bannerbannerbanner
Сочинения русского периода. Стихотворения и поэмы. Том I

Лев Гомолицкий
Сочинения русского периода. Стихотворения и поэмы. Том I

Полная версия

Одновременно с поступлением Льва в школу в 1922 году возникло гимназическое поэтическое содружество «Четки». О составе и деятельности этого кружка учащихся до нас дошли лишь скупые и фрагментарные сведения. Он создан был по инициативе Пантелеймона Юрьева, которому суждено было стать одной из самых интересных фигур русской литературной жизни в Польше, как межвоенного, так и послевоенного периодов. В конце 1920-х годов, спустя несколько лет после окончания гимназии, он под псевдонимом Семен Витязевский завоевывал известность в качестве поэта, беллетриста, автора многочисленных статей, посвященных истории Острога и Юго-Западной Руси, и на редкость плодовитого журналиста, выступавшего в меньшинственной русской прессе в Польше. Как и Гомолицкий, Юрьев на Волыни был пришлецом; он родился в Москве в 1904 г. (по менее достоверным данным – в 1906 г.), и семья его оказалась в Остроге в годы войны[78]. Родители сразу записали его в городскую гимназию, и он уже в начальных классах участвовал во всех литературно-издательских начинаниях гимназистов. Начало своей литературной работы он возводил то к 1917–1918 (подразумевая, видимо, выступление в острожском альманахе Рафальского и Гаськевича Молодые силы), то даже к 1912 году. Круг его литературных и интеллектуальных интересов оказался во многом очень близким Льву, и их общение в 1920-е годы во многом наложило печать на творческую биографию Гомолицкого этого периода. Помимо них содружество «Четки» включало Андрея Басюка (в том же 1922 году уехавшего во Францию и поселившегося в Лионе); писавшего по-украински Антипа Павлюка (1899–1960), впоследствии известного украинского поэта, в 1922 уехавшего в Прагу и издавшего там свои первые книги; Анатолия Дерпта, Олега Острожского, Михаила Рекало. Содружество просуществовало около пяти лет, распавшись к началу 1927 года из-за разъезда участников после окончания гимназии. Название кружка было выбрано (как вспоминал позднее П. Юрьев) в честь книги Ахматовой[79]. Пятилетний юбилей общества был отмечен небольшой подборкой стихотворений его членов в газете[80], редактором которой недолгое время был Витязевский. До нас дошли лишь стихотворные выступления «Четок», хотя краткая заметка, сопровождавшая юбилейную газетную публикацию, участниками группы называла не только поэтов, но и писателей, художников и журналистов. В заметке, несомненно составленной самим основателем кружка[81], также сообщалось:

В течение пяти лет содружеством было выпущено 47 томов своих изданий (рукописных, печатных, гектографированных).

Члены содружества раскинуты сейчас волею судеб по всему земному шару. <…>

В конце этого месяца выйдет небольшой юбилейный сборник «Четок» при участии почти всех «Четковцев»[82].

Анонсированный сборник, однако, издан не был. Но и после распада, вплоть до 1930 года, марка «Четок» продолжала фигурировать в некоторых печатных выступлениях участников. Составив в 1930 г. большую антологию Сборник русской поэзии в Польше, С. Витязевский выпустил ее во Львове под маркой издательства «Четки».

Несмотря на очевидное стремление Витязевского-Юрьева придать содружеству «Четки» и его истории как можно более внушительный вид и то обстоятельство, что материальных подтверждений существования к юбилейной дате такого большого числа совместных печатных выступлений группы в нашем распоряжении не имеется, нет, однако, и оснований сомневаться в сведениях, сообщенных в заметке. Предлагая в письме к А. Л. Бему от 3 марта 1927 взвесить возможность стеклографированного издания сборника «Скита поэтов», Гомолицкий рассказывал: «У нас в Остроге в распавшемся теперь литературном содружестве Четки очень практиковались рукописные “издания” и почти ежемесячно выходил журнал нормального формата книги, около 100 стр. номер. <…> Наши запросы ограничивались рукописью, одним экземпляром, мы располагали своими ограниченными средствами – но то же можно осуществить и в иных размерах, достигнуть же можно очень больших результатов, по обложке почти неотличимости от книги».

Нельзя не признать сам по себе факт такой длительной совместной поэтической работы в глуши, в маленьком провинциальном городке, в высшей степени примечательным. Амбиции «четковцев» заставляли их сравнивать себя и с пражским «Скитом поэтов», и с варшавской «Таверной поэтов» и считать себя наравне с ними. Одним из оснований для подобных сопоставлений было именно участие Гомолицкого в кружке[83]. Можно полагать, что в число 47 «печатных» выступлений, упомянутых в юбилейной газетной заметке о «Четках», вошли и его Миниатюры, и Стихотворения 1918 г. Он, несомненно, пользовался большим авторитетом среди товарищей по кружку. Влияние его проявилось уже в том, что некоторые участники вслед за ним обратились к облюбованной им «прозаизированной» записи стихотворных текстов[84].

