bannerbannerbanner
Поморские сказы

Лев Митрофанов
Поморские сказы

Полная версия

Конские широты
Повесть

Конские широты

«Вся русская культура пропитана тоской по тёплым морям, по настоящему флоту, по настоящей жизни, которая начинается там, где скрипит палуба и сияют южные звёзды»

Константин Анатольевич Крылов, публицист, философ

Иван Буторин по старинке, на поморский манер, сам себя называл кормчим. Вот и сейчас, стоя босиком в подвёрнутых до колен исподних портах, в накинутой на голые обгоревшие плечи рубахе в двух шагах за почерневшей от солнца широченной спиной штурвального Кирсанова, сына Киндея по прозвищу Белуха, которому едва доставал головой до плеча, размышлял вслух:

– Надо полагать, век паровых машин приходит. И уже волна не волна. Есть ветер, нет его, сердешного – а такой барк топает себе, как в хороший ветер. Да не простая эта посудина, а четырёхмачтовая – прямо гора на морской воде. Мы под такой её высокий борт подойдём, так клотик нашей фок-мачты за первую рею вылезет. Да и то едва на пару аршинов.

В Питербурхе-то батюшка Кирсана, Смолокур, ещё двадцать пять лет тому как отслужил на флоте, видел, как против ветра шла 1815 года постройки парусно-паровая яхта «Елизавета» с пассажирами на палубе. Да так, что яблоку негде упасть. И даже на ходовом мостике пассажиров было полным-полно. Ходила она из столицы в Кронштадт. А Смолокур там бывал в двадцать каком-то году. Как раз несколько лет прошло, как успокоили французского императора Бонапарта Напольёна. Наши-то мужики, что с той войны вернулись, такого порассказали, что век бы их не слушать. Говорят, кто-то жив и сейчас. Но я таких давно уж не встречал. Где-то, говаривали, много их вернулось по своим местам до тридцатого года. Я-то в тот тридцатый год списан был в инвалидную команду. Под цепь якорную попал. Она меня так бросила-приложила, что еле-еле оклемался. С «Александра Невского» я, с лучшего фрегата Балтийского флота. В сорок шестом, весной, переделали его в плавучий склад на Кронштадтской стоянке. А уже в сорок седьмом приказали разобрать…

– Эк бабахнуло, словно пушка выстрелила! – Буторин прервал на секунду свою речь и глянул на хлопнувший парус. – Время-времечко, словно ветрушко в парусину крепкую. Только бурун за кормой вьётся. И вскоре растворяется в глади морской. Вот так-то, всё летит незаметно да быстротечно. – И Буторин провёл рукой себе по крутому затылку. – Ну, чего этому императору Бонапартию не жилось? – продолжал. – Видать, ему маялось в маленькой своей Франции, видать, хлебушка не хватало. Мы-то в море ходим, так мы тут родились. Нас море и кормит, и одевает.

Надо обязательно полюбопытствовать, сколько ныне золотом просят за такую шхуну. Парус – само собой, ну и машину на пару, чтоб колеса крутила. Ныне-то, небось, полным-полно даже парусно-паровых шхун. Вот ведь как – беспокойство-то одолевает: вроде бы и заштивать ветрушко может. Конечно, грех так думать. Знамо дело – как удумал, так и сбудется. Прости, не гневись, ветер вольный. – И он торопливо перекрестился. – А тут бы самое время быть и под парусом, и под паром. Налил вонючки в бак, и топай сколько душе угодно. Вон сколько того керосину изводится на фонарные столбы. Почитай не сосчитать, весьма свету керосиновых ламп в столице российской империи хватает.

Но тут простодушный Кирсанов сын с расплывшейся до самых ушей широкой улыбкой громко сказал:

– Вроде как штивать начинает, порой морщится парусина. Нет такой гладкости, парус сникать вроде как начал. И не так шумит у форштевня.

