! Я ведь с час сижу в этой крысьей норе в сообществе с этим мифологическим обрубком!

И мнимый трубочист довольно бесцеремонно щелкнул мраморную Венеру по ее отбитому носу.

– Ведь пойми, узнал я, что пансионерки в час на променаж изволят выползать… А они, перекати их телеги, в три выползли!..

– Да у нас урок был пустой, – оправдывалась Ксаня.

– А мне какое дело до вашего пустого урока, когда у самого у меня в животе так пусто, что хоть весь ваш пансион туда умещай.

 

– Да как же ты попал сюда, Викторинька?

– А так и попал… Взял у нашего гимназического трубочиста амуницию напрокат за «рупь целковый», лицо сажей вымазал, как видишь, добросовестно, черт-чертом стал и через пустошь, да через забор сюда махнул… Сначала, конечно, разузнал все ваши там порядки, разузнал, когда в саду гуляют «ваши», из-за забора подглядел как ты сюда, в этот ледник-беседку заходишь, подглядел, что ты тут частенько посиживаешь… Вот и решил явиться… Ничего, вышло все удачно, ни на кого не напоролся… Только вот ждать-то здесь, бррр, холодно было… Пальто-то я, видишь, не прихватил. Теплую тужурку под низ подсунул, да она не греет, каналья, ни на тройку с минусом даже – дурища! А в своем виде нельзя было явиться. Еще трубочистом туда-сюда. Спросит какая-нибудь длиннохвостая ряса: «Вы что?» – «А я, ваше молитвенное смиренство, трубы почистить». – «А-а! Ну, чисти, голубчик, во славу Господню». Ну, я же и начищу им так, что век не забудут!

– Да ты зачем же сюда-то? – недоумевала Ксаня.

– Зачем сюда? Ах, ты, странная! Зачем сюда? И она еще спрашивает! Голубчики! Весь свой разум, все свои умственные пожитки промолила, видно, Ксанька! Для тебя все это, пойми ты, Христа ради, лесное чучело! Для тебя!

– Для меня?

Ее черные глаза изумились.

– Для меня?

Сказав все это, Виктор скроил невероятную физиономию, которой бы позавидовал любой чертенок, а потом как-то странно встряхнулся и как подкошенный ринулся к ногам Ксани.

– Прости! Прости! В жизни ни у кого в ногах не валялся, а у тебя земно молю: прости ты меня! Отпусти душу на покаяние!

Ксаня вскочила.

– Что ты? Шутишь? Смеешься? Что с тобой?

Он схватил ее руку и прежде, нежели она успела отдернуть, почтительно, почти благоговейно приложился к ней губами.

– Вот! – произнес он торжествующе. – В жизнь мою ни у одной девчонки рук не лизал, а у тебя целую! Ксаня! Царевна ты моя лесная! Хочу этим прощение у тебя заслужить за то, что вместе с другими чуть было не поверил Василисе и в воровстве тебя заподозрил… Правда, я усомнился сразу, но все же не так уж, чтобы совсем, грешный. А во всяком случае недостаточно тебя защищал. И я дурак, трижды, четырежды, миллион раз дурак…

– Ага… ты про бриллиантовую бабочку все? – произнесла она холодно.

– Слушай, Ксаня, накажи ты меня как-нибудь, – продолжал Виктор. – Мне тогда будет легче. Ну, вот что, возьми ты эту почтенную даму, что Венерой зовется, и тресни ты ею меня по-хорошему. Ей-Богу же, мне легче будет.

– Полно, Виктор. Я уж забыла! – ответила спокойно Ксаня, махнув рукою.

– Забыла! – воскликнул он и быстро вскочил с колен. – Неужели забыла? Значит, простила и меня, и графиню, и Нату, и… и всех, всех, кто причинил тебе столько горя?.. Значит, вернешься?.. Да, вернешься и будешь снова с нами… Милая! Милая ты Ксаня! Друг ты! Настоящий друг!

Он кинулся к ней, схватил ее руки и крепко сжимал их своими сильными юношескими пальцами. Но чем оживленнее становилось его лицо, тем мрачнее и печальнее делались ее тонкие, красивые черты.

– Вот и отлично, вот и отлично! – лепетал он. – Вместе поедем на рождественские каникулы в Розовое… Отец за мной приедет, и тебя захватим… Ах, славно, Ксаня, славно!.. А теперь, айда в гимназию! Ведь я удрал, попросту удрал. Что еще будет-то!.. Ведь не суббота сегодня! В субботу я к знакомым в отпуск хожу. Как-нибудь и к тебе явлюсь. Только не в своем виде, конечно… В своем-то не приведи Господи: тебя подкачу. Ваша Манефа ведь мужского духа не терпит. Правда?

– Правда. Мужчинам в наш пансион вход воспрещен.

– Ну, вот видишь, а я ведь, как гимназист, мужчиной считаюсь. Но, прибавил он, – когда что понадобится, писульку мне черкни и сюда в беседку под мышку этой мраморной Венере и сунь. Я раз в неделю сюда забегать буду… А ты к святкам готовься. Ведь там, в Розовом, бал будет. Mademoiselle, позвольте вас тогда просить на все кадрили, польки, вальсы, всякие миньоны и шакони, словом, на все…

И он шаловливо расшаркался перед девочкой.

Окончив свою горячую речь, пылкий, честный, но необузданный мальчик взял за руку Ксаню и заглянул ей в глаза.

– Так едем, Ксаня, едем? – ласковым призывом сорвалось с его губ.

В сгустившихся сумерках ему трудно было различить ее лицо. А лицо это, между тем, было бледно и уныло. И на этом лице Виктор мог бы прочитать ответ «лесовички» – ответ, конечно, отрицательный.

– Нет, Виктор, – глухо произнесла Ксаня, – нет, я с вами не поеду, я останусь здесь.

– Что?! – воскликнул Виктор. – Почему?

– Там у вас поверили небылице, что украла я… Меня, которую знали хоть малость, все-таки заподозрили… А тут, тут… Викторинька! пойми, тут чужие, неведомые девочки, в первый раз увидевшие меня, поняли, что не воровка я, что не преступница, и сердечно, дружески отнеслись ко мне. Так мне и оставаться, стало быть, с ними… мне и жить здесь… А в Розовое к вам и вообще никуда я не поеду… Так и скажи там графам твоим… А тебе спасибо, что пришел. Спасибо, Викторинька!

И махнув рукой, она быстро выбежала из беседки, оставив опешившего и растерянного Виктора одного.

– Когда понадобится, черкни и записку сюда доставь! – послал он ей вдогонку, в то время как ее черная фигурка то появлялась, то исчезала среди сугробов, быстрыми скачками спеша домой…

Глава X
Горе королевы. – Так она решила. – Змейка кружится. – Рассказ маркизы

– Девицы! Радость! Матушка Манефа сегодня после всенощной в обитель снаряжается!

Ольга Линсарова, как добрый гений в черной ряске, своим звонким шепотом точно пробудила подруг от унылой задумчивости.

Девочки, сидевшие за чтением жития святых в этот праздничный морозный вечер, живо повскакали с мест.

Если бы радостную весть им принесла другая пансионерка, они бы не поверили. Но Ольга Линсарова была настоящим воплощением истины. «Правда в ряске», как ее шутя называла Игранова. Ольге верили всегда, верили каждому ее слову.

– Господи, да неужто ж уедет? – боясь радоваться неожиданному счастью, шепотом переговаривались девочки. – Вот-то радость! Скорпионша в отпуску. В Новгород укатила к сестре «мирской». Манефа сегодня уедет. Остается Уленька… Но Уленька не так страшна! Донесет, правда, матушке, но пока донесет, сколько дел наделать можно…

– Девочки, и пир же мы устроим нынче! Косолапихе отец пропасть всякой снеди прислал… Поделимся, головиха?

И Игранова мячиком подкатилась к толстушке Маше.

– Поделюсь, девочки! Тятенька, Бог ему здоровья пошли, целую лавку доставил сюда с нашими молодцами! – заключила она, облизываясь.

– И мне отец с денщиком посылку прислал, у сторожа в передней стоит, объявила Игранова.

– И ты, институтка, поделишься?

Катюшу иначе не называли теперь, узнав о ее переводе из пансиона в институт.

– Поделюсь, девочки… А и пир же мы устроим! – чуть не на весь класс рявкнула Катюша.

– Ко всенощной! Ко всенощной стройтесь, девочки! – словно из-под земли выросла Уленька, – матушка торопит. Бурнусы велела новые ради праздника надеть.

– Ладно, знаем!

И девочки, охотнее чем когда-либо, выстроились в пары. Еще бы! Им ли не радоваться! Целые сутки впереди на Свободе, без надзора двух строгих, суровых, ничего не прощающих инокинь.

Весело и бодро шли черные фигурки по знакомой дороге к городскому собору. Снег хрустел под ногами. Крещенский морозец пощипывал щеки. Вызвездевшее небо умильно сияло детским глазам золотыми, чуть мигающими очами. Собор, освещенный по-праздничному, казался особенно торжественным в этот вечер Рождественского кануна. И суровые лики святых, и светлые ризы священников, и без единой улыбки мрачное лицо Вадима, строгого духовника пансионерок, все сегодня получало какой-то особый светлый отпечаток. Печать грядущего праздника виднелась на всем. И сами клирошанки пели как никогда. Казалось, ангелы спустились на землю, чтобы голосами этих скромных черных фигурок приветствовать родившегося в дальнем Вифлееме младенца Христа…

После всенощной «монастырки», несмотря на утомление, шли по городским улицам бодрые, веселые. В пансионе их встретила с подогнутым подолом Секлетея, мывшая полы в отсутствие девочек. Сторож Нахимов, ветхий белобородый старик, накрыл стол, поставил кутью, рис с медом, пироги с вязигой и заливное. Вифлеемская звезда глядела в окно. Пост разрешался.

Поужинав и получив напутствие от уезжавшей матушки, девочки пришли в спальню.

Одну Ливанскую матушка задержала у себя.

Охотно и быстро раздевались «монастырки» в этот вечер. Они знали, что лишь потушит лампу Уленька и уйдет в свою комнату, отстоящую далеко от их спальни, как все встанут со своих жестких постелей. И начнется тогда пир горой, начнется полная детская радость. Будут лакомиться домашними яствами, будут гадать и рассказывать страхи в эту таинственную святочную ночь… Хорошо будет!.. Ах, хорошо!..

Уже одиннадцать девочек покорно, по первому сигналу Уленьки, улеглись в постели, скрестив на груди руки, как это требовалось пансионским уставом. Уже уходя, костлявая рука Уленьки протянулась к лампе, чтобы завернуть в ней свет, как неожиданно хлопнула дверь спальни и, рыдая навзрыд, Лариса ворвалась в комнату.

– Что? Что ты? Что с тобой? Ливанская! Королева! Ларенька! Что случилось?

Девочки, не помня себя, не слушая Уленьки, повскакали со своих постелей и окружили рыдающую красавицу.

Лариса даже не могла совладать с собою. С распустившимися вдоль спины косами, вся бледная, с трясущеюся челюстью, она бросилась, распростершись, на постель и рыдала, рыдала, рыдала.

Растерянные, взволнованные, босые, в одних длинных ночных сорочках, девочки стояли вокруг любимой подруги.

– Ларенька, милая, да скажи ты, что с тобой, Ларенька!..

Она все рыдала, не будучи в силах произнести ни слова.

Но вот, протиснувшись с трудом через толпу девочек, к ней пробралась Уленька.

Положив свою желтую, крючковатую руку на плечо королевы, послушница затянула своим приторно-слащавым голоском:

– Полно убиваться… Грешно плакать так-то, девонька… Матушка отличает… Матушка, можно сказать, из целого сонма выбрала… а вы так неистовствуете, красавица вы моя! О Господи!.. слез откеда берете-то! Словно не на безгрешное, ангельское празднество, не на радость духовную, а на смертное дело вас ведут… Опомнитесь, Ларенька, опомнитесь, краля моя писаная… Христовой невестой будете… Госпо…

– Не хочу в обитель! Не хочу быть монахиней! Не хочу! Слышишь? Не хочу! Не пойду в обитель. Умру лучше, а не пойду! Так пусть и знают! Умру! Да! Да! Да!

Теперь уже Лариса не лежала, захлебываясь в слезах. Высокая, стройная, она выросла перед послушницей. Красивые глаза ее горели злым, неприязненным огнем. Обычно рассудительная и спокойная девушка, она вся теперь кипела возбуждением.

– Что вы, Ларенька, что вы, царевна моя распрекрасная, что вы раскричались так? – затянула было снова Уленька и вдруг осеклась.

Прямо ей в лицо уставились два с лишним десятка таких жгучей ненавистью горящих глаз, что она запуталась, смолкла и, подхватив для чего-то свою черную ряску рукою, поспешно пробормотала что-то и юркнула за дверь.

– Ушла! – вздохом облегчения вырвалось из груди девочек. – Теперь, Лариса, говори.

Королева села. Вокруг нее сели остальные. Маркиза Соболева пробралась к «королеве» ближе других и, положив на колени королевы свою белую головенку, смотрела ей в лицо полными скорби и участия глазами.

Верный рыцарь – Игранова – поместилась у ног Ларисы и, судорожно подергивая ртом, кусала губы, чтобы не дать воли охватившему ее волнению. Остальные девочки плотнее окружили их.

– Говори, Ларя, говори.

– Да что говорить, девочки, что говорить-то! – с тоскою и озлоблением вырвалось из груди Ларисы. – Позвала «она» меня сейчас и говорит: «Знаешь, зачем я в обитель еду?» – Не знаю, говорю, а у самой сердце екнуло, недоброе словно что-то чуяла душа. Не знаю, говорю, матушка. А она ухмыльнулась да и говорит: «Готовься предстать перед праведные очи матушки игуменьи… После праздников и елки у княгини отвезу тебя я туда»… Как услыхала я это, так и бухнула ей в ноги… – Матушка, не губи! Матушка, оставь у себя, не неволь! Не гожусь я в монахини. Грешница я. Мирская душа во мне… А она мне на это: – «Душа что воск. Разогреешь ее молитвами, и станет она топиться и таять от жизни иноческой. Так мы решили с матушкой игуменьей, – так тому и быть. Готовься стать инокиней!»

– Все кончено теперь! – заключила, зарыдав вновь и заламывая руки, Лариса.

Примолкли, притихли девочки. Горе было велико.

Трудно было помочь такому горю. Мраком и безнадежным отчаянием наполнились детские души. Помочь нельзя.

– Ларенька, милая! Отнимут от нас тебя, Ларенька! – прокричала маленькая Соболева.

 

– Маркиза, молчи! Не рви душу… И без того тошно… О, если бы только силу мне!

И «мальчишка» довольно недвусмысленно погрозила кому-то кулаком в пространство.

– Бодливой коровке Бог рог не дает, – съехидничала Юлия Мирская, выставляя из-за чьей-то спины свою черную голову.

– Юлька, молчи, девушка-чернявка… А то, ей-Богу, кусаться буду… Убирайся к своей Уленьке… Вы с ней пара! – бешено крикнула Игранова и топнула ногой.

– Сама убирайся к уличным мальчишкам, там твоя компания! – огрызнулась Юлия.

– Девицы, не ссорьтесь!.. Тут надо думать, как Лареньке помочь, а они грызутся! – вмешалась Паня Старина.

– Да как помочь? Как помочь-то! Если написать Ларисиной бабушке письмо, мать Манефа перехватит… а самим в кружку опустить нет возможности. О, Господи! Затворницы мы тюремные! Заживо погребены от людей!

И «правда в ряске» злобно ударила кулаком по ночному столику.

– Ничего не поделаешь! Смириться надо, Ларенька!

И серебряная голова маркизы прилегла на плечо Ливанской.

– Бедная! Бедная Ларенька! – присовокупила она нежным печальным голоском. И вдруг заплакала. Заплакали и остальные.

В болезненно настроенном воображении вырисовывались перед каждой из них суровые стены обители, молчаливо-угрюмый сонм монахинь, карающая за малейший недочет неумолимая игуменья и весь ужас монастырского заточения, который, как им казалось, неизбежно ждал их общую любимицу Ларису.

Слезы усилились и перешли в рыдание. Стонами горя, первого молодого горя, наполнился мрачный пансионский дортуар.

И вдруг свежей струею влилось нечто в это общее беспросветное отчаяние юных подруг.

– Тише! Не плачьте! Горю можно помочь! – раздался сильный, молодой голос за их плечами.

В один миг поднялись опущенные головки, и залитые слезами лица обратились в ту сторону, откуда послышалась твердая и смелая речь.

– Ксаня! Лесовичка! Что придумала ты?

Ксаня молча выдвинулась вперед. Ее черные глаза горели мыслью.

Ей дали дорогу, расступившись, пропустили к Ларисе, усадили рядом на постель.

– Ну… ну… говори, что придумала, Ксаня!

Она обвела толпившихся вокруг нее девочек своим сверкающим взором и произнесла твердо и резко, с налета:

– Ей бежать надо, Ларисе… К бабушке… в Петербург… просто бежать, – сказала Ксаня.

– Да как бежать-то?.. Как бежать, скажи! – волнуясь и трепеща от неожиданно задуманного плана, зашептали девочки. – Ведь мы на замке день и ночь… За нами следят: Назимов в передней, внизу дворник у ворот, в черных сенях мальчишки на побегушках… Как бежать-то?

– Через сад надо… Мимо белой руины, через забор, а там ей помогут и к бабушке добраться… – глухо и трепетно срывалось с губ Ксани.

– Помогут? Кто поможет?

– Помогут… Я знаю, что помогут… У меня есть знакомый гимназист… Он к тому времени вернется в город и поможет… Только письмо надо, письмо… В руину… Да… Да… А письмо я напишу сейчас.

Сказав это, Ксаня вдруг обернулась, неожиданно схватила за руку Мирскую и сказала твердым голосом:

– Если ты выдашь, если проболтаешься своей Уленьке, берегись тогда!

Что-то страшное загорелось в глубине ее черных глаз. Страшное, неумолимое, злое.

Юлия вздрогнула, побледнела и забожилась на образ с теплющейся перед ним лампадой именем угодников святых, что будет молчать.

– Хорошо! – угрюмо бросила Ксаня, – а ты, Ларенька, не горюй. Переправят тебя к бабушке и к жениху, – добавила она на ухо Ларисе.

Та молча благодарно вскинула на нее глазами.

– А теперь, девоньки, пировать давайте! – прервала тяжелую сцену Машенька Косолапова, – смерть есть хочется, животики подвело.

– Ну, ладно… Давайте… Спасется Ларенька от иночества, славно будет; не спасется – нагорюемся, наплачемся после… А пока не будем портить праздника, – произнесла умышленно весело, наскоро вытирая слезы, еще блестевшие на глазах, Линсарова.

– Глядите, девочки, Змейка кружится!.. – послышался чей-то возглас.

Девочки живо обернулись. Все, даже печальная Лариса, на мгновенье позабыли свое горе. Любопытством и оживлением зажглись молодые глаза.

Посреди спальни, разметав косы вдоль спины, кружилась Змейка. Ее белая сорочка до пят, распущенные волосы, бледное, возбужденное лицо и странно вдохновенным экстазом горящие зеленые глаза – все поражало в Змейке.

Сначала Зоя Дар кружилась тихо, плавно. Но вот быстрее и резче с каждой секундой становились ее движения. Рассыпались пушистым сиянием пепельные кудри, зеленые огни, сверкая, переливались в огромных, неимоверно расширенных теперь глазах. Змейка Дар вертелась, как волчок, вся тонкая, гибкая, недаром носившая прозвище змейки. Мелькали кудри, мелькали белые ножки, тонкое, побледневшее личико и глаза, зеленые русалочьи глаза…

Она остановилась неожиданно, быстро, прежде чем кто-либо из присутствующих мог ожидать этого, и тяжело дыша, смотрела на всех, никого не видя, красивая, но бледная и словно недовольная чем-то.

– Сейчас начнет пророчествовать! – и Лариса первая бросилась к ней.

– Скажи, Змейка, буду я монахиней?

– Нет! – глухо и хрипло сорвалось с уст Змейки.

– А я? – спросила Игранова, выступая вперед.

– Нет! Тебя ждет счастье.

– А я? – и маленькая Соболева выглянула из-за спины Ларисы.

– Ты… ты уйдешь от нас Христовой невестой. Через год, нет, больше, через три года, – с усилием роняла Змейка.

– А она? А она? А Ксаня?

И десятки рук выдвинули вперед лесовичку.

– Она… она… – Змейка сделала невероятное усилие над собою, чтобы договорить задохшимся голосом: – она найдет еще в жизни самое дорогое! Са-мо-е до-ро-го-е!

И повалилась, почти лишившись чувств, на кровать.

– С ней всегда так: покружится-покружится, предскажет, а потом ей дурно… – таинственно сообщила Лариса Ксане. – Дайте ей выспаться хорошенько, – повелительным тоном приказала она остальным.

– Девочки! Да что же это? Идите есть, милые. Паштет из щуки прислал тятя, просто объедение.

И Машенька Косолапова, с вымазанной каким-то удивительным грибным соусом рожицей, словно из-под земли выросла перед всеми.

– И правда, пировать пойдемте! – подхватила Игранова, довольная уже одним тем, что ее королеву не ждет иноческий клобук, по словам прорицательницы Змейки.

Составили несколько ночных столиков рядом, покрыли их салфеткой, расставили яства, и пир начался.

– Девочки, милые! А ночь-то сегодня какая! В эту ночь всякая нечисть на землю сходит и бродит между людьми, – таинственно сообщила Юлия Мирская, тщательно очищая мандарин.

– Ну, вот еще! Вы со своей Уленькой чего не выдумаете! – с набитым паштетом ртом отозвалась Игранова.

– Эта ночь великая! В эту ночь Христос родился! – певуче произнесла Соболева, повергнутая предсказанием Змейки в какое-то сладостно-печальное настроение.

– В эту ночь страхи рассказывать принято, – отозвалась Паня Старина.

– И то, девочки, давайте рассказывать… – предложила, внезапно оживляясь, королева.

– Давайте, давайте!.. А только кому начинать? – зашумели кругом девочки, большие охотницы до всяких «страхов».

– Маркиза пусть начинает! Начинай, Иннуша! Что это ты от всех удаляешься? Расскажи!.. Ты говорить хорошо умеешь, как взрослая… послышались молящие возгласы монастырок.

Серебряная головка маркизы отпрянула от окна. Всегда тихая, задумчивая девочка и теперь осталась верна себе. Отделившись незаметно от пирующих подруг и прильнув к стеклу своей оригинальной серебряной головкой, она смотрела на небо, на яркую, огнистую Вифлеемскую звезду.

– Расскажи! Расскажи, маркиза! – пристали к ней девочки.

– Да что же рассказать вам, душенька? – прозвучал ее кроткий голосок. – Лучше о княгинином спектакле да о елке поговорим. Ведь не за горами то и другое. Вот заставят нас роли учить… Поведут нас на репетиции… Наступит вечер… Елку у княгини зажгут… Гости съедутся… И мы играть будем опять то, что княгиня выдумает… Про Юдифь и Олоферна или про Агарь в пустыне…

– Нет, Юдифь и Агарь раньше были… Теперь про Руфь или про Исаака будет! – поправила ее Линсарова. – Ну, да это после узнаем… Лучше ты что-нибудь расскажи нам, Инночка.

Маркиза задумалась, поникла серебряной головкой. Что-то странное, неуловимое промелькнуло в ее лице. Морщинки набежали на ее детски серьезный лоб и придали лицу еще более недетское выражение.

– Хорошо, – произнесла она, – расскажу вам, слушайте.

И бесшумно опустилась в круг затихших подруг.

РАССКАЗ МАРКИЗЫ

Мама с маленькой Инночкой жила на самом краю города, там, где кончались последние ряды толкучки (рынка) и где тянулись большие сараи, когда-то служившие для склада дров, теперь обветшалые, старые, никому не нужные. Отец Инны был сторожем прилегавших к этим сараям провиантских магазинов. Жили они только трое: папа, мама и Инночка. Папа служил раньше в управляющих у одного помещика, но помещик разорился, и Инночкиному папе предложили место сторожа. Он его и взял. Тем охотнее взял, что давало ему это место небольшой домик на самом краю города, состоящий из двух комнат: одной наверху и одной внизу с прилегающей к ним крошечной кухней. В версте от домика шумел лес. До города было тоже с версту, если не больше. Домик стоял в глухом месте, и люди часто говорили, что надо оставить сторожу это жилье, что неспокойно в лесу, что там «пошаливают». Но сторож все не решался покинуть уютную избушку и перевезти больную жену (мать Инночки давно страдала сильным ревматизмом) в какое-нибудь сырое подвальное помещение в городе. На более удобное и гигиеничное у них не хватало средств. Маленькая семья жила тихо, мирно и уютно. У них были накоплены кой-какие деньжонки, и они не терпели нужды. Безбедно и славно жилось.

Рейтинг@Mail.ru