Второй острожский период был временем сосредоточенной внутренней работы у Гомолицкого, религиозных исканий и погружения в мистику[85]. Родителям поэта эта сторона его духовной жизни была совершенно чужда. Впоследствии он говорил о их нерелигиозности[86]. В своей русской автобиографии он писал:

 

В доме моего детства был обряд, но не религия – ощущение близкого присутствия Бога. Моя встреча с Ним была только моею встречей. Никто и ничего не стояло между нами.

Он мне явился великаном. Сидел на холме, с головой невидимой за облаками, и чертил по небу знаки – завет между Богом и человеком[87].

Поиски Бога прошли этап яростного богоборчества. Описывая в «Совидце» распадение Я на «трагический дух» и «персть», Гомолицкий рассказывает об исступленных молитвах, борьбе с демонами и с «любострастием», сходной с терзаниями Евагрия в «Добротолюбии». Он погрузился в йогу, спал на досках, доходил до крайностей аскетизма. В стихотворении, напечатанном в Дуновении (1932 г.), он рассказывал:

 
Постель казалась мне греховно нежной —
плоть вероломную я к доскам приучал,
кладя на стол свой отдых неизбежный,
и на спине, как мертвый, застывал.
 

В «Совидце» он говорит, что «Раджа-йога» Вивекананды впервые раскрыла ему его «сознанья недра». Философские, религиозные, богоискательские интересы Гомолицкого сблизили его с другим товарищем по гимназическому кружку – Михаилом Рекало. Будучи младше на год, Михаил закончил гимназию в 1922 г. – в год поступления туда Льва. Это был первый и единственный в его жизни близкий друг. Михаил был не по возрасту образован, знал много языков, в частности классические, английский и древнееврейский. Гомолицкий находил в нем черты подлинной гениальности. Круг его духовных интересов охватывал древнеиндийскую философию (Бхагават-гита), древнееврейские мистические тексты, оккультные науки. Ему в наследство досталась огромная библиотека по религии, теософии и восточной философии, в которую они погружались вместе со Львом[88]. Подробный рассказ об их отношениях («обменное мыслетеченье»), которые дали чрезвычайно мощный толчок в интеллектуальном росте Гомолицкого, содержится в шестой главе «Совидца»:

 
но в этой ночи одичанья
герою послан странный друг:
ни с кем не схожий он мечтатель
от отрочества мудр и сед
теософический читатель
в юродстве мистик и поэт
йог – практикует пранаяму
маг – неподвижный пялит взгляд
глаза вперенные упрямо
слюдою чорною блестят
он совершенств для плоти чает
и избавления от тьмы
язык санскритский изучает
древнееврейские псалмы
в углу ево светильник тлеет
и мирро умащон чернеет
беззубый череп и плита
с санскритской тайнописью темной:
любомудрящие места
в микрокосмическом огромный
космический надумный мир
словесный непрерывный пир —
с любомудрящими речами
 

Михаил Рекало принадлежал к семье, очень известной и уважаемой в Остроге. Его отец, Михаил Федорович Рекало (1861–1908), статский советник, преподавал математику и физику в городской мужской гимназии; мать Мария Григорьевна (в девичестве Кисла, 1873–1934), поборница женского образования, основала в 1906 году частное женское училище 1-го разряда (открыто в 1908 г.), значение которого ясно по тому, что в существовавшее тогда в Остроге женское училище графа Д. Н. Блудова принимались воспитанницы лишь православные и преимущественно духовного звания. Вплоть до 1917 года предпринимались усилия расширить училище Рекало и преобразовать его в правительственную женскую гимназию, но государственный статус оно получило лишь в период Украинской Народной Республики, в 1918 г. С 1922 года оно вновь стало частной русской гимназией, а в 1924 г. в ходе реформы образования было слито с мужской гимназией в гимназию имени Марии Конопницкой с совместным мужским и женским обучением на польском языке[89].

Когда Гомолицкий в 1940–1941 гг. набрасывал портрет своего «хладного друга» в романе в стихах, он ничего не знал о его участи, жив тот или нет, потеряв следы его в хаосе военных событий. Приступив к учительской работе в начальной школе Глухова Ковельского уезда в 1928 году и в 1935 году продолжив ее в селе Сыново, Михаил Рекало, когда разразилась мировая война, был мобилизован в Пултуске в 13-й пехотный полк польской армии, но, после занятия «восточных кресов» Красной армией 17 сентября 1939 г., был демобилизован и вернулся на работу в школе. После нападения Германии на СССР 22 июня 1941 года он поспешил домой в Острог и учительствовал во время немецкой оккупации в родном городе. По освобождении Волыни Рекало назначили 16 февраля 1944 директором острожской неполной средней школы № 2, а спустя три месяца, 15 мая 1944, мобилизовали на военную службу рядовым 183 стрелкового полка, который после разгрома Германии был направлен в Хабаровск, на Дальний Восток. М. М. Рекало находился там с 8 августа по 3 сентября 1945 г. 7 октября 1945 он был демобилизован и, вернувшись в Острог, работал в 1946–1956 гг. в средней школе № 1, а затем с 1956 до выхода на пенсию в 1971 – в Острожской средней школе-интернате, преподавая, главным образом, английский язык. В 1958 г. он закончил заочное отделение Одесского педагогического института, получив, таким образом, необходимый ему для службы диплом о высшем образовании[90].