– Не шалобродничай языком, чё болтать. Лучше курс береги, – зло рявкнул Буторин. – Ветры-то все наши слова разумеют. Накличешь! И чего ты напросился ко мне на борт, такой говорливый. Наш-то мезенский да архангельский народ – степенный, вахту отстоит и слова не обронит. Сначала в голове мысли погоняет, потом, чтоб не стеснять своими словами, скажет. И то коротко. Как доклад на мостик. Или вахтенному офицеру – с берега вернувшись. Прибыл, замечаний нет. Вестовым бы тебя определить. Как я, послужил бы, ума набрался. То-то намаялся бы, враз язык прикусил бы. И не мечтай, чтоб тебя марсовым на настоящую мачту пустили. Так-то вот я тогда мечтал. Всем марсовым почёт и уважение. Даже от своего брата матроса. Но и оторваться от кают-компании не мог. Как-никак, а офицеры все тебя в личность знают. И бегай из камбуза до винной каптёрки. Рай земной, а не царская служба. Я и старался изо всех сил. Подфартило мне за то, что глаза у меня были иссиня-дальними, как говаривал первый штюрман. Да усы огненно-рыжие, с волосом буйным цветом на голове. А ныне никто и не поверит, бородища – сплошь чистое серебро. И усы обвисли, что пакля крашеная. Родного цвета только и осталось самую малость в глазах. Но, конечно, основная синь уже всё больше пропадает. Так теперь из меня никакой не выйдет вперёдсмотрящий. Вдали всё расплывается. Но пока только у самой окоёмы. Глаза-то уже огнём не горят, даже выцвели, верно, малость. Словно ёрничают надо мной. Только силушка ещё живёт в жилочках. Да и то не та, конечно.

Киндей глубоко вздохнул и забубнил, как в пустую двухсотведёрную бочку, за что его и прозвали Белухой. Уж очень голос у него был трубный. Да такой, что в Петербурге мичманы и офицеры, как услышат его голос, всё про оперу говорили. Что петь он должен. Но Киндей прятался, когда его пытались разыскать и отвести в оперу. В иноземных краях, когда начинал он говорить, люди вздрагивали и понять не могли, что это говорит он – белолицый, огромный, который, быть может, бороться даже со слоном возьмётся.

– Так, пора нам склянки бить к обеду. Я-то с первых петухов вахту стою. А из поварни дух-то сладкий такой. Прямо слюна течёт. Впервой сегодня слово сказал потому. Может, вы какую команду выполнить прикажите, парусов добавить? – и совсем тихо произнёс полное имя, – Иван Яремеевич, – и ещё тише добавил на иностранный манер, – господин шкипер.

– Ты чего буровишь! Это как в иноземцевский порт войдём – там меня величать шкипером, я сказывал. А теперь-то! Раньше времени негоже приказы забывать.

– Так я, чтоб со всем уважением. Своё почтение выказать! – пробурчал себе под нос Киндей. И уже громко: – Как с курсом? Соблюдать, что ли? – не выдержав, спросил. – Ветерок понемногу, еле-еле, но перемещается.

– Это, вот… было, – выдавил из себя Буторин.

– Так подваливать под ветер? – спросил Киндей.

– Точно. Следи за парусами. Они подскажут. Не отпускай ветер.

В эти же минуты короткого разговора Киндей смеялся вовсю глазами. Вокруг глаз одни морщинки. Но понимал, что – не дай Бог – узрит это Иван Еремеевич, тогда спаси и сохрани Всевышний. Прямо вместе с бахилами сожрёт. «Судя по всем признакам, погода не испортится, – думал Киндей. – Но надо всё-таки выспрашивать побольше о его службе на царском флоте. Порода-то у него крепчайшая. Глядишь, и уму-разуму прибавится. Смог же он в наших краях быть может самым верховным богатеем стать. А как его воспоминая вопросом уведёшь, тогда он добреет. Да и насмотрелся он многого. Батюшку-то его, как-никак, а прозвали Свалицей. И уж не каждому дано столько силы да ловкости. Может, и поэтому Еремей Митрофанович был самым удачливым кормщиком. Да и самым строжайшим. И несмотря на самую крутость его нрава, был справедлив. А потому за честность свою глубоко уважаем и любим».

«Чем меньше ветра, – думал Киндей, – тем в океане, в тропических морях, да пропади они пропадом, всё больше влажности в воздухе. И как ни лей на себя забортную воду, только на самое короткое время спасаешься от жарищи, с большим трудом переносимой».

Глядя на почти безжизненные паруса, уже слабеющие, ловившие ветрушко, глядя на высокое безоблачное небо и иногда посматривая на Киндея, думал о своём и Буторин: «Все мы как мухи сонные стали. А так посмотреть со стороны – так вроде ушкуя завалят. Эх, мать честная! Кормщик-то я, конечно, хреновый, что ни говори. Эх, ёлки-палки. Но одно звание для солидности надо держать. Степенство – великая сила в нашем купеческом деле. Не то, что батюшка мой, крепчайшей породы. Недаром его Свалицей прозвали, – мысли об отце были любимым делом Буторина по взрослости. Ему нравилось, что с определённого возраста он перестал бояться отца. Зато проникся к нему каким-то необыкновенным, как казалось Буторину, уважением. – Батюшка-то мой, как настоящий хрен моржовый, из которого ножки табуретки делают. Уже видать, до настоящей твёрдости моё дело не дойдёт, нет, не дойдёт. Да и на паровую шхуну-то, видать, деньжищ надось. Уж лучше по старинке. Дело верное. Да, видно, не срок мне доходить до нынешней крепости. Даже купишь паровую машину – а она, глядишь, и поломается. Хоть я и везучий – что грех жаловаться. По всему подфартило мне! Паруса-то ветрушко задарма надувает. А с новизной, без керосину-то, никак не обойдёшься. А то ещё, поговаривают, чистым спиртом кормить да поить надо железных лошадей. В аптеке его не накупишься. Там же не одно ведро влить надо. Эхма, дела-то какие, прямо нелюдимые. Только что остаётся, так держаться за паруса. Святое дело. И что было дано родителю моему, упокой его душу Господи, так мне ни в жизнь в руки не давалось. Не приладился к моей руке его самый большой гарпун. Я уж с флота возвернулся, а у него рука не полегчала. Да так треснет, что и не увернёшься ни в жизнь. А как глянет, так дыхание – было – прерывалось. Я и букварь-то осилил только потому, что батюшка порол. Порол, пока матушка не вырывала вожжи из его рук, с криком истошным: «Забьёшь сынишку родного, Ирод жестокий!»

Помянув мысленно добрым словом родителей, Буторин снова стал размышлять о деле: «Без наших лучших мезенских мореходов мне этих проклятых морей тоже, видать, не одолеть бы никогда. Без Киндея, да особливо – без Антипа-Сдело. Да без Агея Распопова – Матигорца. А Пров Исаков-Серебряник ещё здоровей Киндея. Митрофан Михайло Дурасов – самый первейший парусный мастер. Мне и астролябию эту ни в жисть не выучить. Её с юности познают, как Сдело на зубок помнит, что ни спроси. По памяти ответит. А мне, видно, не дано. А Лёвка Иванов-Шубин, корабельный плотник, все секреты ведает, сам может и чертить, и топором тесать так, что никому другому не смочь. Потому, хоть я ныне и богатей, а худо будет без них. Каждый должен знать своё ремесло из всей нашей нынешней команды. В ней только одни умельцы. И только один Амос малость кумекает по звёздам, как ходить по морям, да и то – только по нашенским верно. Да всё Антип старается его просветить. Крепко верит в него. А так-то – до Антипа-Сдело ему грести, что против шквального ветра в открытом море. Вот у меня-то торговля идёт так, что все паруса ветром набиты. А тут искушение такое навалило. Верно от моей глубокой глупости. Наказывают ныне меня за жадность. Привык-то только одними пряностями. Но если вернёмся, – тут Буторин широко перекрестился, на что Киндей и ухом не повёл, – я этот поход оправдаю. Легшее гагачьего пуха у нас груз, а деньги за них кладут тяжеленные. Надо бы удумать, чтоб ненароком не опозориться. Точно, хворым надо сказаться. И… Сдело поставить штюрманом, кормщиком, шкипером. Всё равно с самого начала он командует. Я – так, только щёки надуваю. Не лопнуть бы! Всё одно он астролябию знает, и остальное… Антип-то всё что можно исходил. А я-то в эти моря больше ни ногой. Спаси и сохрани, – Буторин снова перекрестился. – Только бы вернуться. Святыя угодники, не выдайте, – он положил крест в третий раз. – И больше во мне любознательности проснуться я не разрешу. Вот дурень седой! Никак бесы меня подманили. Посмотреть на другие земли да на чёрные народы. Но лишь бы ныне до дому добраться. А то спросил Антипа: «Можно добраться до земель, где чай продают?» – «Да отчего ж нельзя? Земля-то точно круглая» – ответил мне. И я дорогу духом своим только как кормчий ведаю. Ей-ей, вернусь. Храм построю не хуже Александро-Невской церкви Архангельского Дисциплинарного полуэкипажа. – Буторин положил руку на нательный крест. И держал её так, пока обещал постройку церкви. – Ну, конечно, ежели домой вернусь, то такой же построю, но, конечно, поменьше. Тот соборишко всем народом строили. И царёвы были там деньги. Монастырь Соловецкий выкладывался. Все наши мезенские тоже копеечки собирали. Дружно монахи, говорят, в нём участие принимали…»

 

Тут все мысленные и немысленные клятвы и обещания прервало движение на палубе. Из открытого правого люка поварни вылез неторопливо дед Антип Сдело с бутылкой «Чёрного Дракона» в руке. Как Сдело утверждал, каждому в этих каторжных морях надо пить самый крепкий джин, чтоб не сдохнуть от здешней самой разной пакости.

И спросил:

– Что, довернули? Рыщете под ветер? Так гляди на воду. Ещё круче вали, не то совсем его потеряем. Вишь – он старается. Дует из последних сил.

Из люка, как жираф шею вытянул – появилась голова Амоса Алельковича Ливенцева, и сверкая голубовато-васильковыми льдистой стылости глазами да сахарными зубами, он протрубил голосом Посейдона – так, что у всех троих на палубе зыбь по шкуре пробежала:

– Извольте откушать, господа мореходы. А вам, господин Сдело, Антип Труфанович, очень низко просим подменить вахтенного.

– Ну, чего зубоскалишь? – повернув голову в сторону Амоса Ливенцева, ответил Антип Труфанович. – Скажи попроще: подмени его, до Геркулесовых столбов пока дойдём. Ну, на худой конец, до Гиблортара. А там мы сходим в шинок, по-ихнему – таверна, и через три дня и три ночи возвернёмся. Но будем совсем слабыми. И ты, Антипыч, как вечный человек отстоишь ещё двое суток, пока мы не отоспимся – сил-то набраться надо.

Все засмеялись дружно. Даже Буторин схватился за живот. И тут же вспомнил, что пора хворость разыгрывать.

– Ох, схватило что-то ниже живота. Ох, ребята, ну прямо невмоготу.

Пружиной из люка вылетел Ливенцев. К Буторину шагнул Киндей. Они подхватили хозяина под руки. Тот совсем обвис в могучих руках. И так вошёл в свою совсем небольшую кормовую каютку и сразу улёгся на лавку. Амос с Киндеем, согнувшись в три погибели под низким подволоком, потоптались, не соображая – чем ещё можно помочь, и переглянувшись, ни слова не сказав, решили, что пора в поварню. Чтоб еда не простывала – больно быстро скисает на жаре.

«Эх! – вздохнул и задумался Буторин. – А сегодня, верно, едим то же, что только магараджа потребляет: салат из разных фруктов, нарубленных, перемешанных и немного толчённых. Её, еду эту – словом, баловство одно – подсмотрели в гостях у соседей… Англичане, с которыми рядом стояли на причальной стенке, от жары спасаясь, каждый день такую толокушку делали. А мы всё на солонину налегали. Всё-таки тут везде есть фрукты. Мелко порезали, совсем маленько добавили мёду. И теперь, пока не вылижут свои миски и не исчерпают в котле всё до дна, будут сопеть-трудиться. А потом – не проспали бы меня сменить с вахты. Конечно, есть такие удальцы в этой самой Индии, что отказались от всего личного, и даже от исподнего. Круглый год шастают по пыльным дорогам голышом. Только верёвочка махонькая на поясе, а к ней, чтоб срам прикрыть – ветхая тряпочка. Прямо лоскуточек, да и только. И все их кругом уважают да почитают. И сколько их ни довелось увидеть, все они мимо базара проходили. Так ни один из них нигде и не присел да ничего не сжевал. Такие все достигли звания Садхи, что значит – Святой. Но, верно, нам это дело никак не может подойти. Попробуй, поворочай веслом в море, когда в особенности уже сало плывёт. Хоть махонькие льдинки, да тяжести заметно прибавляют. Так и баркас на берег не вытянешь. Сила без варёного иль печёного из дичины не проявится, хоть ты пополам тресни.

Вот уж – ни стыда, ни совести. Ну отказался от своей избы. Ну ладно, тут и под открытым небом все спать-отдыхать могут. Но от порток что ж отрекаться! Срам один, да и только! И всё-таки эти Садхи в одном порыве: вся жизнь сплошь преодоление, да и только. Упёртые они – по всему видать. Только глаза не очень-то весёлые. Всё и в них, всё в себе. Нет в них никакой нашенской открытости. Идут вроде как на каторгу. Без радости разве можно жить человеку? Из таких людишек – а на вид крепкие они ребята – и мореходы вышли бы наиправейшие, да и только. Что вовсе немало значит для любого народа. А может, они просто лентяи, лежебоки. Ну да Боженька им судья. А всё-таки, отчего же их к святым при жизни признают в народе? Но чтой-то я в чужом монастыре свои нравы как бы видеть хотел? Ну, верное дело. Бог им судья, да и только. У нас и своих забот полон рот!»

– А чё с Буториным, пониже живота? Кобыла ему нужна, что ли? – без эмоций спросил Митрофан у Амоса с Киндеем. Амос и плечом не повёл. Будто пропустил вопрос мимо ушей, а Киндей ответил, краснея:

– Да нет. Вроде и в лице изменился.

Антип занял место, где только что сидел Киндей и громко заговорил:

– Упреждал я. В этих гнилых морях и на этих землях люди не зря почернели. Пока не войдём в нормальные холодные воды, без «Чёрного Дракона» пропадёшь. Я купил тогда в порту – прямо сколько в два мешка влезло. Сам еле доволок. Потому что наша ластушка, наша лебёдушка, наша красавица стала в один день самой популярной посудиной. Толпы в порт валили поглазеть. А оказалось – секрет простой: бесплатное выступление на конском базаре Амоса Алельковича Ливенцева, – Антип уставился на Амоса и развел руками. – Местные людишки потом не на коней глазели, а весь базар ходил за Амосом. Из других городов завсегда на базар люди приходили! Там, видно, слава быстрее ветра летит. А как не посмотреть на ловкого парня? Спор свой выиграл у знаменитого змеиного скомороха-дудочника. И тот как проигравший спор всё, что было в чашке, все денежки ему в ладонь и ссыпал, – последнюю фразу Антип произнёс протяжно, будто наблюдал за проигравшим факиром, и засмеялся.

Ветер заметно тем временем ослабел, но порой порывами набирал прежнюю силу. Как обычно, когда всё вокруг совсем спокойно и на палубу привычно залетают летучие рыбки, и на небе ни облачка, и солнце печёт так, что надо всё время таскать забортную воду и скатывать на палубу. А палуба, к тому же, от мачт к бортам идёт с понижением. Вода просыхает на глазах. А не скатывать – под палубой становится точно как в хорошо протопленной баньке.

Как только ребята вышли, Буторин сполз на палубу своей каюты, встал на колени.

– Эх, кричи, не кричи, супротив Господа не попрёшь!

Глухие удары Буторинского лба услышали в поварне и за общим столом кают-компании. И выбрали послать к нему плотника Лёвку Иванова-Шубина, закадычного друга Буторина. Лёвка встал и пошёл.

– Иван Еремеевич, как это тебе, такому богатырю и захворать? К тебе шёл. На небо глядел. Ни облачка. Везде горизонт чистый. И сполохи от ветра порой бегут. Это точно слабеет ветрушко.

– Ох! Типун тебе на язык, он у тебя окаянный! – запричитал неожиданно изменившимся, звонким, раздражённо неприятным голосом Буторин.

– А чё ты раскричался? Мы все испереживалися. Не только ты как купец.

– Тьфу, чертяка, ежели так наговоришь, прости Господи. Так там всё слышно. Ветер-то всегда наши слова носит. Это уж как Бог свят, я знаю.

– Что ты всё лаешься? Сам-то не видишь? Я тех зверюг не покупал для царского зверинца. Ты отличиться захотел.

– Звери те попередохли, – примирительно сказал Буторин, – это что! Вот арабские скакуны – это да! Я ж в них вложил всё, что было, до последней полушки.

– Ладно брехать-то! Знаю я тебя. Без накоси иметь силу не мудро, не хитро. Пол-Мадагаскару ты бы купить смог.

– Ну чего ты, Лёвка, заливаешься лаем своим – прямо пёс цепной! Верно, хорошо, что на этот Мадагаскар не попали. Не то бы и вовсе не преодолели мы этих безмерных морей, – совершенно беззлобно, сникшим голосом говорил Буторин. – Теперь-то я понимаю, что лучше сидел бы на своем Беломорьевском берегу да торговал. Пушнины, какой хочешь, не считано; пеньки Вологодской лучше в мире не бывает. Золотишка из-за Камня сколько надо, сколько скажешь, привезут. А крепче нашего леса-то и вообще нигде не видать. Лиственницы такие – всем лиственницам лиственницы, они само небо подпирают. Кедрач такой, что всё на лодье пропадёт от солей морских, а кедровый килевой брус, что из-за камня вместе с комлем на форштевень уходит – так я не знаю случая, что его можно было разбить о скалы даже. Такие кили от веку и до веку в море бегают – работают.

– Да не хочу я, Ваня, твоих прибытков считать. Сам знаешь, не моё это дело. А пошли мы за тобой из-за чистой любознательности. А то без моря-то жизнь не в жизнь мне. Да и всем остальным. Окромя Беломорья никуда не ходим.

– Как не ходим? – возмутился Буторин. – Ты до Оби ходил? Ходил! И как успешно! До Мат-шара ходил? Ходил! И в одно лето по чистой воде пришёл! И тоже с удачею. А про Грумант и говорить нечего, сколько раз ты там бывал… на ихнем Шпицбергене.

– Да, – вздохнул Лёвка Иванов-Шубин, – на Грумант хаживал я целую дюжину раз, почитай двенадцать лет там промышлял. Да нет, четырнадцать. И конечно, куда хошь пойду. Мне старшего сынишку очень учить надо. Я его учёным человеком задумал сделать. А уж что задумал, то дело верное.

– Это ты правильно разумеешь, – покачивая головой, отвечал Иван. Михайла-то Ломоносова, каво не спроси, у нас в России все знают. И к нам сразу добрей становятся – вот, что я заметил. А про твоего малого старшего – как-никак мой крестник – я тоже согласен, все учёность уважают. Чаю, пора ему в Питербурх отправляться. Для начала в школу навигацкую. В класс на штюрмана, туда из нашей черносошенной и из поморов принимают. Я узнавал.

– Да неужто ты где выведал, что туда сразу можно поступить?

– А отчего же нельзя? – похлопал по кошелю, что выглядывал из-под подушки, Буторин.

– Я тебе скажу, Иван Еремеевич, мечтаю я, чтоб и у нас школа открылась своя, в нашей деревне. До Мезени-то не набегаешься. В особенности в снегопады. Да если бы ты первым был в этом деле. Народ бы тебе в ножки кланялся. И я тоже.

– Об этом тоже думал я, – почесав бороду, ответил Буторин, – но все резоны взвесить надо. Одно мне понятно – что ныне без учёности пропадём. Иноземец-то к нашим делам всё чаще прилипает. И леса у нас хватает. Ты только погляди, в Петербурхе-то сплошь одни немцы, куда ни плюнь, и фамилию его не выговоришь. Хоть целый день повторяй, а не осилишь. Ты вот что, Лёвка, мне совсем худо. Поди, скажи Антипу и всем в поварне, что кормчим назначаю Антипа – он удачливый. И вряд ли кто лучше его астролябию знает. А он назубок всё помнит. Только чтоб все видели – для фасону её таскает под мышкой пусть. А я всё-таки сосну. Может и полегчает мне.

Иванов-Шубин шагнул на палубу. И подходя к Антипу, услышал:

– Ну совсем невмоготу мне, не туда гребём. Говорил ему, а он, Ванька, всё своё! А как дойдём до полосы Конских широт, и Иван Еремеевич сбросит за борт немерено золота. Три-пять шапок серебра за коней отдал. Эх, дотянуть бы нам до большой дороги, до угревых течений!

 

Лёвка выглянул из поварни на волю. И тотчас же Антип заорал неожиданно.

– Всем наверх! – не успел Антип и глазом моргнуть, как все встали в ряд за его спиной. А он только руку протянул вперёд. И сказал – С последним ветром уходит один из чайных клиперов. Гляди, народ, любуйся, как акула бежит. У плавника, что торчком торчит над водой, бурун кипящий. И теперь только флагшток с клотиком видать. И до десяти раз – десять не досчитаем – и парус ушёл за горизонт.

Все стояли, молча любуясь той невиданной скоростью, с какой проплыл на горизонте и исчез, словно белое облачко, трёхмачтовый большущий парусник. Потом удручённо долго молчали.

Наконец Митрофан сказал:

– Ветра полный парус на всех трёх мачтах.

А Антип добавил:

– В три раза нас он длиннее, и осадкой поболее будет, и в три раза быстрей, чем мы, идёт. А может и ещё шибче.

– Так что, нам померещилось это судно? А если нет, то что такое чайный клипер? – спросил Митрофан, и все, ожидая ответа, сгрудились плотно вокруг Антипа. Кто-то тихо сказал:

– В один день две радости не живёт.

– Да чего там нам с этого клипера? Лучше хлеб с водою, чем пирог с бедою!

И вдруг незаметно подошедший Буторин спросил:

– Видно, это и есть Летучий Голландец? А тут думай не думай – а это и есть мираж!

Киндей хрипатым, неземным голосом и верно невпопад сказал:

– Жизнь висит на нитке, а думает о прибытке!

Никто не засмеялся. Один крякнул в сердцах, да за борт сплюнул. Угрюмо нахмурив брови, сам Киндей закрестился часто, зашептав молитву и искоса поглядывая на своих товарищей. Пров схватил ведро и давай палубу поливать. Буторин, увидев расстроенные лица, тихонечко поплёлся к себе хворать. Всем стало неловко за плевок. Вспомнили о старинных заповедях.

Наклонившись к Антипу, Киндей ещё ниже почтительно поклонился.

– Антипыч, ты же слово дал, что будешь рассказывать о жизни мореходов в морях.

– Да я – всем сердцем! Разве против я, Индюшонок-Киндеюшка?

– Но вот ты плюнул за борт, Киндей! А позабыл, позапамятовал, что Зелёная борода обидеться может? – попенял Антип.

– А это что-то из сказочной истории?

– В море-океане не бывает сказочных историй, – продолжил окрепшим голосом Антип. Так, Зелёная борода?

– Но, – перебил упрямый Киндей, – эдакая опять сказочная история. Скорей всего, вроде бы, младший брат самого Нептуна… Да и какой я индюшонок, Антип Труфанович? Посмотри, какой я. Только Митрофан меня больше. Да в силе я, может, и ему не уступлю.

Но Антип зло и уверенно продолжал:

– Вот как ударит ветер в снасти, золотой мой! Как запоёт на самые разные голоса, как живые толпы сатанинские! Как волной накроет! Да волна прямо насквозь от носа до кормы прокатится и всё лишнее смоет! И парус лопнет от натуги, не выдержав ветра. Да он, мочёный солёной волной, как захлопает, точь-в-точь как пушки палят! И с рей не спустишь – слушаться перестал, заело на талях, и к нему не подберёшься – сразу сбросит за борт. Потому что руки замёрзли, и пальцы уже не слушаются, и всё тело с трудом подчиняется твоей воле. Вот тогда ты и вспомнишь, что такое сказки Нептуна. А насчёт индюшонка, так ты – да самый настоящий. Есть такая домашняя птица – она в три раза больше самого большого петуха. Курлычет нежно, прямо музыка сплошная. На людей незнакомых нападает, к своим липнет, как ласковое дитя. Только пока они индюшата – цыплятки, им зерно надо бросать на кошму из шерсти баранов, не то клювы у них мягкие. Попортят и тогда погибают. Да это – что жар-птица. Что тутошние места. Павлинами их называют. Ты ж видал, бегают у фонтанов во дворцах.

– Так и ты горяч больно! Что старые индюки. Новый человек во двор зайдёт, нападать будут, защищая индюшек.

– И во многом ты ещё простодушен. Но лучше жить с открытым сердцем. И не высматривать, где длинный рубль. Эти сатанинские желания втягивают, что воронка на стремнине. И душа в человеке пропадает.

– Ничего себе удумал ты, Антип Труфанович, мне такое прозвище.

– Да я с любовью к тебе, Киндеюшко. Такого красавца надо дома беречь. И ходить там, где всё знакомо. По-нашему по Беломорью.

Тихо-тихо подошёл Лёвка Шубин. И непривычно задрав подбородок, словно выдавил из себя:

– Антип Труфанович! По болезни своей Иван Еремеевич тебя назначает кормщиком. И покорно просит не отказать. Ввиду его совсем нежданной слабости.

– Да будет тебе, Лёвка, пыжиться. Приму полную заботу на себя, – ровным голосом, думая о своём, ответил Антип. И повернул снова голову, чтобы продолжить разговор с Киндеем.

– Ну ладно, – примирительно, погасив обиду, протянул Киндей. – А как насчёт этих самых – что за горизонт облачком пролетело?

– Клипера, Киндеюшко, все англичане. Это самое, они быстроходные суда во всех морях. Таскают они в своих трюмах овечью шерсть из Австралии, из Мельбурна в Лондон. И вторая у них дорога – это с самого востока, из Китая, Цейлона и Индии лететь опять же в Лондон с грузом чая и пряностей разных. Многие из них построены были на верфи в Грин Оксе. Ходоки они самые быстрые, из бухты Хобстон-Бей, это рейд Мельбурна. И до Лондона они топают в среднем до девяноста суток. А если ветерок будет устойчив, так суток восемьдесят.

– Господи! Услышь мя! Мы топаем в один конец больше полугода. Как мне на них попасть, Антипыч? Помоги…Ты нас тоже не обижай! За двадцать четыре часа в нормальный ветер мы проходим почти триста вёрст. Да, это так. Да в морских милях – то только в самый хороший ветер сто пятьдесят-сто семьдесят пропылим в брызгах кучерявых.

– А! Я самому лютому врагу не пожелаю стать в экипаж к англичанам. Они там, на клиперах, повесить на рею могут по приказу капитана только за то, что швабру за борт уронишь! Тебе этого не понять, дурень ты. На свободных морях ты вырос. У Морских Дьяволов – так прозывают матросов в аглицком флоте, особливо военно-морском – нет ни одной задницы на всех кораблях, чтоб не было отметин от линька, а то и от плети-змеехвостки палача. А у них таковой на каждом паруснике имеется. Вот так-то, сыночек мой разлюбезный. Так что ты там ничего не забыл, – Антип стал разглядывать, что осталось от жидкости «Чёрного Дракона». Повертел почти чёрного стекла бутылку и сказал, шагнув к борту и выливая остатки пахучего зелья:

– На ветер надо с молитвой смотреть, ловить его щедрость. Скисает он. Потому буду до последнего стоять вахту тут, под мачтой. Помогать словом буду тому, кто встанет сейчас на моё место. Не то и некому будет пробки в бутылках сургучом заливать да чернила изводить в стонах – «Спасите наши души!» Нет, нам некогда чернила марать, и не настало, и не настанет время нам, поморским мореходам, божьи письма писать! Посуды у нас много свободной. Вся подшкиперская пустой посудой забита. Ну да ладно – может, дотащим эти ценности до родной Мезени. Бутылки больно крепки, толстого стекла.

И став вполоборота к Киндею, увидел, что и Амос Алелькович Ливенцев, и Митрофан Михайло Дурасов, и Пров Исаков Серебряник, и Агей Распопов Матигорец все слушали его, затаив дыхание. И только также спокойно черпал забортную воду Лёвка, поливая разогретую палубу, от которой шёл густой пар испарений, и тут же исчезал в густых лучах солнца.

– Дома-то и солома съедома, – глядя в глаза Киндею, сказал Антип.

– Пьёшь и воду, поскольку поморского роду. Видно, поэтому мы и в морях, а не на берегу, на углях поросятину не печём, – вздохнув, ответил Киндей, и сверкнул глазами. – Доберёмся, куда денемся!

– Эх, Киндей! Из рогожи не сделаешь сыромятной кожи. Так и с погодой: сколько сам ни дуй, а парус не подымешь.

И Амос Алелькович не выдержал, сказал:

– Чудные чудеса, для нас стали шилом небеса! А ты, Лёвка, поди, скажи Ивану Еремеевичу: «Понимаешь – так понимаешь, а не понимаешь – так как знаешь!»

И спокойно, как бы ни к кому не обращаясь, Антип процедил сквозь зубы, полуприкрыв веки, совсем устало:

– Сказывал я ему про всё, что будет. Так он не услыхал меня. Вот совсем ветер сникнет, придётся терпения набраться, пока под ветры нас течения подтащут. И у нас тут всё налицо, как выеденное яйцо. А клад добудешь, так дома не будешь… Но честно говоря, братцы, всегда неповинные страдают. Вот как-то всё непонятно устроено, – в раздумье продолжал рассуждать, всех оглядывая, Моржовый Зуб. – Жалко мне, ребята, животину. Что она, сердешная, страдает – ведь перед нами ни в чем не виновата, и вообще ни перед кем. И мне потому невмоготу совсем. Будет скоро полнейший штиль. Скоро может ветер сникнуть, – посмотрел Антип на корму.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru