(Философия всегда занимала меня, я любил следить за этим напряженным и стройным ходом мыслей, при котором все сложные явления мира сводились – их разнообразия – к единому. Но когда я захотел справиться, получить ответ на вопрос, что такое жизнь, для того, чтобы знать, как жить, я получал или ответ о том, что всё, следовательно и я, есть субстанция, или дух, или воля, но это я и сам знал. Я знал, что я – что-то такое, такое же, как всё во всем мире; а что это названо было субстанцией, духом или волею, мне нисколько не помогло.
Философия оставалась умственной игрой, справедливой самой в себе, а вопрос оставался без ответа и только повторявший другими словами то самое, что составляет сущность вопроса жизни.
В том отделе философии, который называется этикой и который прямо отвечает на мой вопрос жизни: зачем я живу? философия только утверждает то, что проявляется в жизни людей. Кант, самый строгий мыслитель нового времени, утверждает, что в человеке лежит категорический императив, т. е. говорит, что такое человеку нужно делать. Но что и зачем – он не может сказать.
Шопенгауэр говорит, что в человеке лежит потребность заесть своего ближнего и сострадать ему; но зачем я живу в что выйдет из моей жизни, он не говорит.
Но хотя я и решил, что лучше всего ничего не могу сделать, как убить себя, но не убил себя [13].
Теперь, вспоминая, отчего я не убил себя, я вижу, что причиной тому было смутное сознание несправедливости моих мыслей. Как ни убедителен и несомненен казался мне ход моей мысли и мыслей мудрых, приведших меня к признанию бессмыслицы жизни, во мне оставалось неясное сомнение в истинности исходной точки моего рассуждения. Тогда я бы не умел, но теперь я могу выразить его. Оно было такое:
Я – мой разум – признаю, что жизнь неразумна, но разум мой есть плод жизни.
Если нет высшего разума, а его нет и ничто доказать не может, то разум есть высший судья и творец жизни для меня.
Как же этот разум отрицает жизнь; а он сын жизни. – Разум мой, который есть плод жизни, отрицает самую жизнь, находит ее неразумной. Мое знание дало мне ответ общий об истине и исключило жизнь. А я сам не что иное как жизнь.
Я чувствовал, что тут что-то неладно. И потому всей душой не верил тому выводу, который приводил меня к смерти.
<Другая причина была, что я всю мою жизнь любил какое-то добро, не матерьяльное, а какое-то добро, объяснить которое я не мог, объяснение которого состраданием Шопенгауэра и категорическим императивом Канта было для меня неясно и недостаточно, но которое я любил сердцем и умел узнавать в жизни. Оно было и сострадание, и долг, но было и больше: оно было самоотвержение, нежность, любовь, ласка, правдивость. Я не умел его назвать, но я знал его и любил в жизни.
И третья причина была та, что это самое добро я находил в людях. И я стал приглядываться еще к людям, именно к тем, в которых я находил это добро; и, приглядываясь к ним, я удалился из своего маленького кружка одинакового образования и образа жизни и увидал>