Портрет Михаила Рекало Гомолицкий дал в своей первой автобиографической повести польского периода «Бегство», скрыв его под именем Игорь Рутилов. Там он привел стихотворение Рекало в собственном переводе, сильно утрируя «абсурдистские» черты оригинального текста и добавив собственный комментарий по этому поводу[91]. Рекало писал стихи с гимназических лет по крайней мере до конца 1930-х годов, но, насколько нам известно, за пределами острожских «изданий» «Четок» никогда не выступал. О послевоенной судьбе друга Гомолицкий впервые узнал лишь в 1979 году, когда Рекало, получив его адрес через Пантелеймона Юрьева, вступил с ним в переписку. Гомолицкий тогда стал работать над новым своим автобиографическим сочинением «Гороскоп». Вспоминая прошлое, он писал Рекало: «Интеллектуальный заряд наших встреч эмоционально сохранился – по крайней мере, в моей жизни – по сей день, стал подтекстом переживаний в течение полувека, оплодотворял мои книги»[92]. Вспоминая старые стихи Рекало, Гомолицкий писал ему:

Дорогой отче! Я всегда высоко ценил твои поэтические экзерсисы. Были в них искорки гениальности, как в обломке сырой природной руды содержатся крошечные крупинки золота. Надо было только эти зернышки драгоценного металла выплавить, очистить и должным образом оправить. Сам ты сделать такого не мог, поскольку это потребовало бы определенной специализации, на которую у тебя никогда не было охоты. Р<афальский> на подобные вещи не годился, он был готов вместе с водою выплеснуть и ребенка. Отдельные твои строфы хорошо запали мне в память. Я даже пытался переводить их – без особого результата. Например:

Склонившись над книгою старец седой

Читал про житье носорога,

А красный как рак и безносый запой

Давно уж стоял у порога.

Вся загвоздка в твоем случае заключалась в том, что оригинальность твоих экзерсисов в общем потоке времени уже утратила актуальность. Ее открыли русские дадаисты, именовавшие себя кубо-футуристами, и таким именно способом эпатировали непосвященных читателей, причем за двадцать лет до тебя, начиная с 1908 года[93].

О переписке с Рекало Гомолицкий упоминает в Гороскопе, где он рассказывает о нем как о полиглоте, переводчике «Листьев травы» Уитмена, а по поводу полученного из Острога первого письма замечает: «Грустное это его письмо. В конечном итоге большинство человеческих усилий идет прахом»[94].

Книги из домашней библиотеки Рекало, проштудированные совместно с другом, и беседы о них явились для Гомолицкого «вратами учености». Чрезвычайно сильное впечатление на юношей произвело чтение «Космического сознания» Ричарда Мориса Бекка[95] – одного из главных трудов в оккультной литературе ХХ века[96]. Канадский врач-психиатр, друг Уитмена и автор первой его биографии, некоторые главы которой были написаны самим поэтом, издатель и комментатор его произведений и один из его душеприказчиков, Бекк в своей книге выдвинул понятие «космического сознания», доступного лишь новому роду человечества и противоположного обыденному мышлению остальных людей. Уитмен в ней как первый человек, в полной мере обладающий этим качеством, приходящий путем озарений к мистически переживаемому ощущению единства человека со вселенной, сближен был с творцами мировых религий Буддой, Магометом, Иисусом Христом[97]. В книге Бекка Рекало и Гомолицкий находили ключ к постижению и толкованию «Листьев травы» – произведения, оставившего неизгладимую печать на Гомолицком на протяжении всей его жизни. Впоследствии, в послевоенный период он вводил в свои книги в переводе на польский язык особенно поразившие его куски из уитменовских стихотворений. Он утверждал, что такое вдохновение, которое испытал от Уитмена, исходило для него только от чтения великого украинского философа XVIII в. Григория Сковороды[98].

 

Религиозно-мистические искания толкали Гомолицкого к изучению древнеиндийской и древнекитайской философии, к погружению в древнюю мудрость, восточные религии, в упанишады и Махабхарату, в учения Лао Тсе и еврейских каббалистов, воспринятые сквозь призму теософских сочинений. Влияние оккультных течений на русскую литературу и искусство периода модернизма, от Бальмонта, Минского, Волошина, Эллиса, Андрея Белого до Кандинского, Скрябина и Рериха, было огромным[99]. Они оказали мощное воздействие и на молодых русских поэтов в Париже в 1920-е годы, в особенности на сверстника Гомолицкого Бориса Поплавского, который, встретившись в 1921 г. с Анни Безант и Кришнамурти, вошел в члены Теософического общества[100]. Оглядываясь после смерти Поплавского на пережитый в молодости религиозный опыт, Гомолицкий писал: «Смею утверждать, что в одержимости Богом Поплавский был не одинок в своем поколении. Принадлежа к одному с ним поколению, я хорошо знаю эту одержимость и по себе и по своим сверстникам, в среде которых я рос. На нас разрешилась философическая религиозность наших отцов, вернувшихся не столько в церковь, сколько к Богу. Мы были только более последовательны, решительны. Нас окружали развалины и пустота. Все было поколеблено. И мы шли в своих исканиях, рассчитывая на свои лишь силы, не пугаясь падения и гибели. В этом была и гордыня, и дерзость, и то, что Ницше называл “сладострастием духа”. Кончиться эта бесплодная борьба могла только крушением. Так оно и случилось»[101].

Поэтические и религиозно-философские интересы были у Гомолицкого неразрывно переплетены в середине 1920-х годов. Узнав из газетной заметки о существовании в Праге «Скита поэтов», он обратился к руководителю группы А. Л. Бему, напомнив о старом, в 1921 г., варшавском знакомстве. Истолковывая название группы как указание на религиозную направленность ее творческих устремлений, он в первом же письме своем (от 22 февраля 1926), выражая желание присоединиться к ней, представил корреспонденту своего рода отчет о духовных поисках, пройденных со времени их встреч:

С 1921 года моего творчества, о котором Вы, м. б., и помните, утекло много воды и случился со мною глубокий перелом. Я впал в мистику, потому что нельзя было не впасть, если вам показывают извне оккультные вещи. Если неожиданно в глаза сверкает внешнее солнце и взрывы сопровождаются перестройкой миросозерцания. Я был там, где для того, чтобы понять, надо «дотронуться», а после того вдруг узнал, что такое вера. Но узнал несовершенно. Сразу с уклоном в церковность. И целый год я жил в самой узкой церковности, соприкасающейся с неумолимым аскетизмом. Тогда моим руководством были: «О подражании Христу» и монах Евагрий (Добротолюбие т. I). Но я истощил себя, ибо было и рано, во-первых, и в «миру» производить над собою такие опыты было опасно. Тогда я перешел к отчаянью – «унынию». А после, осенью, со мною случилось удивительное явление, о котором я после читал и которое случалось с другими, но в более сильной степени, чем у меня. Выражается оно внезапностью прихода, светом (не дневным), озаряющим все окружающее для субъекта (даже ночью), и особым миросозерцанием, справедливо называемым некоторыми «космическим сознанием». Я переживал это несовершенно, в форме некоего экстаза, и длилось это состояние, иногда доходя до мучительного, месяца три. С тех пор я успокоился. Правда, изучал таро и Бhагават Гиту, но уже не беспокоен, как раньше, не ищу «истины» или «мудрости», и когда стали получаться малые медиумические явления (поблескивания и пр.), я бросил практику Раджа Иоги.

Об одном курьезном моменте в этой интеллектуальной траектории, сыгравшем ощутимую роль в духовных исканиях Гомолицкого и ближайшего круга его сверстников в Остроге, данное письмо умалчивает, но сведения о нем несколько раз промелькнули в позднейших автобиографических признаниях поэта. Между тем о нем существует и чисто поэтический документ – небольшая поэма «Единоборец», непосредственно раскрывающая эту стадию в эволюции миросозерцания Гомолицкого. Ее смело можно отнести к тем 47 опусам «Четок», о которых известила юбилейная заметка П. Юрьева в Волынском Слове[102]. Поэма написана 5–7 августа 1924, вскоре после прекращения учебы в гимназии, когда автора обступила «пустота» и созданный им вместе с товарищами кружок провозгласил «религию уединизма», предназначенную синтезировать и заместить собою другие религии. «Единоборец» является единственным развернутым изложением новосозданной «религии», как ее тогда воспринимал автор, своего рода ее «манифестом». Поэма подхватывает мотив борьбы с греховными соблазнами, прозвучавший в устах «пилигрима Леонтия» в «сказовом» стихотворении, заключавшем сборник 1921 г. Миниатюры и датированном 1919-м годом. На фоне других стихотворений той поры оно выделяется игрой речевыми стилями, искусной имитацией церковнославянской речи персонажей. В «Единоборце» мотив борьбы с греховностью передоверен авторскому лирическому повествованию. Но и в нем ощутим налет стилизации – оно напоминает разработку тем религиозной резиньяции (М. В. Нестеров) и фольклорно-сказочных мотивов в живописи «Мира Искусства». Автор здесь наделен преувеличенно-героическими, «богатырскими» чертами, остающимися, однако, невоплощенными (и не подкрепленными фабулой поэмы). Стилизованный характер придают произведению «инфантилизация» лирического Я, нарочито наивная гиперболичность, использование «сказочных» персонажей и эпизодов (вроде «колдуньи», попытки «отравы», подмена сосуда с ядом).

Фольклорно-сказочной стилистикой предопределена трехчастная структура поэмы. В первой части протагонист, бросивший (как лермонтовский «Пророк») городскую жизнь, вступает в «страшную битву», в решающую схватку со смертельным врагом – с собственным «большим Телом», которого сопровождает его «стремянный» – «медленная Тень». По ходу действия выясняется, что в предстоящей битве «единоборцу» противостоит, в сущности, даже не один противник, а целых два – не только «Тело», но и «его стремянный» – «огромная, чудовищная Тень». Несмотря на достигающее былинного масштаба бесстрашие главного персонажа, до реального сражения дело не доходит: едва только он бросается в бой, как неведомая и невидимая сила низвергает его на землю. Во второй части он возвращен к жизни коварной колдуньей, от чар которой спастись невозможно. Так впервые на своем веку «единоборец» оказывается в объятиях женщины. Спасает его «от злых поцелуев» «ангел синеокий», отбросив «за грани жизни», тогда как волшебница-колдунья оборачивается «беззубой старухой», старой ведьмой. Внезапно явившегося из тьмы старого врага – «Тело» (не опознавшего нашего героя) «единоборец» приглашает на трапезу в ее избе, намереваясь умертвить гостя ядом. Но тот, подменив стаканы, отравляет самого героя, связывает его и бросает в темницу. Третья часть описывает допрос, и в ответах «единоборца» палачу проступает целая философия «уединизма». Кончается поэма сценой «последнего освобождения» из темницы (и от Тела). Мотив борьбы души против тела и освобождения от него, восходящий к представлениям гностиков, здесь развит у Гомолицкого впервые с такой детализацией.

Психологический опыт «уединизма» сопровождал поэта всю жизнь, но получал различное при этом освещение. В 1928–1931 гг. Гомолицкий писал «роман в стихах» «Памятник Уединизму»[103], до нас не дошедший. В рассказе «Смерть бога»[104], а также в романе в стихах «Совидец» «уединистический» этап духовной биографии автора подвергается амбивалентному освещению, когда суровое осуждение сливается с некоторой ностальгией и с иронической насмешкой. В «уединизме» для Гомолицкого в неразрывном единстве сплелись напряженное богоискательство и не менее напряженное богоборчество, и в ретроспективном свете то одна, то вторая сторона получали больший вес. Трудно определить степень «беллетристичности» или документальной точности «Смерти бога» – в рассказе просвечивает анализирующе-теоретический и полемический пласт. Он беспощадно развенчивает нигилистически-игровую установку членов уединистской группы. «Тогда в городе существовал кружок совсем еще зеленых юношей, к которому принадлежал и я. Какая-то всеразрушающая, нехорошая сила связывала нас. Издевались решительно над всем и добрым, и злым, но с особой радостью и удовлетворением – над добрым. Не было это ни озлоблением, ни пресыщением, потому что некогда было нам озлобиться и нечем пресытиться в те скудные, поистине аскетические, годы. Было это, наверно, печатью дряхлости уставшей и ослабевшей души человечества»[105]. Этой группе противостоит главный герой рассказа – некий городской юродивый, полоумный сын дьякона, всеми называемый «Боженька», но отцом проклятый как «Антихрист, враг рода человеческого». Ирония граничит в повествовании с гротеском. Будучи уменьшительно-ласкательным (и одновременно пренебрежительным), имя «Боженька» внезапно трансформируется, когда в конце рассказа в извещении о его аресте впервые приводится его полное имя – Бог[106].

Кружок, как сообщается в рассказе, провозгласил новую религию:

Не всё здесь было только паясничанием. По рукам у нас ходили теософские книги, которые возбуждали жажду таинственного. Но ведь мы ни до чего не могли коснуться, чтобы не превратить в пародию.

Так родилось среди нас «новое учение», «современная религия» – уединизм, а чтобы упорядочить наши тайные знания и выработать канон нового учения, был созван собор уединистов, «уедсобор».

По справке, данной в «Совидце», «уедсобор» состоялся 14–20 апреля 1925 г.[107] Но в рассказе «Смерть бога» уединистический эпизод, как и всё действие, приурочен не к середине 1920-х гг., а к годам гражданской войны. Сделано это было для того, во-первых, чтобы «замести следы», а во-вторых, чтобы усилить драматизм повествования.

Подобно уединистам, «Боженька» также создатель своей собственной, особой религии. Но его учение несет с собой серьезное осмысление и новое утверждение вековечных истин и этических ценностей, а не вышучивание, осмеивание их. В противовес «гордости всепрезрения» кружка юношей он воплощает собой смирение и всепрощение. В следовании идеалам аскетизма он идет до крайности, ютясь «в заброшенной землянке в открытом поле, всегда босой, без шапки, в одной рубашке и белых полотнянных штанах, принимающий от приходящих только хлеб и беседу о Боге». Эксцентрические черты и суждения «уединистов»[108] выглядят карикатурой в сопоставлении с его непритязательной подлинностью. И «юродство», и «серьезность» Боженьки оказываются безмерно глубже поведения товарищей автора.

Примечательно, что в главном герое выделены черты, роднящие его с Гомолицким: он в юности дичится людей, погружен в мир книг (к которым, впрочем, потом испытал отвращение), – тогда как в качестве самой яркой иллюстрации бесплодности и кощунственности «уединизма» взяты две стихотворные цитаты из писаний Михаила Рекало (без упоминания, однако, его имени)[109]. Получается, что гибнущий по фабуле рассказа Боженька и автор-повествователь образуют один идеологический полюс в произведении, а остальные уединисты – другой, противоположный, при том что между обоими полюсами имеются существенные общие черты, главная из которых – представление о буддизме как первооснове религиозного отношения к жизни и убеждение в органическом родстве основных религий. Последний момент приобретает остро драматический характер к концу рассказа, когда Боженька накануне казни, в ответ на требование на допросе назвать своих сообщников-контрреволюционеров, пишет на листе их имена – «Будда, Конфуций, Магомет, Моисей и Иисус из Назарета».

У нас нет данных, чтобы сказать, существовал ли в Остроге «прототип» этого персонажа или он был просто плодом авторского вымысла[110]. Но это и не имеет значения, если согласиться, что название рассказа Гомолицкого представляет собой не просто отсылку к судьбе городского юродивого, но и употреблено в широком философско-миросозерцательном плане, как характеристика современной действительности («мир опустошенный, не принимающий чуда»). За историей Боженьки и его казни скрывается рассказ об отходе автора, в поисках Бога, от «уединистического» окружения, о разрыве с этим кругом. Символическое, в этом отношении, значение имеет и такая деталь, как приглашение блаженного на первое же заседание «уедсобора». О кружке говорится, как если бы его существование каким-то таинственным образом одушевлено было присутствием осмеиваемого его участниками «Боженьки». Распад кружка совпадает с гибелью главного героя.

Произведение построено на сложной сетке тонких, ненавязчивых сопоставлений и параллелей, сближений и контрастов. Она охватывает даже элементы фонетической организации текста. Так, вопрос о Будде, лежащем под платаном, получает неожиданный отзвук в парономастической игре в следующем сразу за ним абзаце: «Помню <…> низкую кухню с окнами под потолком, на уровне с садом, плиту, заваленную пальто». Но, конечно, существеннее то, что в рассказе, названном «Смерть бога», речь идет о сохранении учения Боженьки после его казни, о его ученической тетради с записями мыслей, которую сам он считает «вечной книгой» и которая, по словам повествователя (одного из «отцов уединизма»), сделалась «моим тайным евангелием»[111]. Вообще можно полагать, что и Боженька с его исканиями, мыслями и характеристиками, и «уединисты», и повествователь в разной степени воплощают разные грани характера и духовного облика самого автора в молодости, каким он виделся самому себе спустя десять лет, когда рассказ был создан. К «уединизму» Гомолицкий обратился тогда же в нескольких прозаических сочинениях, опубликованных в таллиннской Нови и выборгском Журнале Содружества, которые были фрагментами задуманного, но брошенного на полпути романа. Михаил Рекало промелькнул в первоначальных вариантах поэмы «Сотом вечности» (1936), посвященной судьбе поколения, которому (в отличие от старшего и младшего) достались «высот над миром чистые скрижали». Однако при публикации поэмы в 1937 г. кусок об «уединизме» был существенно сокращен[112]. В устраненном при публикации тексте фигурировал неологизм «совидец», данный названием большому автобиографическому роману в стихах, к которому Гомолицкий приступил в 1937-38 гг. и над которым работал во время Второй мировой войны. В этом романе, как и в «Смерти бога», резко проведен контраст между автором-повествователем (рисуемом в третьем лице и определяемом как «герой», «подвижник», который «нечистой мысли не изринет», «богослов», приближающийся к «святости») и товарищами по кружку, «богохулами», которые погрязли в «попойках мрачных» и «в грехе своем кромешном / творят веселые дела». Выясняется, что Гомолицкий и Михаил Рекало были двумя из трех основателей движения и друг друга именовали «отец»[113]. «Уедсобор» изображен как шутейское сборище, большой розыгрыш, молодая забава, отталкивающая не по годам серьезного «героя» (т. е. самого Гомолицкого). В отличие от «Смерти бога», в «Совидце» нет персонажа, сколь-нибудь соответствующего «Боженьке», зато мелькает портрет не известного нам третьего (помимо Гомолицкого и Рекало) «апостола уединизма», по-видимому, главного среди трех, который

 
открыл векам уединизм —
практическое становленье
богов и равных им ученье
 

– рыжебородого основателя движения, «отрока с гривой золотой», «златоуста», принявшего «обет сурового молчанья»[114], и отчетливее раскрыта (хотя и в более ироническом регистре) тогдашняя «синтезирующая» религиозная позиция автора, бросающего уединизм во имя «последнего отъединенья», чтобы

 
в мечте хотя бы стать пророком
смесив писанья всех веков —:
Да Хйо Манавадхармашастра
Коран Абот Таотекинг[115]
 

Группа «Четки» еще продолжала собираться, когда Гомолицкий в феврале 1926 года обратился к Бему с просьбой о приеме в пражский «Скит поэтов». В июне 1926 г. А. Л. Бем, а за ним Болесцис уведомили Гомолицкого об удовлетворении его просьбы и принятии его в члены «Скита». Гомолицкий был единственным «членом-корреспондентом» пражского кружка. С этого момента «Прага» становится главным «собеседником» молодого поэта, посылающего туда едва ли не все свои стихотворные произведения и ждущего оттуда отклика на свои новые вещи. Некоторые из них были зачитаны на собраниях «Скита», предполагалась публикация стихотворения или стихотворений Гомолицкого в журнале Своими Путями, который, однако, закрылся прежде, чем эта публикация состоялась, и несколько стихотворений намечалось включить в первый коллективный сборник «Скита», предполагавшийся к выходу весной 1927 года, но не вышедший. Указание «Скит» – иногда вкупе с «Четками» – стало сопровождать подпись Гомолицкого в его печатных выступлениях второй половины 1920-х годов. Между тем альянс этот не был по-настоящему тесным; «скитовцы» не спешили вступать с провинциалом в тесный контакт и относились к его работе без особого энтузиазма. Даже отзывы А. Л. Бема (письма которого до нас не дошли), при всем интересе его к Гомолицкому и сочувствии к его исканиям, казались поэту «щадяще»-лапидарными и недостаточно откровенными. Лучший из представителей молодой поросли «Скита» Вячеслав Лебедев в 1960-е годы вспоминал: «К старшему поколению нужно отвести еще поэта Л. Гомолицкого[116], “иностранного” члена “Скита”, присылавшего время от времени свои стихи из Польши. Получал и читал их всегда сам А. Л. Бем, который знал автора еще по Варшаве, где жил перед приездом в Прагу. Несмотря на обычную защиту шефа “Скита”, правда не особенно энергичную, стихи Гомолицкого принимались скитниками довольно холодно: в них как-то не было ни современных чувств, ни современной жизни»[117].

78См. о нем: Roman Gorzelski, «Pantalejmon Jurjew (1904–1983)», Odgłosy, 1983, nr. 12 (19 marca), str. 9; Анатолiй Хеленюк, Марiя Данилюк, «Неопублiкована спадщина лiтератора, iсторика i краєзнавця з Острога Пантелеймона Юрє́ва», Острозький краєзнавчий збiрник. Випуск 1 (Острог, 2004), стор. 61–62.
79См. его некрологический очерк «Анна Ахматова» (1966) в машинописном сборнике его статей в Острожском краеведческом музее.
80См.: «Из содружества “Четки” (к пятилетнему юбилею 1922–1927 г.)», Волынское Слово (Ровно), 1927, 17 сентября 1927, стр. 3.
81С. Витязевский-Юрьев назван руководителем «Четок» в справке, включенной в книгу: Валентин Булгаков. Словарь русских зарубежных писателей. Ред. Галина Ванечкова (NewYork: Norman Ross, 1993), стр. 221.
82«Юбилей содружества “Четки”», здесь же, стр. 3.
83Набрасывая тезисы вступительного слова к вечеру «Скита» 15 мая 1930 года, Бем в раздел «Провинция» занес: «Варшава – Рига – Львов. Судьба Гомолицкого» – «Скит». Прага. 1922–1940. Антология. Биография. Документы, стр. 654. Под «Варшавой» здесь подразумевается газета За Свободу!, под Ригой – круг Перезвонов, под Львовом – деятельность Витязевского в Русском Голосе и антология Сборник русских поэтов в Польше.
84См. поэму «Круг времени» Олега Острожского, напечатанную в кн.: Научно-литературный сборник Галицко-русской Матицы. <Вып. 1>. Год издания LXV. Периодическое издание под редацией В. Р. Ваврика (Львов: Типография Ставропигийского Института под управлением М. Мацана, 1930), стр. 6–8. Поэма датирована здесь: 18.XII 1922. г. Острог. Другим примером является стихотворение: Семен Витязевский, «Буря» (Иногда снится сон. Замело сторону всю снегами…), Волынское Слово, 1928, 27 декабря, стр. 2. Стихотворение датировано 21 декабря 1928. Под названием «Тройка» оно было напечатано в львовской газете Русский Голос в № 1 от 7 января за 1929 год (стр. 2). Оно включено в сборник Витязевского Четвертое кольцо. Стихотворения (<Львов:>, Содружество «Четки», <на обл.:> 1930). Хотя Витязевский в других напечатанных стихах этого периода к данной форме не обращался, в архиве сохранились два выдержанных в ней стихотворения – «Карпаты» и «Вы помните? Был вечер тонкопрядок…», рукопись которых тогда была представлена им под псевдонимом Вячеслав Надеждин в газету Русский Голос. См.: Гос. исторический архив Львова, ф. 783 (Редакция газеты «Русский Голос»), оп. 1. дело 6, л. 17 и 17 об. В 1960-е годы П. Юрьев вернулся к псевдониму Вячеслав Надеждин.
85Об этом он дает отчет в своем первом письме к А. Л. Бему от 22 февраля 1926 г.
86Leon Gomolicki, «Dzikie muzy», str. 308.
87«Эмигрантские писатели о себе. Л. Н. Гомолицкий», Молва, 1934, 6 января, стр. 3.
88Leon Gomolicki. Horoskop, str. 47.
89Микола Ковальський, «Марiя Рекало (1873–1934)», Острозькi просвiтники XVI–XX ст. (Острог, 2000) (Унiверситет «Острозька Академiя», Українське Ιсторичне Товариство), стр. 337–344.
90Микола Ковальський, «Михайло Рекало (1904–1983)», Острозькi просвiтники XVI–XX ст., стр. 375–379.
91Leon Gomolicki, «Ucieczka», Proza. 2 (<Łódź>: Wydawnictwo Łódzkie, <1977>, str. 57.
92Письмо от 29 октября 1979. Muzeum Literatury im. Mickiewicza. Sygn. 1691, t. III.
93Письмо к М. Рекало от 10 мая 1980 (перевод с польского). Muzeum Literatury im. Mickiewicza. Sygn. 1691, t. III. Другие образцы стихотворений Рекало приведены в авторском примечании 15 к «Совидцу». Сергей Рафальский присоединился к встречам литературного кружка в Остроге в 1927–1928 гг., когда он вернулся туда из Праги перед отъездом в Париж. Старший брат Михаила Рекало, Федор, родившийся в 1898 г. и закончивший острожскую гимназию в 1918 году, в конце ноября 1921 г. прибыл в Чехословакию, где закончил Чешское высшее техническое училище. Ему посвящено стихотворение Рафальского «Уже года превозмогли» – см.: «Скит». Прага. 1922–1940. Антология. Биографии. Документы, стр. 101–102. Он посещал заседания «Скита поэтов». Реплика его на одном из первых собраний зафиксирована в протоколе. См. там же, стр. 694.
94Leon Gomolicki. Horoskop, str. 117.
95Richard Maurice Bucke. Cosmic Consciousness: A Study in the Evolution of the Human Mind (Philadelphia: Innes & Sons, 1905); Р. М. Бекк. Космическое сознание (Петроград: Новый человек, 1915).
96Ср. в процитированном отрывке из «Совидца» строки: «в микрокосмическом огромный космический надумный мир».
97К. Чуковский. Уот Уитмэн и его «Листья травы». Изд. 6-е, доп. (Москва-Петроград: Гос. издательство, 1923), стр. 163–164. Судя по записи в дневнике Бориса Поплавского от 6 января 1921, книгой этой был увлечен и он. См.: Борис Поплавский. Собрание сочинений в трех томах. Том 3. Статьи. Дневники. Письма (Москва: Книжница, Русский путь, Согласие, 2009), стр. 154.
98Leon Gomolicki. Horoskop, str. 51.
99Ср.: Maria Carlson. «No Religion Higher than Truth»: A History of the Theosophical Movment in Russia, 1875–1922 (Princeton: Princeton University Press, 1993); Н. А. Богомолов. Русская литература начала ХХ века и оккультизм. Исследования и материалы (Москва: Новое Литературное Обозрение, 1999).
100См.: Елена Менегальдо, «“Частное письмо” Бориса Поплавского», в кн.: Борис Поплавский. Неизданное. Дневники. Статьи. Стихи. Письма (Москва: Христианское издательство, 1996), стр. 37.
101Л. Гомолицкий. Арион, стр. 22.
102Поэма (в нашем издании – № 17), существующая в виде «иллюминованной» рукописи, никогда не была включена автором в какое бы то ни было рукописное собрание своих произведений. Дошедший до нас экземпляр поступил в Библиотеку Стэнфордского университета в составе коллекции Глеба Струве, к которому она, надо думать, пришла из Парижа от брата-букиниста, а тот, в свою очередь, мог приобрести ее от С. М. Рафальского.
103См. письмо к Бему от 4 сентября 1931 г.
104Л. Гомолицкий, «Смерть бога». Меч. Еженедельник, 1934, № 15–16, 19 августа, стр. 14–18; № 17–18, 2 сентября, стр. 9-14.
105Л. Гомолицкий, «Смерть бога». Меч. Еженедельник, 1934, № 15–16, 19 августа, стр. 16–17.
106Для оценки иносказательного пласта внешне наивного, бесхитростного повествования существенно, что именем красного комиссара-убийцы Боженьки дано «Беленький», а занятием его при царе названа работа, близкая профессии отца автора: этапный комендант.
107Православная пасха в том году приходилась на 19 апреля (католическая – на 12 апреля).
108«Для нас не существовало ничего святого. Религия, церковь, искусство, наука, мышление, культура – всё находило у нас только пародию, свое бесовское искажение».
109Одна из них, с присоединением трех других из его же стихотворений и опять-таки без имени автора, приведены в примечании к «Совидцу».
110В повести «Бегство» схожий персонаж – живущий в божнице юродивый – является евреем. См.: Leon Gomolicki, «Ucieczka», Proza. 2, str. 52.
111Л. Гомолицкий, «Смерть бога». Меч. Еженедельник, 1934, № 17–18, 2 сентября, стр. 12.
112Лев Гомолицкий, «Сотом вечности», в кн.: Священная лира (<Варшава:> Зарубежье, <1937>), стр 9-16.
113Вот почему, адресуясь к М. М. Рекало в 1979 году, Гомолицкий прибег к такому странному обращению: «отче».
114В повести «Бегство» ему соответствует персонаж по имени Генек.
115В «Бегстве» 1950-х гг. старый кружок также получает карикатурное освещение, но термина «уединисты» нет: он заменен названием «онтологисты». См.: Leon Gomolicki, «Ucieczka», Proza. 2, str. 68, 71–78.
116В. М. Лебедев, выступавший на вечерах «Скита» с 1923 г., был на семь лет старше Гомолицкого.
117Вячеслав Лебедев, «Воспоминания о пражском “Ските”», «Скит». Прага. 1922–1940. Антология. Биографии. Документы, стр. 715.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru