bannerbannerbanner
Русские истории. Рассказы

Лев Усыскин
Русские истории. Рассказы

Примерно полчаса спустя, оставив батальон каргопольских егерей для прикрытия арьергарда, генерал Чухломской отдал приказ отходить к Хемницу. Решив не дожидаться, пока свернется ставка, я пожал на прощание руку приветившему меня первым адъютанту, пожелал ему удачи и, вскочив в седло, двинулся вверх по склону уже знакомой мне каменистой тропкой.

Зрелище, представшее моему взору, едва я выбрался, наконец, на дорогу, в миг единый лишило меня остатков недавней душевной бодрости: зрелище это, удручающее и непостижимое, было – отступающая русская армия, безмолвная и беспорядочная.

На всем протяжении дороги группами по двое-трое, а то – по одному даже брели легкораненые, всякий раз ужасая непривычный глаз видом сочащейся сквозь наспех сделанные повязки крови. Они двигались медленно, молча останавливаясь и сторонясь, также беззвучно пропускали мимо редкие повозки, словно бы на плечах у них не висели превосходящие в силе французы. Оглянувшись, я различал иногда их лица: безразличные ко всему лица изможденных людей, для которых уже не было вовсе на свете многого из того, что еще совсем недавно составляло самую сущность их бытия – уставы, артикулы, начальство, товарищи, сама война…

На том месте, где некогда я обнаружил русский обоз, специальная команда занималась тем, что рассаживала людей по повозкам, каковых, впрочем, едва ли могло хватить на всех в них нуждавшихся, – ибо все новые и новые раненые прибывали со стороны реки. Найдя какого-то унтер-офицера и заручившись невнятным кивком его головы, я принялся помогать солдатам, которые, слава богу, отнеслись к этому, как к должному – не выказав ни удивления, ни насмешки…

Не помню, сколько времени я посвятил данному занятию, – должно быть, не слишком много, ибо обстоятельства понятным образом требовали ото всех изрядной проворности, – скажу лишь, что самому мне все показалось длившимся единый миг, вернее даже – длившимся единый миг безвременья, когда Господь, как некогда, во времена Иисуса Навина, способен, в угоду своим возлюбленным чадам, направлять непререкаемый ход часов вспять. Словно бы все происходило в полном молчании, – тогда как на самом деле воздух вокруг был буквально пересыщен сонмищем различных звуков: от не смолкавшей ни на миг канонады за рекой до леденящих душу стонов и хрипов, а также взрывающейся то тут, то там частыми короткими сполохами злобной, в сердцах, ругани.

Раз, помогая сдвинуть с места повозку, застрявшую колесом в сокрытой от глаз яме, я едва успел отпрянуть, избежав печальной участи быть раздавленным мощной драгунской лошадью, – подняв глаза, я, к удивлению своему, узнал в конном того самого солдата, которому давеча адъютант генерала Чухломского наказал позаботиться о моем Барсе. Вместе с тремя своими товарищами он поддерживал рукой сооруженные из подручных средств носилки, провисшие под тяжестью чьего-то маленького и беспомощного тела. Не слишком церемонясь, драгуны прокладывали себе путь во всеобщей суете; затем, достигнув цели, они остановились, после чего, передав на время носилки двум обозным солдатикам, спешились и, подхватив вновь свою ношу, принялись осторожно укладывать её на устланную соломой рессорную коляску, неведомым образом оказавшуюся среди армейского имущества. Когда они закончили свой труд, я смог, наконец, разглядеть лицо лежащего на носилках – и ужаснулся, узнав полковника Деревлева. Но сколь разительно переменился теперь его облик! Старый полковник, еще совсем недавно бывший образцом невозмутимости, теперь стонал, мотая из стороны в сторону маленькой седой головой, сквозь расстегнутый мундир виднелась белая, надорванная от ворота сорочка… Кажется, я незаметно для себя самого подошел ближе, ибо чуть погодя вполне отчетливо разглядел его сухие, ставшие почти бескровными губы, шептавшие в беспамятстве: «полегче, голубчики, полегче…» Я непроизвольно отшатнулся…

Обернувшись, я вновь столкнулся с моим знакомым драгуном, однако на этот раз – глаза в глаза, так, что он не мог меня не заметить. Действительно, легкая гримаска удивления на миг озарила его устало-безразличное лицо и затем исчезла без следа: «А, это вы, Ваше Благородие… что ж вы – ехали бы себе в Хемниц, бога ради… чего вам здесь… здесь и без вас, не ровен час, хлопот не оберешься…» Сказав это, драгун взял под уздцы своего коня и, отойдя на несколько шагов, вскочил в седло. Я принужден был посторониться. <…>

8.01.94, 21.11.98 – 26.12.98

Биография Пушкина

Помнилось потом смутно – детство у Елоховской, двухэтажная тишь…

В тиши город лежал бестолково, меры не зная: татарский, забытый, будто и не город вовсе – уездные усадебки вкось да вкривь, едва ли не грибы растут – и тут же развалы всяческого мусора, рожи немытые разносчиков и нищих – и над всем этим черствеют на солнце пятиглавые кренделя времен Алексея Тишайшего… скука…

Скука… столичный фельдъегерь промчит его на «пади!» – и летит себе дальше – в Крым, в Бессарабию, в Новочеркасск, город же плывет, как и прежде, в навозе да в глухом колокольном перезвоне: лают собачки, скрежещут о поребрик экипажи – и даже хвастает собственным университетом, словно краденым…

С детства глядел – букою; отец – поручик, вертопрах, фронда; племя угасающее, жизнь расточать гораздое по гостиным да по домам веселым… суета…

В царствование Павла Петровича эдакое брюзжание мышиное – отблеском предыдущего правления; в собственном же дому – гам и конфуз… слуги непутевы… скандалом переваливая с тенора на фальцет дни тянутся…

…стоит, однако, сюда же присовокупить знакомства галантные – уже через дядю-стихотворца, коему и Париж рукоплескал, – чьим предпочтением сердечным сам Карамзин Николай Михайлович рад бывал воспользоваться…

С детства учили – как-нибудь… без пряников, без зуботычин… в отцовской библиотеке пропадал, забытый всеми, – в лукавстве упражняясь, исполненные лукавой антиквы страницы перелистывал… вольности чувств внимая, вбирая французской речи колкий мед…

В те годы – Сперанского витийство; удачливый попович Россией ворочал, рукава засуча: как прежде, как при Петре-Колоссе. Среди иных веяний – лицей; заведение незаурядное, государевым попечением призванное лучших фамилий неокрепших недорослей от барской косности ограждать, просвещением наук ум верткий и горячий устремлять державного служения во имя…

Весною же года тысяча восемьсот одиннадцатого столичная кутерьма и до Москвы докатилась: усадебные старожилы, обветшалые завсегдатаи застолий рыпнулись было в Петербург, думая услужить, – да с тем и были отбриты, почти без изъятий… однако горевали недолго, рассудком пораскинув, обратились к юношеству, обратясь же, решились искать протекции, и сыскав, – определили на пансион – равно куда – хоть бы и в тот же лицей!..

Прочь от пенатов родительских!.. Ментором вышел – Василий Львович, дядюшка; попервоначалу в Петербурге – гостиница Демута, трактир: чужое все, неродное, неизящное… само собой, при первой же оказии из стен этих вон – туда, где шум, где Мойка-река извивается в граните, где громоздятся поступью дорической особняки – будто на военных репетициях…

…В Петербурге дядюшка не жил – пел; вставал за полдень, ехал наносить визиты собратьям-стихотворцам, молодости гвардейской милым компаньонам – иные уже вес приобрели: кто при дворе, а больше – по министерствам… заводя разговор, сперва возвышенных предметов касался: стихосложения незыблемой гармонии, после – хода дел государственных и затем уж – если беседа благоволила – просил участи племянника походатайствовать: малый кудряв, да остер – толк из него будет несомненный!..

…Мытьем ли, катаньем ли – а попечительство дядюшкино увенчалось; в лицей Алексашеньку приняли: что тому виной – древность ли рода, вельмож ли другорасположение, либо собственная юнца бойкость – бог весть… а только заказан уж был ему и сюртук форменный – в дворцовом портняжном ведомстве, и после велено было явиться в Царское к октябрю, к началу занятий…

Лицей. Келья, каша. Общество долговязых отроков-стригунков; для дел государственных вдохновляемы – вчерашние барчуки ныне студентам впору: бог знает, как сложится затем, – туман, невидимо: иным по иностранному департаменту стяжать, иным – полки водить, а кому и по кнутобойному ведомству мыкаться означено – добро ли, лихо ли – грядущее нам от века заказано: грядущее – что мышь серая – каравай жизни точит…

«Хвалите – и хвалимы будете!..» После сроднились все: наперсник – сосед Пущин, нескладный дылда Кюхельбекер, милый Дельвиг – первый лицейский поэт… После прощаться горестно станет: «Что дружба? Легкий пыл похмелья…» Что дружба? Какие имена на предгробовом своем одре суждено будет вспомнить – сквозь безумств пелену, сквозь хрип – и полно, так ли все было: так ли уж безмятежно было в тех садах, где вечная осень, в тех аллеях среди лип… среди тех статуй… не вообразить…

…И неким штрихом затем – события лета набегающего; под топотом, высекающим пыль, под июльскими косыми дождями тракт стонал глухой болью: шла через Царское гвардия… Тихо было: затевалась и смолкала затем бесконечная и бесстрашная солдатская песня – к судьбе слепая, до судьбы неохочая – взблескивали штыки, равнодушно ступали кони: «француз, вишь, шалит… бунтоваться… окорачивать идем, известное дело…»

…И иной эпизод – будто рояли клавишей перебор: подоспели переводные испытания – на старший курс. Ожидаемы были гости – Разумовский-министр, воспитанников родные, а всего любопытнее – сам Державин Гаврила Романович экзаменации посетить согласился…

Проняло старика; ныне много чтимый, да мало читаемый – и рад был бы лиру свою пииту новому уступить, да бог свидетель, некому ведь… Некому, некому, разве лишь Жуковский, тот талантлив, сие без сомнений, только… только к чину ли такой талант – что прыток, то не беда, прежде и сам бывал прыток, однако ж та прыткость на поверку выходит… неживая какая-то теперь прыткость, прыткость геометра, прыткость вальсового танцора… впрочем, как и само нынешнее царствование – хитроумство сплошное, на хитроумстве хитроумство!..

 

Пушкину же увиделось: мундир сенаторский грудой, из груды старик дряхленький, губы отвисли – частью дремал, частью разглядывал – да не воспитанников разглядывал, нет – иных лиц, из состава экзаменующих – тщился сверстников определить, не иначе… не приведи Господь – себя пережить…

И лишь когда читал Александр – оживился: глазки сверкнули, весь вперед подался – аж стул заскрипел… Присутствующие все к нему оборотились недоуменно – да Александра уж в зале и не было… бежал… забился… плакал…

…Говорила Евдоксия Голицына страстному юноше: галерником станешь! Говорила, кудри черные, жесткие оглаживая… Патокой змеилась ночь: вычурная, вечная – то жаром обдаст, то дрожью – иной раз – дерзко-велеречивая, иной раз – дерзко-уклончивая…

В Петербурге жизнь – сказочка, будто скрипка, будто шампанских тяжелых бутылок дружелюбная канонада, – неделями музу свою не утруждал: некогда было… Какое: в оперу наведывался ежевечерне, очами жадными актрис пожирал – и там же, походя, одноглазого Гнедича обставил, – дабы утерся кропотливый Гомеров ценитель…

…И прежде небезгрешен – нынче тем стал известен, что до блядей больно охоч: не раз, Венерой сраженный, к Меркурию был принуждаем… бывало, поутру в зеркало глядючи на рожу опухлую, темную: «…так вот кому, стало быть, петь и парить… мерзко…»

И другая страсть – эпиграммки… уж и откуда исток – бог судья: …бывало – слушок, бывало – за ужином от друзей-гусаров анекдотец: «…встречаются пристав Литейной части с приставом Садовой…» И следом устрицы, лимоном пахнущие, и вино, и вина – много…

