bannerbannerbanner
Гимназисты

Лидия Чарская
Гимназисты

Полная версия

Глава IV
Восстание ариан

Митинг у восьмиклассников обещал быть грандиозным…

Верзила Бабаев еще на уроке Божьей Коровки, вернее, учителя русской словесности, прозванного так за совсем исключительное кроткое отношение к своим ученикам, разослал по партам свернутые трубочками повестки с указанием места и часа сборища.

Решено было собраться в физической комнате, именуемой «пустыней аравийской» за то, что туда вне часов физических опытов, никто никогда не показывался, разве только сторож, на обязанности которого лежал присмотр за «пустыней». Временем сборища назначили 12 часов, когда ариане, нечестивые, бородатые и басистые восьмиклассники, и галлы, вечно спорящие и добивающиеся чего-то, и крикливая, дерущаяся «мелочь», все это собиралось в «чайной». Чайная была длинная, мрачная комната на том конце коридора, который назывался южным полюсом, в отличие от противоположного конца – полюса северного. В ней стояло несколько столов, покрытых камчатными скатертями, и швейцариха Марфа Спиридоновна или Марфа Посадница, энергичная, сильная женщина поила всю гимназическую братию чаем за шестьдесят копеек в месяц.

Сегодня по непредвиденным обстоятельствам в чайную собрались только галлы и мелочь, нечестивые же ариане блистали своим отсутствием.

Малыши не придали этому никакого значения и дружно набросились на бутерброды, захваченные из дому и составляющие вместе с чаем обычный завтрак гимназистов.

Галлы же, как более взрослые, поняли, что это неспроста и что ариане «закипели» и будут кипеть до самого «Иродова вторжения».

Галлы не ошиблись.

Восьмиклассники «кипели» не на шутку. У входа в Аравийскую пустыню, за стеклянною дверью, затянутой зеленой тафтяной занавеской, стоял тот же Самсон, взявший на себя роль устроителя митинга и блюстителя порядка. Он охранял дверь библиотеки, как некий мифологический Цербер охранял вход в Аид.[2]

Каждые две минуты Самсон высовывался за дверь и возвещал товарищам, что горизонт чист и что на севере и юге все спокойно. Собирались по двое, по трое, чтобы не возбудить, чего доброго, подозрения начальства. Быстро, как тени проскальзывали в «пустыню» и вскоре последняя превратилась в самое бурное и шумное место сборища возбужденной молодежи.

Участники митинга, совершенно забыли о строгом запрещении со стороны начальства устраивать подобного рода собрания и увлеклись вовсю.

Умы волновались. Горячие головы пылали. Голоса звучали несдержанно и шумно. Слишком уж животрепещущим оказывался вопрос, чтобы можно было обсуждать его спокойно. Флуг мастерски выполнил возложенное на него поручение и узнал все. Но на все вопросы товарищей Флуг отмалчивался и сдержанно-кратко заявил, что до поры до времени не скажет ни единого слова.

– Господа! Надо выбрать председателя? – послышались тут и там громкие голоса.

– Председателя! Председателя! – загремело хором.

– Комаровского! Комаровского выбираем! Полезай на стол, Комарик!

– Чучело! – загудел Комаровский… – Да ведь стол-то круглый… одноногий… Вроде какого бы дамского. А что, ежели я турманом оттуда? а? Похороны-то на чей счет будут? – басил, не выходя из своего мрачного спокойствия, Комар. Но его не слушали. Десятки рук подхватили высокого юношу на воздух, и через минуту мрачный Комарик восседал на столе, поджав под себя по-турецки ноги, и неистово колотил перочинным ножом по пряжке пояса, что должно было заменять роль председательского звонка.

– Ребята! – загудел в ту же минуту со своего поста Бабаев. – Чур! не вопить!.. Вопить будете – тень отца Гамлета предстанет, а предстанет тень – из единиц хоть окрошку делай!.. Чувствуйте!..

И снова его кудлатая голова высунулась за дверь.

В ту же минуту легкий, как мяч, Гремушин очутился на столе позади мрачного Комаровского.

– Братцы! – заорал во весь голос Коля, – торопитесь… Луканька того и гляди вонзится… Слушайте! начинаю. Отверсте уши и сомкните уста ваши!

– Без прелюдий, Николка! Валяй к делу! – загудело, зашумело кругом на тысячу ладов. Серые глаза Гремочки ярко блеснули.

– Братцы, – звонко выкрикнул он, – вам хорошо известно, что какой-то негодяй настрочил в газете пасквиль и результатом этого ваш рыцарски честный Радин, не желая подвести класса, влопался.

– Да к делу же! Чего мямлишь! – Раздраженно крикнул председатель – Комаровский.

– Начал от царя Гороха! Дать ему трепку за многословие.

– Долой оратора! Не надо такого!

– Не надо! Долой! Закрой свой курятник!

– Говорыть не умеет! Вот чэловэк! – громче других неистовствовал Соврадзе.

– Тише, вы! – умышленно звонким фальцетом запищал Каменский, – влопаемся все. Комарик, звони им! Звони, что они раскудахтались не в меру?

– Вот дурак-то! Чем я им звонить буду? Носом, что ли? – мрачно пробасил председатель. – Звонка у меня нет, чучело!

– Тише, вам говорят, тише, петушье! – несся от двери бас Самсона.

– Дайте же мне докончить! – взмолился Гремушин, весь красный, как пион, от тщетного усилия перекричать собрание.

– Завтра кончишь или когда студентом будешь! – сострил Миша.

– Господа! – уже в голос закричал Коля, прыгая на стол, как прыгает обыкновенно американский житель в банке, что продается на вербах… – дело не в Радине… Мне жаль, что Юрочкина здесь нет между нами, я бы это и ему в лицо сказал… он провинился и терпит кару, а вот что у нас предатель есть – вот это гадость… И имя его нам сейчас узнать надо… Флуг все выведал… Пусть скажет… Флуг! Флуг! Где ты?

И Гремушин, вытягивая свою и без того длинную шею, вертел голову направо и налево, стараясь разглядеть за спинами товарищей характерную тщедушную фигурку маленького еврея. Но Флуг уже сам протискивался вперед, усиленно работая локтями, чтобы расчистить себе дорогу. Его огромные глаза горели… Чахоточные щеки пылали. Худенький и тщедушный, ловкий и быстрый, как котенок, он в одну секунду был уже на столе, на месте спрыгнувшего Коли.

– Товарищи! Слова прошу! – задыхаясь и кашляя, звенел его вибрирующий голосок.

– Молчать! Флуг говорить хочет! Дайте, шут возьми, говорить Флугу! – гремел мрачный бас Комаровского, и он уставился на все еще шумевшую ватагу свирепым оком грозного начальника.

– Слушайте Флуга! Говори, Флуг! Живее! – загудело несметным роем вокруг маленького еврейчика. Черненький Давид, весь пылающий, нервный и возбужденный, окинул присутствующих своими огромными глазами, горевшими нестерпимым блеском, и заговорил громко, спеша и волнуясь:

– Подлость! Подлость! Господа… Низкое предательство. Узнал, так своим ушам не поверил. «Свой» же, восьмерик, накатал статью о Радине. Ей-Богу!

– Имя его?! Имя! Флуг! – загудело, послышалось кругом стола.

– Да, да, имя и изгнать предателя из товарищеской среды!

– Попросту вытурить из гимназии!

– За два-то месяца до акта?

– Шут возьми! А доносить благородно?

– Да тише вы, чучелы! Луканька, ей-ей, нагрянет.

– Воздух сгустился! мой нос чует! чучелы! Гроза собирается, – неистовствовал Бабаев, как обезьяна, прыгая через порог «физической» в коридор и обратно. Но «чучелы» не унимались… Умы волновались все сильнее и сильнее… Молодые сердца кипели… Все взоры до единого впились в разрумянившееся чахоточным румянцем лицо маленького еврея.

– Кто писал статью? Кто? Кто? Да говори же… – неслось отовсюду. Флуг стоял на столе, тесно окруженный со всех сторон бурливой, молодой толпою.

Он поводил горящими глазами и, казалось, ждал только, когда все стихнет. Наконец, наступила желанная пауза, и Флуг начал.

– Господа! Я буду краток… Слушайте: я скажу вам одну маленькую притчу. Были два человека на свете. Оба талантливые… Оба хотели много учиться, чтобы стать учеными и полезными членами своей родины. Хотели и еще кой-чего иного… Хотели награду получить от тех, кто над ними стоял, их учил, напутствовал… Но вот один своими знаниями начал одолевать, побеждать другого… Ему должна была быть присуждена первая награда, его товарищу – вторая. Этот товарищ был горд и тщеславен, как сам сатана. Он понял, что если оклевещет соперника, унизит его в глазах начальства, то соперник лишится своей награды. И он будет первый, как царь. И он взял и написал грязную заметку, где, не называя имени товарища, предал гласности его проступок перед правилами того учебного заведения, где оба воспитывались. Он хорошо знал, доносчик, что начальство обратит свой гнев на весь класс и что виновный не допустит наказания всего класса и назовет себя… И не ошибся… И о чем писал? На что донес? На то, что сын, желая заработать лишний кусок хлеба своей больной матери, не побоялся выступить на театральных подмостках, вопреки запрещению начальства! Злодей мог только решиться на это! Все, как видите, просто и ясно… Я был в редакции газеты и узнал имя предателя… Господа! Я жалкий, маленький еврей, сын почтенного старого Авраама Флуга. Мы бедны… очень бедны и не каждый день обедаем даже, я, моя сестра Сара, мой старый почтенный отец. Но ни за какие сокровища в мире я не променяю своей нищей жизни впроголодь на баронский титул и богатства того человека, который стоит вон там у колонны и который предал своего брата не за грош…

Едва только успел произнести маленький Флуг последнее слово, как толпа присутствующих, как по команде, устремилась в дальний угол комнаты. Там, картинно опираясь на колонну, скрестив руки на груди и презрительно сощурив свои маленькие бесцветные глазки, стоял длинный остзеец барон Ренке. При заключительной речи Флуга его спокойное, высокомерное лицо покрылось легким налетом румянца. Белобрысые брови свелись над переносицей. Глаза блеснули. Надменная усмешка скривила губы.

 

Наступила томительная пауза, во время которой Ренке и Флуг впились глазами друг в друга. Худо скрываемое презрение промелькнуло в худосочном, породистом лице барона… Ему отвечали тем же поблескивающие, как зарницы, глаза маленького еврея. Протянулась минута, одинаково тяжелая для всех присутствующих. Точно грозовая туча повисла в воздухе над головами всех этих юношей, взволнованных, как никогда. И вдруг стремительно и быстро Флуг соскользнул на пол, духом пролетел пространство от стола до колонны и, вонзив свои два горящие глаза в надменное лицо барона, вскрикнул взволнованно, истерично:

– Барон Нэд фон Ренке! Это сделали вы!

Глава V
Товарищ-Искариот

Гром грянул… Гроза разразилась… Точно удар хлыста прошелся по телу длинного остзейца.

Он вздрогнул… Позеленел… Глаза его ушли куда-то вглубь и спрятались за белесоватыми ресницами. Две горящие зелеными огоньками щелочки впились в лицо Флуга, как два маленькие жала змеи. Все прочие ариане безмолвной толпою стояли вокруг. Всем было как-то не по себе… Предательство одноклассника ошеломило юношей. Несносное, нестерпимое, до боли острое чувство горечи и стыда наполняло молодые честные души всех этих взрослых мальчиков.

И вот Миша Каменский первый нарушил молчание.

– Фон Ренке, ты печальный негодяй, – прозвучал из дальнего угла его красивый голос, – и это весьма неприятное открытие!

Длинный барон выпрямился. Его тощая, прямая, как жердь, фигура чуть отделилась от колонны, на которую он опирался до этой минуты.

– Я бы попросил вас быть несколько сдержаннее! – процедил он сквозь зубы, не раскрывая рта.

– Послушайте, Ренке, ведь это возмутительно! – горячо произнес мечтательный и бледный юноша, поэт восьмого класса Бандуров, прозванный лордом Байроном за его довольно удачные стихи, – это подлость, то, что вы сделали, фон Ренке, и вы должны нам сказать что-либо в свое оправдание сию же минуту! – И лорд Байрон обвел все сборище своими лучистыми, ясными, как у ребенка, глазами.

– Я никому и ничему не обязан, – сухо и резко произнес длинный барон, – а тем более людям, с которыми у меня нет, не было и никогда не будет ничего общего! Прошу запомнить это, а равно и то, что я отказываюсь и ныне и впредь от дачи каких бы то ни было показаний по этому делу. И прошу оставить меня в покое! – заключил он живописным жестом своей холеной руки.

Воцарилось новое молчание, еще более длительное и томящее, нежели прежде. Что-то глубже и теснее вошло в душу и закопошилось в ней, безотрадное, мучительное, больное… Негодование, гнев, ненависть, почти граничившая с ужасом, отразилась на лицах всех этих недавних детей, заливая их густым румянцем стыда за чужой проступок. Один виновник всеобщего возмущения был, по-видимому, спокоен. Он по-прежнему опирался теперь о колонну в той же картинно-небрежной позе, заложив руки в карманы своих новых, с иголочки, брюк.

И снова неугомонный Каменский очутился лицом к лицу с длинным бароном. Его детски-моложавое, мальчишеское лицо со злобою остановилось на Ренке. Жгучим задором заискрились глаза.

– Фон Ренке, – произнес он громко, – простите меня. Я должен извиниться перед вами… Я ошибся, назвав вас печальным негодяем… Нет, вы не то… Вы негодяй хронический… На веки вечные, неизлечимый… Запомните это хорошенько!

Змеиные глазки длинного барона загорелись ярче.

– Я буду жаловаться директору! – прошипел он со злобой.

Но тут случилось нечто неожиданное. Долго сдерживаемый прилив негодования вылился наружу. Так, плотина, не выдержав иногда бурного натиска волн, рушится с треском в кипучие волны. Костлявый Комаровский, сидевший в это время с неподвижностью статуи на столе, вскочил вдруг, как ошпаренный, со своего места.

– Слушай ты, немчура, Килька Балтийская, – прогремел он своим оглушительным басом, – стоило бы отлупить тебя так, что небу станет жарко… Да рук о тебя марать не стоит! Дрянцо ты… Сверхдрянцо!.. В квадрате дрянцо!.. В кубе!.. А вот мы что сделаем… Кати, братцы, к «Мотору»… и либо он… либо мы… heraus[3] из любезной нашей alma mater[4] пожалуйте! Потому что, как есть, ты настоящий дрянь-человечишко!

– Правда твоя! Из такова чэловэка у нас на Куре шашлык делать надо и с солью скушать такой чэловэк! – хмуря густые черные брови и неистово махая руками, кричал Соврадзе.

– Отравишься, Соврашко, от такого шашлыка-то, друг милый! Видишь, в нем яду сколько! Змеи ядовиты, братец ты мой! – острил Каменский.

– Тогда бить его надо… За подлость бить! Вот чэловэк! – не унимался кавказец и ближе подступил с сжатыми кулаками к Ренке.

– Бить, понятно! – послышалось откуда-то сзади.

– Да что мы, «мелочь», что ли, приготовишки, чтобы драться, братцы? – вступился чей-то одинокий голос из толпы. Но он утонул сразу посреди общих криков и шума.

Какая-то непонятная суматоха произошла в тот же миг вокруг Ренке. Комаровский, немилосердно расталкивая товарищей, продирался к нему. Еще минута – и оба юноши очутились друг против друга. Костлявая, но сильная рука Комара опустилась на плечо Ренке.

– Слушай ты, Иуда предатель! Говори прямо – ты это сделал? – сурово выкрикнул он.

Ни один мускул не дрогнул на побледневшем лице длинного барона. Он небрежно закинул нога на ногу и, дерзко взглянув в самые глаза товарища, спросил:

– А хотя бы и я! Какое вам дело?

Новое смятение… Новый взрыв бури… Кто-то «ухнул»… Кто-то крикнул… Истерическое «ах» вырвалось из груди маленького Флуга и тяжелый учебник, ловко пущенный забывшимся в бешенстве Соврадзе, глухо ударился о колонну, на вершок выше головы заметно побледневшего остзейца. Это послужило как бы началом схватки.

Десятки рук потянулись к Ренке. Круг сузился… Юноши окружили тесным кольцом колонну, и длинному барону пришлось бы плохо, если бы чей-то громкий голос, разом протрезвивший всех, не прозвучал отчетливо и возбужденно:

– Брось его… Не стоит рук марать… Вали лучше к директору, братцы. Либо он, Ренке, либо мы всем классом, в отставку, значит, вчистую… Так, что ли?

– Так! Так! – загудели голоса, – а Флуга качать… Молодчина Флуг! До всего дознался… Все выведал! На руках его, братцы, снесем до дверей директорской квартиры. Качать Флуга! Ура, Флуг!

И прежде чем маленький Флуг успел опомниться, несколько рук подхватили его, высоко подняли над головами и торжественно вынесли из физического кабинета, к великому удовольствию «мелочи», отовсюду высунувшей свои любопытные рожицы, украшенные довольно-таки не двусмысленными синяками.

Физическая комната сразу опустела. Нэд фон Ренке остался в ней один…

Глава VI
Драма жизни

В то время, к которому относится наша повесть, гимназические карцеры, места заключения провинившихся учеников, уже прикончили свое существование. Вместо них провинившихся запирали под замок в пустом классе, после последнего часа занятий, на определенное начальством время. Подобного рода наказание постигало чаще всего младшие классы и средние; восьмиклассники же не испытывали на себе до сих пор неприятной необходимости просидеть шесть часов подряд под ключом в опустевшей гимназии.

Немудрено поэтому, что такого рода взыскание, постигшее Юрия Радина, не могло не взволновать весь класс. Посылали депутацию к «Мотору», прося снисхождения виновному, но Анчаров остался непоколебим и Юрию пришлось «отсиживать» в своем подневольном заключении.

Тоскливо и смутно было на душе юноши. Одно из окон «аида» (прозвище, данное гимназистами игравшим роль карцера пустым классам) было раскрыто настежь.

Оно выходило в глухой и узкий переулок. Прямо перед ним торчала безобразная серая стена соседнего дома, Клочок весеннего неба виднелся через нее, синевато-нежный, задумчивый и воздушный. Остальные окна выходили на широкую улицу и были плотно заперты.

Сквозь открытое окошко вливалась опьяняющая нега чуть пробуждающейся молодой весны. Никакой аромат в мире не сравнится с этим свежим и тонким благоуханием синеокого красавца Апреля.

Юрий Радин улегся на широкий подоконник лицом к небу, вернее, к голубому клочку и думает, думает, думает невеселую, угрюмую думу.

Большего ужаса, большей кары сам враг рода человеческого не мог бы придумать для него. «Мотор» неумышленно, конечно, наказал его самым чувствительным образом… Юрий вздрогнул при одной мысли об этом. Его синие глаза потемнели от волнения и затаенного горя.

– Мама дорогая! За что? За что, моя единственная, ненаглядная!

Где-то болезненно и глубоко затрепетало в его душе: «Мама! Дорогая!». В один миг ее образ предстал перед ним – болезненно хрупкий, манящий. Такой, какою он видит ее в последнее время. Она волнуется, беспокоится, мучается за него, такая худенькая, слабенькая, больная… Ведь он должен был быть во что бы то ни стало дома сегодня. Непременно должен… Сегодня консилиум… Васенька привезет к ним сегодня «знаменитость». Сегодня разрешится, наконец, этот страшный вопрос, чем она больна и насколько серьезно больна, его радость-мама… Насколько страшен этот странный, сверлящий ее тело недуг, который точит ее за последние годы. Васеньке, их бывшему домашнему врачу в былые счастливые годы, а теперь их ближайшему другу – с тех пор как они обеднели, этому самому Васеньке удалось уломать «знаменитость» позволить себя привезти к ним. Известный профессор – специалист по грудным болезням, настоящее чудо ученого мира едва согласился заглянуть к ним к 8-ми часам. A что, если он рассердится, что никого из близких не будет в это время около больной? Рассердится и уедет, не поставив диагноза, не разъяснив болезни его матери… О, Господи, за что?!

И юноша, стиснув свои тонкие пальцы, хрустнул ими:

– Хорош я тоже… Позволил запереть себя, как гусь для убоя… И в такую минуту! – вихрем проносилось в его голове.

Юрий быстро встал на ноги… Встряхнулся… Нервная судорога повела его красивое лицо.

– А вдруг профессор найдет что-либо ужасное у мамы, и Васенька скроет это от меня! Побоится сказать, расстроить, что тогда?..

Холодный пот выступил на лбу юноши… Тяжелый вздох вырвался из его груди. И вдруг почему-то неожиданно и быстро выплыла перед ним одна потрясающая душу картина из его прошлого. Он – Юра, десятилетний мальчик, сидит в роскошно убранном будуаре его матери и учит наизусть французские стихи. Гувернер-швейцарец задал их ему – общему баловню и любимцу родителей. В то лучшее привилегированное заведение, куда думает отдать его отец, без французского языка поступить немыслимо. Там учатся графы и князья, и знание языков там так же обязательно, как знание «Отче наш» и Символа Веры. Он, Юра, не княжеский и не графский сын, но его отец, известный и крупный деятель, знаком всему Петербургу своими денежными предприятиями, и благодаря крупному капиталу он может воспитывать, как владетельного принца, своего маленького Юру. А теперь еще подоспело какое-то новое солидное предприятие, постройка новой железнодорожной ветви, которая, как говорят окружающие, даст около миллиона прибыли Кириллу Викторовичу Радину, отцу Юры. Мальчик знает, что он будет богат, как маленький Крез, и ему лень учиться. К тому же кругом него такая роскошь!.. Их огромный дом похож на дворец… Чего только в нем нет! Какое тут ученье пойдет в голову, когда у Юры в его собственном маленьком кабинете шкаф полон книгами лучших произведений русской и иностранной литературы. О! Он так любит читать, маленький Юра! Но учиться все-таки надо, и если не ради себя, то ради ее – мамы… О, дорогая. Когда она смотрит на него своими васильковыми глазами, ему кажется, что само небо улыбается в ее взоре. Он боготворит ее, маму – такую радостную, светлую, такую ласковую, молодую! Отца он меньше знает, потому что видит реже, и любит его как будто слабее даже, нежели мать.

Разумеется, он будет учить басню про эту глупую стрекозу, проплясавшую все лето…

И мальчик зажимает уши, зажмуривает глаза и учит, учит… Ведь надо же выучить? Monsieur Cornet спросит… И если он ответит хорошо, без ошибок – голубушка-мама поцелует его…

Вечер спускается незаметно… тихо… В будуаре затапливают камин… Сейчас и мама вернется со своих визитов, такая красоточка, воздушная, легкая, нарядная, всегда в чем-то светлом, точно облачком окутывающем ее маленькую, худенькую фигурку.

 

Милая! Он уже чувствует ее приближение. Сейчас… Скоро… Вот, вот!..

И вдруг этот крик, страшный и мучительный крик безумия, почти дикого ужаса, прозвучавший резким воплем по всей их роскошной квартире.

О, какой ужас! Какая мгновенная, страшная смерть! Когда его отца принесли уже мертвого из клуба, и десятилетнему Юре объяснили, что с папой удар от неожиданного нервного потрясения, – он ничего не понял. Он только видел большого, странно распростертого и неподвижно лежащего на столе человека, мало похожего на его всегда живого, добродушного и озабоченного папу. Но потом все выяснилось сразу. Страшно и грубо сорвала с себя маску судьба и показала свое злое старческое лицо бедному ребенку. Юра узнал вдруг, что они стали нищими, что дело, в котором участвовал отец, лопнуло, что и было причиной смерти отца.

С этого-то дня маленький Юра и перестал быть ребенком.

Он видел, как продавалась с аукциона их роскошная обстановка и деньги, вырученные за нее, переходили в карманы каких-то жестоких крикливых людей, громко требующих уплаты долга, оставшегося после смерти Кирилла Викторовича. Гувернера, учителей распустили. Переехали из огромных палат в крошечную комнатку, и тут-то и началась борьба – мучительная, страстная борьба голодных людей с нуждою.

Нина Михайловна Радина была урожденная графиня Рогай. Получив блестящее светское воспитание, она все-таки не годилась для служебной деятельности. Не для этой жизни готовили ее родители. Но тут выручило нечто совсем неожиданное. Еще будучи барышней, Нина Михайловна отлично рисовала по фарфору. И теперь она принялась украшать букетами фарфоровые тарелки, чашки и прочую посуду на продажу. Это обеспечивало, по крайней мере, мать и сына от голодной смерти на первое время.

Юра Радин поступил в гимназию. Из любви к матери он стал учиться прекрасно и сразу занял выдающееся положение среди своих сверстников. Любимец товарищей, начальства и учителей, он добился того, что с первого же года, не в пример прочим, был освобожден от платы за ученье. А годы шли, да шли… Хрупкая, болезненная Нина Михайловна не вынесла постоянной работы без устали и передышки. Силы ее упали, здоровье подточилось, и грозным призраком смерти повеяло на молодую сравнительно женщину. Юра пришел в ужас. Ему было тогда 15 лет. Он давал уроки, занимался перепиской, словом, где и как мог, помогал матери… Но уроки маловозрастному гимназисту попадались редко, а если и попадались, то за такую ничтожную цену, что ее едва-едва хватало на хлеб. Нечего и говорить о том, как обрадовался Юрий, когда встретивший его случайно директор одного из городских театров предложил юноше занять у него место выходного актера, попросту статиста, обещая ему платить по два рубля за каждый выход. Юрий радостно встрепенулся. Для них с матерью, наголодавшихся вдоволь, эти деньги показались огромным богатством. Новые счастливые горизонты раскрылись перед юношей, как вдруг… Этот неожиданный донос в виде газетной статейки, объяснение с директором, наказание…

При одной мысли обо всем этом новый ужас охватил юношу…

Сегодня он должен быть дома во что бы то ни стало! Должен! Но как? Как? Боже Великий! Скоро ли кончится все это? Он сбросит с себя эту черную куртку и станет свободным, как птица? Скоро ли он будет работать, как вол, для своей матери, единственной радости, оставшейся ему на земле?! Да, скоро! Скоро теперь, скоро!

Через три-четыре месяца он будет «там»… в том желанном и светлом храме науки, который составляет предмет самых жгучих мечтаний каждого гимназиста! Университет!

Господи! Сколько радостных и счастливых грез в этом звуке!

При воспоминании об университете глаза Юрия разгорелись пламенными огоньками, а сердце замерло радостно и сладко. Еще бы! Познать всю сладость науки, забыться в серьезном чтении от всех неурядиц и мелочей их жалкого существования! А главное – услышать тех лучших людей ученого мира, которые отдали себя, свой труд, свои знания служению науки. И под руководством этих лучших профессоров, шаг за шагом, узнавать новые, все новые истины. И в новый мир, в мир дивный и прекрасный откроет ему двери желанный университет!

Все существо юноши наполнилось чудным необъяснимым сладостным чувством… Через три месяца только! И тогда! Тогда… Рай распахнет ему двери, светозарный и светлый земной рай!

Но до тех пор? Как же быть ему теперь? Сейчас? Сегодня?

Он до боли стиснул голову руками.

– Консилиум… мама… Васенька скроет… не скажет… если… если…

Страшная, туманная мысль сковала его мозг. Сердце захолодело тяжелым предчувствием. В бессильном гневе и смертельной тоске он упал головою на подоконник и замер без мысли, без движения…

2Греческий ад.
3Вон – по-немецки.
4Родная мать – по-латыни.
Рейтинг@Mail.ru