…На том, видать, и погорел: кабы знать, что все вокруг собираемо… собираемо, нумеруемо и помещаемо в шкап – дальше уже как водится: когда пылится, а когда вдруг обретает безжалостный ход…

…В мае года двадцатого выслан был из столицы – переводом в распоряжение главного попечителя колонистов Южного Края… В глушь, в Екатеринослав. Выслан – оно и вправду, быть может, к пользе: столица пообрыдла – все сущее сквозит отвращением. Все тяготит: и пища, и красавиц дурные улыбки – лишь дорогой спасение. Дорогой, дорогой – когда небо простоквашею, когда зарябят в глазах полосаты версты… холодный воздух… мчаться быстро…

…И новое пришло: держава. В пути захворал – сказалось нервное…

Лечили сосны: вековые, неподвижные, – и мало-помалу извелась собой блажь – уже и обида не тяготит, и с пылью, с воздухом хвойным, едким ноздри свыклись – только ехать… дальше… неважно куда… прочь…

Тракты российские: в Великих Луках гостиница – пьянь, хрипуны… Плесенью поросший помещик да прапорщик безнадежный – в нумерах кровати, продавленные ерзающими боками бесчисленных коллежских секретарей – и, в дополнение, весьма клопами обжитые… Случись иностранцу – стошнит, не иначе…

Путь к югу лежал – Невель, Витебск, далее Могилев, Гомель и затем уже Чернигов, здесь начались края Малоросские – открывались повсеместно беззаботностью гарнизонных офицеров, сплевывающих черешневой косточкой, смуглыми, даром, что ранний месяц, чертами девиц местных, всеобщей насмешливостью какой-то – самый воздух здесь был насмешлив, и того и гляди, родит особого рода насмешливого гения… После в Каменке у Раевских гостил – и там то же: небом звездообильным наслаждался, барышень простота обхождения – слышно, как в жилах струится кровь дорогим вином сладким…

Екатеринославский начальник новый – не томил. Инзов, душечка, князя Трубецкого Никиты Юрьевича незаконный сын, – гостем встречал – службой обременять и не мысля, о прибывшем лестный отзыв тут же в столицу препроводил, а вскоре и вовсе рукой махнул: молодо-зелено…

Молодо-зелено: глазом моргнуть – уж и след его простыл. Милым семейством обласкан, вместе с ними – в путь; из грязной хаты, где в лихорадке страдал, – снова на юг, к Кавказу, в рессорной коляске барышень Раевских забавляя, старому генералу почтительный слушатель, молодому ротмистру верный компаньон…

…Сперва Кавказа в очи глотнул: сереброликий край; справностью казачков наслаждался, черкесов косматыми шапками – и, конечно, горы, горы, что Ноя мудрого помнят, что вздымаются отсюда богоступной дорогой туда, к Арарату, и дальше, к самой Святой Земле… В Минеральных Водах почти два месяца проторчал – сеансы; едва пришло выздоровление, – вновь в путь, сначала в Тамань – городишко гнусный, оттуда через пролив в Керчь – и явился летний Крым сонным яблоком, сперва развалинами Митридатова городища, где копошился присланный из столицы французик, после – морем в Юрзуф, мимо берегов зелено-черных, мимо яичной скорлупы татарских деревень… Из Юрзуфа верхами через Ай-Данильский лес до Никитского сада – и затем спустились в Ялту; на следующий же день – вновь в горы, заночевали в татарском дворе… в неделю объехали все крымские древности – и те, в которых некогда обитали блудливые античные боги, и те, в которых византийские диссиденты прятались гонений, – и в самом сердце Крыма ханскую столицу, Бахчисарай, с ее забытым дворцом… Неделю провели при Симферопольском губернаторе – и здесь приспела разлука: вынужден был с Раевскими проститься и отбыть в Кишинев – к новому месту службы…

Не городишко – каламбур. От Одессы – сто шестьдесят одна верста; повсюду битком молдавских бояр, надменных и диких, какие-то мятежные сыны балканских народов всех мастей, – с щемящей тоской глядящие куда-то туда, за Прут… Но больше всего военных: полк Охотский, полк Камчатский – без малого, вся наша география, в городе штаб Шестнадцатой Пехотной дивизии генерал-майора М.Ф.Орлова, да еще к тому – господа из Генерального штаба, прибывшие на топографическую съемку… Некоторое подобие бивуачного котла – другой раз, спустя много лет, вдруг узнает по духу знакомое – тогда уже, однако, багрянцем войны взаправдашней озарен, – в Эривани, при армии Паскевича.

Бедовалось незатейливо: среди бездомных да подневольных – начальства баловень и застолья шут: всегда к услугам и чей-то кров и чей-то хлеб, всегда к удовольствию – чью-нибудь глупость смазать словом хлестким по холеной скуле: нужда будет – недалеко и пистолеты…

То и дело отлучался: то в Каменку, то в Киев; раз слух пошел, – в Москву сбежал… только пустое: далась та Москва! Здесь, вблизи, веселее – в те годы меж офицеров Южной армии такое завязывалось… Не приведи Бог: тут и царская дороженька, и царский дом, и царские ласки – кнут да каторга… По всему, быть Пушкину доносом оглашенным – да, по счастию, не успел: следствием реорганизации управления краем направлен был в Одессу:

прощай, бедовый Кишинев, не поминай лихом…

В Кишиневе дворяне – бояре, в Одессе бояре – жиды; торжище повсеместное – мой Бог! Градоначальники хлебными контрактами не гнушаются, с тем и льется пшеница золотой рекой за море, а взамен – субстанции изысканные – все же город: и ресторации есть, и опера, и лицей свой собственный… и общество, принужденное держаться приличий (кишиневскому в пику).

По приезде тут же обзавелся привычками: остановился на Итальянской, в Hotel du Nord, обедать завел обыкновение там же, либо у Отона, либо в греческой ресторации Дмитраки – кофе же пить ходил всегда в кофейную Пфейфера на Дерибасовской.

Возобновил обычай идолопоклонства театрального – итальянцы заезжие Россини давали ежевечерне: «Севильский цирюльник», «Сорока-воровка», «Золушка»… Посредственность труппы скрадывал воздух томный, морской – чем не Италия…

…а помимо этого – казино не пренебрегал, чистая напасть: гонорары ли из столиц, прежде на Руси неслыханные, жалование ли по чину (700 руб. ассигнациями в год), шальные ли поступления из вотчин нижегородских либо псковских – все сметала лихорадка игры; случалось, с извозчиком расплачивался криком – тот в ужасе улепетывал, крестясь: «экой барин характерный, черт…»

Впрочем, и по-иному судьбу пытал: раз лунной ночью в обществе грека-предсказателя выехал на волах в поле – холодным светом глаза жгло; истомясь, продрог: без малого – час шипел грек древние боспорские заклинания и все же родил: «быть тебе, сударь, мертвым от лошади… от лошади либо от человека беловолосого… не иначе, сударь…»

И вернулись в город.

…И пуще всего, поверх чувств иных было – недоумение: мелочь, баловень, молокосос никчемный – и так не ставить ни во что… лишь зубы скалить чертом… Таковы нынешние – и не один Пушкин, – к несчастию, злак сей взошед изрядно…

И где бы – ведь здесь!.. где грамотного чиновника днем с огнем… где не с кого спросить и поручить некому… взамен же удаль одна – добро бы на войне удаль, а то удаль канцелярская… «саранча летела, летела… села… поела… опять полетела…» Граф аж вспотел от волнения: «о просвещении пекутся – понимают же под оным лишь щеточки для ногтей да развязность… устои для них – не устои, не больше чем прах: семья, владетельство, государство… Зане бредят Британией и в том преуспели – Байрона декламируют и мыслят тем Британию исчерпать… и об ином невдомек…»

…и снова Пушкина вспомнил: «… все же коллежский секретарь из непригоднейших… даром, что Инзова протеже… дерзок… за женой волочится, дурень… стоило б, по-хорошему, Нессельроде донести, да мараться не пристало б – хотя бы и добро – проучить шута… впрочем, незачем спешить… повременим… не ровен час – сам оступится… повременим, повременим…»

И зашагал по кабинету, насвистывая…

Голосишком тоненьким, комариным – эдакая пиеска… эдакая, в духе рокальном, канцелярская поэмка – не более того… Сквозь шелест бумажный, сквозь фельдъегерьскую гоньбу вырисовывается… да вы сами знаете, что, собственно, вырисовывается, – тому утешением лишь сказочка, после за мадерой сказанная, да партия в винт – и непредосудительно уже тогда оборотиться и к анналам…

Тому началом – известная Воронцовская реляция от марта, шестого числа – и не реляция вовсе, так: частным порядком рассуждения благонамеренные: «… нельзя быть истинным поэтом, не работая постоянно для расширения своих познаний, а их у него недостаточно…»

Чем не отец – однако же недели через три иному уже адресату: «…и я прошу Ваше Сиятельство испросить распоряжение Государя по делу Пушкина.»

Затем, апреля восьмого – опять-таки частное послание: «…и я буду очень рад не иметь его в Одессе».

И по новой – двадцать девятого…

И в мае – второго, едва не плача, по команде, затем четвертого, другу весьма влиятельному…

И, наконец, шестнадцатого – ответ: «…и я представил императору ваше письмо о Пушкине…» И – молчок.

Июня, числа девятого или около того, уходит в Петербург прошение коллежского секретаря Пушкина об отставке «по слабости здоровья» совокупно с комментарием Воронцова, растерянности и недоумения полным… И в ответ – ни гу-гу…

И лишь двадцать седьмого – что-то определенное: «Государь решил и дело Пушкина: он не останется при вас…»

И закрутилось: была затребована справочка официальная, о материальном положении и источниках дохода семейства Пушкиных; затребована, подшита и изучена – и следом, июля шестого – высочайшая резолюция о высылке, и через пару дней уже – венцом – «повеление находящегося в ведомстве Государственной Коллегии Иностранных Дел коллежского секретаря Пушкина уволить от службы вовсе…»

Дальше – гуще: одиннадцатого – повеление о переводе на жительство во Псковскую губернию, в ответ – отношение Нессельроде в Ригу к маркизу Паулуччи; на него – предписание Паулуччи Псковскому губернатору Адеркасу, и в те же дни распоряжение Воронцова одесскому градоначальнику Гурьеву, тому же Адеркасу посланное копией во Псков. Двадцать девятого у Пушкина отбирается подписка «…без замедления отправиться… нигде на пути не останавливаясь…», выдается жалование и прогонные. Первого утром он – в пути.

Но тем не кончилось: от двенадцатого – донесение Воронцова Нессельроде в Петербург; через неделю Пушкина вызывают в Псков к губернатору, дабы отобрать очередную подписку о благонадежности, затем двухнедельное затишье и вновь эпистолярный экстаз: рапорт Адеркаса Паулуччи об отказе Рокотова шпионить за Пушкиным и о назначении шпионом отца поэта, статского советника С.Л.Пушкина – на это, в свою очередь, благожелательное уведомление Паулуччи псковского губернатора и, копией, опочецкого уездного предводителя дворянства А.Н.Пещурова.

И с этим – все, не считая, впрочем, рутинного урегулирования финансовых издержек, выпавших благодаря означенным мероприятиям на долю Министерства Иностранных Дел Российской Империи…

Как жил? Как придется: по приезду помещенный в детскую старого дома Ганнибалов, он так и остался в ней на зиму – дверью напротив обитала старушка-няня, иные же помещения: и биллиардная, и господские комнаты, не слишком, впрочем, вместительные, в которых до отбытия своего в Петербург теснилось все бестолковое его семейство, стояли холодными и как бы опечатанными – да в них и нужды не было.

Итак, с поздней осени был один – впервые. Хандрил в ознобе сперва – одесскими буйными ночами бредил – затем улеглось.

Читал. Благо, заказанное доходило исправно. Пометки делал. В первые еще дни, вдруг чему-то необъяснимому вторя, бросился записывать за бабами песни – да так, мало-помалу, и за полсотни перевалил… свадебные и другие. «Авдотья Вдовина», «Уродился я несчастлив, бесталанлив…»

 

…Пугал дворовых пистолетной пальбой. Случалось, за утро до сотни зарядов освобождал – нравилась руки бесовская сила, мишени упругость злая да дыма серый дух – бесовский опять же…

По первому снегу жизнь ужималась до просвета в оконце – становилось тихо, кружась, оседала на наст невесомая хвойная шелуха: иголки, чешуйки, кусочки коры, – и, бывало, парным следом открывал себя поутру заяц… Редкие прогулки делал в пустые леса, на замершую речку, где резвились до пара и расквашенных носов деревенские ребятишки, старался до темноты вернуться домой – к чаю горячему, к нянькиным сказкам…

…Прочие же месяцы проводил подобно герою своему: часами катал два костяных шара по зеленому бархату, а нет – подводили ему лошадку и уезжал – до самого ужина. Возвращался рысью, а то – поводья отпускал, давая жеребцу самому домой брести, папоротники пышные подминая. Осенью любил глядеть подолгу на воды черную гладь, чешуйками золотыми крапленую, подобно шкуре застывшего дракона из старой книги – охотничьими забавами же, напротив того, манкировал – к сей популярной в отечестве нашем страстишке вполне равнодушен, старался к тому же с соседями-сумасбродами поменьше знаться, да те и не досаждали: надзор, опала…

Все же исключения были – и какие! Тому в трех верстах от Михайловского – левым берегом Сороти к западу – старинное имение Тригорское, некогда пожалованное лихой императрицей в свой коронный год верному Шлиссельбургскому коменданту, – ныне владение шумных помещиц: Прасковьи Александровны, приходившейся тому коменданту внучкой, ее дочерей от первого брака, Анны и Евпраксии, падчерицы Александры, а также двух племянниц – Анны Вульф и красавицы Анны Керн, выданной некогда замуж за дивизионного командира Ермолая Керна, старого и мерзкого шута, стоявшего со своими войсками где-то под Могилевом. А еще каникулами гостил дерптский философ Алеша Вульф, приятель поэта Языкова, донжуан и винопийца…

То ли еще ссыльному романтику: усадебная идиллия – барышни непритязательны и все же весьма милы – впору влюбляться в каждую попеременно, а то – хоть и сразу во всех. Так ведь и было – при том иных держал лишь за сосуд, пустому вину игривых шуток предназначенный, иные же бросали в жар – года пройдут, уляжется многое, за матовым стеклом усталости осядет прежде мимолетное серым свинцом мелочных обид да показной эпистолярной неучтивостью…

Никола Мирликийский… Miraclemaker… путника приюти: пешего приголубь, конного убереги – от человека недоброго, от мора, от травы, что клонит в сон, от зависти ближних, от досужих сплетен сохрани и спаси…

Звоном колокола немы… Колоколам нескромным языки – долой: дел человеческих суеты в белом камне след – келий сырые темницы да монастырских преданий кислое вино… Отведи удар, угодник, – дай сил прожить-миновать: чары когтистые гиблого места, городища Воронича…

По спинам ив горбатых доходит ветром запах чужой, невнятный – старинной границы близость, за ней – земля без шири, да с высью, божницы иглами, а поверх игл тех – петушки немецкие, кованые… забавная земля, ухоженная, торговлей раздобревшая – сгинуть в ней бесследно, затаиться, пропасть – ласкова земля к беглецам – и самому забыть все: отца родного, косые дожди, полынь ломкую, сухую, да ковыли бесконечные, текучие – неведомо куда, до горизонта…

…с конца второй осени уже тлело чувство – не за горами отъезд; будто бес какой подзуживал: отлучись. Отлучись, краев здешних постылых запах забудь хоть на неделю, окунись в столичных шелков шелест – и после уж назад… Да едва не вышло: уже по получении известия о смерти Государя – думая на авось да на суматоху, династическими колебаниями произведенную, приказал было повозку готовить – и сам в Тригорское. И на беду по пути через дорогу – заяц. С соседями простясь, назад – и снова заяц путь пересек; дома же – все к одному: слуга, назначенный ехать, выясняется, в горячке; назначил другого, наконец трогаются – стоп, в воротах священник – принесло с барином проститься… Плюнул тогда, пнул повозку – и велел распрягать…

…и после понял – к добру: не одумайся тогда – аккурат, поспел бы в Петербург тринадцатого декабря под вечер, и того мало – к Рылееву на квартиру, благо тот жил одиноко, неслышно… И с тем бы и погиб – в восторге упоенья, а чем – бог весть; так, несколько месяцев отступя, раз, дав перу вольную, вдруг отпрянул: с листа глянули висельники – ужасом, смрадом, и тогда, – не смея перо покарать, рукою дрожащей начертал в отвращении: «и я бы мог как шут на…» И переломилось тут перо.

Бабушкин дворец карминовый – давил. Вычурный, живой, почти китайский – громоздился в этом тусклом городе, захотевшем иметь его своим царем… Вдохнови, Господи, совладать: несть конца унылой державе, опухшей от безначалия, природно склонной к произволу, закона знать не желающей… Несть числа ее подданным, чьи помыслы лишь от «авось…» до «милостью не обойди…», чье понимание права сродни бунту, а бунта сродни конфирмации… Научи, Господи, жить как: ведь не готовился править; всю жизнь в полках, солдатского котла не гнушался, службу знал до лямки – так ведь не дипломат, не уклончив, подобно братцу Константину, юлить не приучен… На немцев одна надежда – те бедны и безродны, служить готовы искренне: дворян же местных распустил братец покойный, добром будь помянут, распустил… Ни одарить, ни наказать: за четырнадцатое декабря чего стоило расплатиться – еще дым не рассеялся – уже является какой-нибудь князь Василий либо граф Сергей Александрович: «…пощадите оступившихся, Ваше Величество, явите великодушие… ведь наши же дети… нелепо их на плаху, аки Оренбургского Самозванца…»

Нелепо… Наши дети… Вразуми, Господи, как быть с ними: одних только душ солдатских загублено сколько… То братца Александра пример да бабкин почин – проклятая держава: что ни воцарение, то кровь; кровью начнется либо кровью закончится…

…За что же жребий этот – входить во все: в журналов публикации, в мундиров покрой, в кавказских междуусобиц трясину… добродетель времен Петра Великого, да ведь век уже прошел! век целый!

…Одно ясно: чувственность надобно искоренить, взамен – правила, устав; аккуратных людей повсюду… уравновешенных… без рвения излишнего…

Чувственность Александр пестовал – все норовил монстрами себя окружать: то Сперанский этот, то отцовский Аракчеев – орудийный лафет или растяпа Милорадович… То вознесет кого по ерунде, то в Сибирь за пустяк… Самодержавие деспотизмом дискредитировать… негоже нынче… негоже… Взгляд его скользнул по гладкой щеке камер-лакея, подался вперед и тут же запутался в гардинах: в окна сочился бледный, чахоточный свет, приносил с Невы какие-то звуки, резкие и ритмичные: велись работы, укрепляли набережную.

…Когда же и в самом деле пришло – не узнал; сентября, третьего числа, к обеду ушел в Тригорское – день догорел, как подобает: в меру ясный, в меру печальный – той ранней осенью, когда все вокруг будто еще в соку – и все-таки витает в воздухе уже аромат отцветания и распада. И тем ароматом по-особому как-то весело на душе и пьяно…

В одиннадцатом часу провожаем был барышнями по дороге на Михайловское – оставшись один, думал о мимолетном, – и всего яснее проступала тоска некая, нездешняя, незнаемая – тоска европейских странствий, до сих пор не испытанная, – и тут уж грезилось испанских дворцов причудливой архитектурой и нравов дерзкой отточенностью, подобной клинку рапирьему… С эдакими вот мыслями и ступил было в свои владения – и тут же на тебе, гостинчик: прибыло из Пскова лицо официальное – весьма немалыми эполетами обремененный Адеркаса нарочный: письмо губернаторово хоть и учтивое, да все же сухое – ни щелочки, ни царапинки… Одно лишь ясно – в Москву затребован, пусть не в колеснице – так ведь и не в кандалах: «по прибытии же… имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного Штаба Его Величества.»

Рейтинг@Mail.ru