bannerbannerbanner
Моя жизнь

Лев Троцкий
Моя жизнь

Полная версия

В Ленине было очень могуче чувство преемственности того дела, которое он выполнял. Как великий революционер, он понимал, что значит историческая традиция. Останемся ли у власти или будем сброшены, предвидеть нельзя. Надо при всех условиях внести как можно больше ясности в революционный опыт человечества. Придут другие и, опираясь на намеченное и начатое нами, сделают новый шаг вперед. Таков был смысл законодательной работы первого периода. Движимый той же мыслью, Ленин нетерпеливо требовал скорейшего издания классиков социализма и материализма на русском языке. Он добивался, чтоб как можно больше поставлено было революционных памятников, хотя бы самых простых, бюстов, мемориальных досок, во всех городах, а если можно, то и в селах: закрепить в воображении масс то, что произошло; оставить как можно более глубокую борозду в памяти народа.

Каждое заседание Совнаркома, довольно часто обновлявшегося в первое время по частям, представляло картину величайшей законодательной импровизации. Все приходилось начинать с начала. «Прецедентов» отыскать нельзя было, ибо таковыми история не запаслась. Ленин неутомимо председательствовал в Совнаркоме по пятьшесть часов подряд, а заседания Совнаркома происходили тогда ежедневно. Вопросы, по общему правилу, ставились без подготовки, почти всегда в порядке срочности. Очень часто самое существо дела было неведомо и членам Совнаркома и председателю его до начала заседания. Прения были всегда сжатые, на вступительный доклад полагалось каких-либо 10 минут. И тем не менее Ленин всегда прощупывал необходимое русло. В целях экономии времени он посылал участникам заседания коротенькие записочки, требуя тех или иных справок. Эти записки представляли собой очень обширный и очень интересный эпистолярный элемент в законодательной технике ленинского Совнаркома. Большая часть их, к сожалению, не сохранилась, так как ответ писался сплошь да рядом на обороте вопроса, и записочка чаще всего тут же подвергалась председателем уничтожению. Выбрав надлежащий момент, Ленин оглашал свои резолютивные пункты, выраженные всегда с намеренной резкостью, после чего прения либо вовсе прекращались, либо входили в конкретное русло практических предложений. Ленинские «пункты» и ложились обычно в основу декрета.

Для руководства этой работой, помимо других качеств, требовалось огромное творческое воображение. Одно из драгоценных качеств такого воображения состоит в умении представить себе людей, вещи и явления такими, каковы они в действительности, даже и тогда, когда ты их никогда не видел. Пользуясь всем своим жизненным опытом и теоретической установкой, соединить отдельные, мелкие штрихи, схваченные на лету, дополнить их по каким-то неформулированным законам соответствия и вероподобия и воссоздать таким путем во всей ее конкретности определенную область человеческой жизни – вот воображение, которое необходимо законодателю, администратору, вождю, особенно же в эпоху революции. Сила Ленина была в огромной мере силой реалистического воображения.

Незачем говорить, что в горячке законодательного творчества допускалось немало промахов и противоречий. Но в общем ленинские декреты эпохи Смольного, т; е. наиболее бурного и хаотического периода революции, нaвсегда войдут в историю как провозглашение нового мира. Не только социологи и историки, но и законодатели будущего не раз будут обращаться к этому источнику.

На первое место тем временем все больше выпирали практические задачи, прежде всего задачи гражданской войны, продовольствия и транспорта. По всем этим вопросам создавались чрезвычайные комиссии, которые должны были впервые заглянуть в глаза новым задачам и сдвинуть с места то или другое ведомство, беспомощно топтавшееся у самого порога. Мне пришлось в те месяцы возглавлять целый ряд таких комиссий: и продовольственную, в которую входил привлеченный тогда впервые к работе Цюрупа, и транспортную, и издательскую и многие другие.

Что касается дипломатического ведомства, то за вычетом брестских переговоров оно отнимало у меня не много времени. Но дело все же оказалось несколько сложнее, чем я предполагал. Уже на первых порах мне пришлось вступить неожиданно в дипломатические переговоры… с башней Эйфеля.

В дни восстания нам было не до того, чтобы интересоваться иностранными радио. Но теперь, в качестве народного комиссара по иностранным делам, я должен был следить за тем, как относится к перевороту капиталистический мир. Незачем говорить, что приветствий не слышно было ниоткуда. Как ни склонно было берлинское правительство заигрывать с большевиками, оно, однако, пустило с науэнской станции враждебную волну, когда со станции Царского Села передавалось мое радио о победе над войсками Керенского. Но если Берлин и Вена все же колебались между враждой к революции и надеждой на выгодный мир, то все остальные страны, не только воюющие, но и нейтральные, передавали на разных языках чувства и мысли опрокинутых нами господствующих классов старой России. Из этого хора выделялась, однако, своим неистовством башня Эйфеля, которая заговорила в те дни также и на русском языке, очевидно, ища путей к сердцу русского народа. При чтении парижских радио мне казалось иногда, что на верхушке башни сидит сам Клемансо. Я достаточно знал его как журналиста, чтобы узнавать если не его стиль, то по крайней мере его дух. Ненависть захлебывалась в этих радио от собственной полноты, злоба достигала предельного напряжения. Иногда казалось, что радио – скорпион на башне Эйфеля сам себя ужалит хвостом в голову.

В нашем распоряжении была царскосельская радиостанция, и у нас не было основания молчать. В течение нескольких дней я диктовал ответы на брань Клемансо. Моих познаний в политической истории Франции было достаточно, чтобы дать не слишком лестную характеристику главных действующих лиц и напомнить кое-что забытое из их биографий, начиная с Панамы. В течение нескольких дней между парижской и царскосельской башнями шла напряженная дуэль. Эфир в качестве нейтральной материи добросовестно передавал аргументы обеих сторон. И что же? Я сам не ожидал столь быстрых результатов. Париж резко переменил тон: он изъяснялся в дальнейшем враждебно, но вежливо. А я не раз потом с удовольствием вспоминал, как мне пришлось начать свою дипломатическую деятельность с обучения башни Эйфеля хорошим манерам.

18 ноября, генерал Джэдсон, начальник американской миссии, неожиданно посетил меня в Смольном. Он предупредил, что не имеет еще возможности говорить от имени американского правительства, но надеется, что все будет all right. Намерено ли советское правительство стремиться к ликвидации войны совместно с союзниками? Я ответил, что, благодаря полной гласности будущих переговоров, союзники смогут следить за их развитием и примкнуть к ним в любом этапе. В заключение миролюбивый генерал заявил: «Время протестов и угроз по адресу советской власти прошло, если вообще это время существовало». Но известно, что одна ласточка, даже в чине генерала, не делает весны.

В начале декабря состоялось первое и последнее свидание мое с французским послом Нулансом (Noulens), бывшим радикальным депутатом, присланным для сближения с февральской революцией, взамен откровенного монархиста Палеолога, византийца не только по фамилии, которого республика использовала для дружбы с царем. Почему был выбран Нуланс, а не кто другой, мне неизвестно. Но он не повысил моего мнения о вершителях судеб человечества. Беседа происходила по инициативе Нуланса и не привела ни к чему. После коротких колебаний Клемансо окончательно склонился к режиму колючей проволоки.

С генералом Нисселем (Missel), начальником французской миссии, у меня вышло отнюдь не дружественное объяснение в стенах Смольного. Этот генерал упражнял свой наступательный дух в тыловых операциях. При Керенском он привык командовать и не хотел отучаться от дурной привычки. Для начала мне пришлось пригласить его покинуть Смольный. Вскоре отношения с французской военной миссией еще более осложнились. При миссии состояло информационное бюро, которое стало фабрикой самых отвратительных инсинуаций против революции. Во всех враждебных газетах появлялись ежедневно телеграммы «из Стокгольма», одна другой фантастичнее, злобнее и глупее. Допрошенные об источнике «стокгольмских» телеграмм редакторы газет указали на французскую военную миссию. Я запросил официально генерала Нисселя. Он ответил мне 22 декабря поистине замечательным документом:

«Многочисленные журналисты разного направления, – писал генерал, – являются за справками в военную миссию. Я уполномочен давать им справки насчет военных событий на западном театре войны, в Салониках, в Азии и относительно положения во Франции. Во время одного (?) из таких визитов один (?) молодой офицер позволил себе сообщить слух, который распространяется по городу (?) и происхождение которого приписывается Стокгольму…» В заключение генерал неопределенно обещал «принять меры, чтобы в будущем подобные оплошности (?) не могли возобновиться». Это было слишком. Мы не для того обучали парижскую радиобашню правилам благопристойности, чтобы позволить генералу Нисселю создать вспомогательную башню фальсификаций в Москве. Я написал Нисселю в тот же день:

«1. Ввиду того, что бюро пропаганды, называемое бюро „информации“ при французской военной миссии, служило источником распространения заведомо ложных слухов, имевших своей задачей вносить смуту и хаос в общественное сознание, это бюро подлежит немедленному закрытию. 2. „Молодому офицеру“, который фабриковал ложные сведения, предлагается немедленно покинуть пределы России. Имя этого офицера прошу сообщить мне незамедлительно. 3. Приемник беспроволочного телеграфа подлежит устранению из миссии. 4. Французские офицеры, находящиеся в области гражданской войны, должны быть немедленно отозваны в Петроград особым приказом, подлежащим распубликованию в печати. 5. Обо всех шагах, предпринятых миссией в связи с настоящим письмом, прошу меня известить. Народный комиссар по иностранным делам Л. Троцкий».

 

«Молодой офицер» был выведен из анонимности и, в качестве козла отпущения, покинул Россию. Приемник удалили. Информационное бюро закрыли. Офицеров отозвали с периферии в центр. Все это были только мелкие аванпостные стычки. Они сменились на короткий срок, после того как я уже перешел в военное ведомство, неустойчивым перемирием. Слишком категорического генерала Нисселя сменил вкрадчивый генерал Лавернь (Lavergne). Перемирие длилось, однако, недолго. Французская военная миссия, как и дипломатия, оказалась вскоре в центре всех заговоров и вооруженных выступлений против советской власти. Но это развернулось открыто уже после Бреста, в московский период, весною и летом 1918 г.

Глава XXX. В МОСКВЕ

Подписание Брестского мира лишило объявление о моем уходе из наркоминдела политического смысла. Тем временем прибыл из Лондона Чичерин и стал моим заместителем. Чичерина я знал давно. В годы первой революции он из дипломатических чиновников примкнул к социал-демократии и, в качестве меньшевика, ушел целиком в работу заграничных «групп содействия» партии. В начале войны он занял резко патриотическую позицию и пытался ее обосновать в многочисленных письмах из Лондона. Одно-два таких письма пришлись и на мою долю. Но уже сравнительно скоро он приблизился к интернационалистам и стал активным сотрудником редактировавшегося мною в Париже «Нашего слова». В конце концов он попал в английскую тюрьму. Я потребовал его освобождения. Переговоры затягивались. Я пригрозил репрессиями против англичан. «В аргументации Троцкого, – так писал английский посол Бьюкенен в своем дневнике, – в конце концов есть нечто справедливое: если мы претендуем на право арестовать русских за пацифистскую пропаганду в стране, желающей продолжать войну, то он имеет такое же право арестовать британских подданных, продолжающих вести пропаганду в пользу войны в стране, желающей мира». Чичерина освободили. Он прибыл в Москву как нельзя более кстати. Со вздохом облегчения я передал ему дипломатический руль. В министерстве я совершенно не показывался. Изредка Чичерин советовался со мной по телефону. Лишь 13 марта было опубликовано о моем уходе из наркоминдела одновременно с моими назначением наркомвоеном и председателем незадолго передтем созданного" по моей инициативе, Высшего военного совета.

Ленин, таким образом, добился своего. Моим предложением выйти в отставку в связи с брестскими разногласиями он воспользовался только для того, чтоб осуществить свою первоначальную мысль, видоизменив ее в соответствии с обстоятельствами. Так как внутренний враг от заговоров перешел к созданию армий и фронтов, то Ленин хотел, чтоб я встал во главе военного дела. Теперь уж он завоевал на свою сторону Свердлова. Я пытался возражать. «Кого же поставить: назовите?» – наступал Ленин. Я поразмыслил и – согласился.

Был ли я подготовлен для военной работы? Разумеется, нет. Мне не довелось даже служить в свое время в царской армии. Призывные годы прошли для меня в тюрьме, ссылке и эмиграции. В 1906 г. суд лишил меня гражданских и воинских прав. Ближе я подошел к вопросам милитаризма во время балканской войны, когда я несколько месяцев провел в Сербии, Болгарии и затем в Румынии. Но это был все же общеполитический, а не чисто военный подход. Мировая война всех вообще на свете приблизила к вопросам милитаризма, в том числе и меня. Повседневная работа в «Нашем слове» и сотрудничество в «Киевской мысли» побуждали меня новые сведения и наблюдения приводить в систему. Но дело шло все же прежде всего о войне, как продолжении политики, и об армии, как ее орудии. Организационные и технические проблемы милитаризма все еще отступали для меня на задний план. Зато психология армии – казармы, траншеи, бои, госпитали – занимала меня чрезвычайно. Это позже весьма пригодилось.

В парламентских государствах во главе военного и морского министерств не раз становились адвокаты и журналисты, наблюдавшие, как и я, армию преимущественно из окна редакции, только более комфортабельной. Но разница была все же очевидной. В капиталистических странах дело идет о поддержании существующей армии, т. е. в сущности лишь о политическом прикрытии самодовлеющей системы милитаризма. У нас дело шло о том, чтобы смести начисто остатки старой армии и на ее месте строить под огнем новую, схемы которой нельзя было пока еще найти ни в одной книге. Это достаточно объясняет, почему к военной работе я подходил с неуверенностью и согласился на нее только потому, что некому было иначе за нее взяться.

Я не считал себя ни в малейшей степени стратегом и без всякого снисхождения относился к вызванному революцией в партии разливу стратегического дипломатизма. Правда, в трех случаях – в войне с Деникиным, в защите Петрограда и в войне с Пйлсудским – я занимал самостоятельную стратегическую позицию и боролся за нее то против командования, то против большинства ЦК. Но в этих случаях стратегическая позиция моя определялась политическим и хозяйственным, а не чисто стратегическим углом зрения. Нужно, впрочем, сказать, что вопросы большой стратегии и не могут иначе разрешаться.

Смена моей работы совпала со сменой резиденции правительства. Переезд центральной власти в Москву явился, конечно, ударом для Петрограда. Против переезда была большая, почти всеобщая оппозиция. Ее возглавлял Зиновьев, выбранный к этому времени председателем Петроградского Совета. С ним был Луначарский, который через несколько дней после октябрьского переворота вышел в отставку, не желая нести ответственность за разрушение (мнимое) храма Василия Блаженного в Москве, а теперь, вернувшись на свой пост, не хотел расставаться со зданием Смольного, как «символом революции». Другие приводили доводы более деловые. Большинство боялось, главным образом, дурного впечатления на петербургских рабочих. Враги пускали слух, что мы обязались сдать Петроград Вильгельму. Мы считали с Лениным, наоборот, что переезд правительства в Москву является страховкой не только правительства, но и самого Петрограда. Искушение захватить одним коротким ударом революционную столицу вместе с правительством и для Германии и для Антанты не могло не быть очень велико. Совсем другое дело – захватить голодный Петроград без правительства. В конце концов сопротивление было сломлено, большинство Центрального Комитета высказалось за переезд, и 12 марта (1918) правительство выехало в Москву. Чтоб смягчить впечатление от разжалования октябрьской столицы, я оставался еще, в течение недели или полутора, в Питере. Железнодорожная администрация продержала меня при отъезде на вокзале несколько лишних часов: саботаж свертывался, но еще был силен. В Москву я прибыл на другой день после назначения меня комиссаром по военным делам.

Со своей средневековой стеной и бесчисленными золочеными куполами Кремль, в качестве крепости революционной диктатуры, казался совершеннейшим парадоксом. Правда, и Смольный, где помещался раньше институт благородных девиц, не был прошлым своим предназначен для рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. До марта 1918 г. я в Кремле никогда не бывал, как и вообще не знал Москвы, за исключением одного-единственного здания: Бутырской пересыльной тюрьмы, в башне которой я провел шесть месяцев холодною зимою 98–99 гг. В качестве посетителя можно бы созерцательно любоваться кремлевской стариной, дворцом Грозного и Грановитой палатой. Но нам приходилось здесь поселяться надолго. Тесное повседневное соприкосновение двух исторических полюсов, двух непримиримых культур и удивляло, и забавляло. Проезжая по торцовой мостовой мимо Николаевского дворца, я не раз поглядывал искоса на царь-пушку и царь-колокол. Тяжелое московское варварство глядело из бреши колокола и из жерла пушки. Принц Гамлет повторил бы на этом месте: «Порвалась связь времен, зачем же я связать ее рожден?» Но в нас не было ничего гамлетического. Даже при обсуждении более важных вопросов Ленин нередко отпускал ораторам всего по две минуты. Размышлять о противоречиях развития запоздалой страны можно было, пожалуй, минуту-полторы, когда мчишься по касательной к кремлевскому прошлому с заседания на заседание, но не более того.

В Кавалерском корпусе, напротив Потешного дворца, жили до революции чиновники Кремля. Весь нижний этаж занимал сановный комендант. Его квартиру теперь разбили на несколько частей. С Лениным мы поселились через коридор. Столовая была общая. Кормились тогда в Кремле из рук вон плохо. Взамен мяса давали солонину. Мука и крупа были с песком. Только красной кетовой икры было в изобилии вследствие прекращения экспорта. Этой неизменной икрой окрашены не в моей только памяти первые годы революции.

Музыкальные часы на Спасской башне перестроили. Теперь старые колокола вместо «Боже, царя храни» медлительно и задумчиво вызванивали каждые четверть часа «Интернационал». Подъезд для автомобилей шел под Спасской башней, через сводчатый туннель. Над туннелем старинная икона с разбитым стеклом. Перед иконой давно потухшая лампада. Часто при выезде из Кремля глаз упирался в икону, а ухо ловило сверху «Интернационал». Над башней с ее колоколом возвышался по-прежнему позолоченный двуглавый орел. Только корону с него сняли. Я советовал водрузить над орлом серп и молот, чтоб разрыв времени глядел с высоты Спасской башни. Но этого так и не удосужились сделать.

С Лениным мы по десятку раз на день встречались в коридоре и заходили друг к другу обменяться замечаниями, которые иногда затягивались минут на десять и даже на четверть часа, а это была для нас обоих большая единица времени. У Ленина была в тот период разговорчивость, конечно, на ленинский масштаб. Слишком много было нового, слишком много предстояло неизвестного, приходилось перестраивать себя и других на новый лад. Была поэтому потребность от частного переходить к общему, и наоборот. Облачко брест-литовских разногласий рассеялось бесследно. Отношение Ленина ко мне и членам моей семьи было исключительно задушевное и внимательное. Он часто перехватывал наших мальчиков в коридоре и возился с ними.

В моей комнате стояла мебель из карельской березы. Над камином часы под Амуром и Психеей отбивали серебряным голоском. Для работы все было неудобно. Запах досужего барства исходил от каждого кресла. Но и к квартире я подходил по касательной, тем более что в первые годы приходилось только ночевать в ней в непродолжительные мои налеты с фронта в Москву.

Чуть ли не в первый день моего приезда из Питера мы разговаривали с Лениным, стоя среди карельской березы. Амур с Психеей прервал нас певучим серебряным звоном. Мы взглянули друг на друга, как бы поймав себя на одном и том же чувстве: из угла нас подслушивало притаившееся прошлое. Окруженные им со всех сторон, мы относились к нему без почтительности, но и без вражды, чуть-чуть иронически. Было бы неправильно сказать, что мы привыкли к обстановке Кремля, – для этого слишком много было динамики в условиях нашего существования. «Привыкать» нам было некогда. Мы искоса поглядывали на обстановку, и про себя говорили иронически-поощрительно амурам и психеям: не ждали нас? Ничего не поделаешь, привыкайте. Мы приучали обстановку к себе.

Низший состав оставался на местах. Они принимали нас с тревогой. Режим тут был суровый, крепостной, служба переходила от отца к сыну. Среди бесчисленных кремлевских лакеев и всяких иных служителей было немало старцев, которые прислуживали нескольким императорам. Один из них, небольшой бритый старичок Ступишин, человек долга, был в свое время грозой служителей. Теперь младшие поглядывали на него со смесью старого уважения и нового вызова. Он неутомимо шаркал по коридорам, ставил на место кресла, сметал пыль, поддерживая видимость прежнего порядка. За обедом нам подавали жидкие щи и гречневую кашу с шелухой в придворных тарелках с орлами. «Что он делает, смотри?» – шептал Сережа матери. Старик тенью ходил за креслами и чуть поворачивал тарелки то в одну, то в другую сторону. Сережа догадался первый: двуглавому орлу на борту тарелки полагается быть перед гостем посередине.

– Старичка Ступишина заметили? – спрашивал я Ленина.

– Как же его не заметить, – отвечал он с мягкой иронией.

Этих вырванных с корнями стариков было подчас жалко. Ступишин вскоре крепко привязался к Ленину, а после его перемещения в другое здание, ближе к Совнаркому, перенес эту привязанность на меня и мою жену, заметив, что мы ценим порядок и уважаем его хлопоты,

Служительский персонал вскоре расформировали. Молодые быстро приспособлялись к новым порядкам. Ступишин не хотел переходить на пенсию. Его перевели надсмотрщиком в большой дворец, превращенный в музей, и он часто приходил в Кавалерский корпус – «проведать». Ступишин дежурил позже во дворце перед Андреевским залом во время съездов и конференций. Вокруг него снова царил порядок, и сам он выполнял ту же работу, что на царских или великокняжеских приемах, только теперь дело шло о Коммунистическом Интернационале. Он разделил судьбу часовых колоколов на Спасекой башне, которые от царского гимна перешли к гимну революции. В 26-м году старик медлительно умирал в больнице. Жена посылала ему туда гостинцев, и он плакалот благодарности.

 

Советская Москва встретила нас хаосом. Тут оказался свой собственный совет народных комиссаров, под председательством историка Покровского, из всех людей на свете наименее приспособленного для этой роли. Власть московского совнаркома распространялась, на Московскую область, границы которой никто не умел определить. На севере к ней причислялась Архангельская губерния, на юге – Курская. Таким образом, мы в Москве открыли правительство, простиравшее свою власть, достаточно, впрочем, проблематическую, на главную часть советской территории. Исторический антагонизм между Москвой и Петроградом пережил октябрьский переворот. Москва была некогда большой деревней, Петроград – городом. Москва была помещичье-купеческой, Петроград – военно-чиновничьим. Москва считалась истинно русской, славянофильской, хлебосольной, сердцем России. Петербург был безличным европейцем, эгоистом, бюрократическим мозгом страны. Москва стала текстильной, Петроград – металлостроительным. Такие противопоставления представляли собой литературные преувеличения действительных различий. Мы их сразу почувствовали. Местный патриотизм захватывал и коренных московских большевиков. Для улажения взаимоотношений с московским совнаркомом создана была комиссия под моим председательством. Это была курьезная работа. Мы терпеливо расчленяли областные комиссариаты, выделяя центру то, что ему принадлежало. По мере продвижения этой работы выяснялось, что во втором московском правительстве надобности нет. Сами москвичи признали необходимость ликвидировать свой совнарком.

Московский период стал вторично в русской истории периодом собирания государства и создания органов управления им. Теперь уже Ленин нетерпеливо, иронически, иногда прямо издевательски отмахивался от тех, которые продолжали отвечать на все вопросы общими пропагандистскими формулами. «Да что вы, батенька, в Смольном, что ли?» – наскакивал Ленин, сочетая свирепость с добродушием. «Совершеннейшей Смольный, – перебивал он оратора, говорившего невпопад, – опомнитесь, пожалуйста, мы уж не в Смольном, мы вперед ушли». Ленин никогда не жалел энергичных слов вдогонку вчерашнему дню, когда нужно было подготовить завтрашний день. И в этой работе мы шли рука в руку. Ленин был очень аккуратен. Я, пожалуй, даже педантичен. Мы повели неутомимую борьбу с неряшливостью и распущенностью. Я провел строгие правила против запаздываний и неаккуратного открытия заседаний. Шаг за шагом хаос уступал место порядку.

Перед заседаниями, на которых разбирались принципиальные вопросы или вопросы, приобретавшие важность вследствие столкновения ведомств, Ленин настаивал по телефону, чтоб я ознакомился заранее с вопросом. Современная литература о разногласиях Ленина и Троцкого перегружена апокрифами. Бывали, конечно, и разногласия. Но неизмеримо чаще бывало так, что мы приходили к одному и тому же выводу, обменявшись двумя словами по телефону или независимо друг от друга. Когда выяснялось, что мы с ним смотрим на вопрос одинаково, то уж ни он, ни я не сомневались, что проведем нужное решение. В тех случаях, когда Ленин опасался чьей-либо серьезной оппозиции своим проектам, он напоминал мне по телефону: «Непременно приходите на заседание, я вам дам слово первому». Я брал слово на несколько минут. Ленин раза два во время моей речи говорил: «Правильно», это предрешало вопрос. Не потому, чтобы другие боялись выступать против нас. Тогда и в помине не было нынешнего равнения по начальству и отвратительного страха скомпрометировать себя какимнибудь неудобным словом или голосованием. Но чем меньше было бюрократического подобострастия, тем больше был авторитет руководства. При моем расхождении с Лениным могли вспыхнуть и вспыхивали иногда больше прения. В случае же нашего согласия обсуждение бывало всегда очень кратким. Когда нам не удавалось сговориться заранее, мы обменивались во время заседания записочками. Если при этом обнаруживалось расхождение, Ленин направлял прения к отсрочке вопроса. Записочка о несогласии с ним бывала иногда написана в шутливом тоне, и тогда Ленин при чтении ее как-то вскидывался всем телом. Он был очень смешлив, особенно когда уставал. Это в нем была детская черта. В этом мужественнейшем из людей вообще были детские черты. Я с торжеством наблюдал, как он забавно борется с приступом смеха, продолжая строго председательствовать. Его скулы выдавались тогда от напряжения еще более.

Военный комиссариат, где сосредоточивалась моя работа, не только военная, но и партийная, литературная и прочая, находился вне Кремля. В Кавалерском корпусе оставалась только квартира. Сюда к нам никто не ходил. По делу являлись в комиссариат. Приходить же к нам «в гости» никому просто не могло прийти в голову: для этого мы были слишком заняты. Со службы мы возвращались часам к пяти. К семи я уж снова бывал в комиссариате, где шли вечерние заседания. Когда революция устоялась, т. е. значительно позже, я вечерние часы посвящал теоретической и литературной работе.

Жена вошла в народный комиссариат просвещения, где заведовала музеями и памятниками старины. Ей приходилось бороться за памятники прошлого в обстановке гражданской войны. Это была нелегкая задача. Ни белые, ни красные войска не склонны были очень заботиться об исторических усадьбах, провинциальных кремлях или старинных церквах. Таким образом, между военным ведомством и управлением музеев не раз возникали препирательства. Хранители дворцов и храмов обвиняли войска в недостаточном уважении к культуре, военные комиссары обвиняли хранителей в предпочтении мертвых вещей живым людям. Формально выходило так, что я нахожусь в непрерывных ведомственных препирательствах со своей женой. На эту тему было немало шуток.

С Лениным мы сносились теперь главным образом по телефону. Его звонки ко мне и мои к нему были очень часты и касались самых разнообразных вопросов. Ведомства нередко досаждали ему жалобами на Красную Армию. Ленин тут же звонил ко мне. Через пять минут он спрашивал: не могу ли я познакомиться с новыми кандидатами в наркомы земледелия или инспекции, чтоб дать свой отзыв? Через час он интересовался, слежу ли я за теоретической полемикой о пролетарской культуре и не собираюсь ли вмешаться, чтоб дать отпор Бухарину? Потом следовал вопрос: не может ли военное ведомство на южном фронте выделить грузовые автомобили для подвоза продовольствия к станциям? А еще через полчаса Ленин осведомлялся, в курсе ли я разногласий в шведской коммунистической партии? И так каждый день, когда я бывал в Москве.

С момента немецкого наступления поведение французов, по крайней мере более разумных, резко изменилось: они поняли всю глупость разговоров о нашей тайной сделке с Гогенцоллерном. Не менее ясно стало им, что воевать мы не можем. Некоторые из французских офицеров сами настаивали на подписании нами мира, чтобы выиграть время: такую мысль особенно рьяно защищал французский разведчик, аристократ-роялист, со вставным глазом, предложивший мне свои услуги для самых опасных поручений.

Генерал Лавернь, сменивший Нисселя, давал мне, в осторожной и вкрадчивой форме, советы, которые были мало полезны, но по форме доброжелательны. По его словам, французское правительство считается теперь с фактом заключения Брестского мира и хочет лишь оказать нам вполне бескорыстную поддержку при строительстве армии. Он предлагал предоставить в мое распоряжение офицеров многочисленной французской миссии, возвращавшейся из Румынии. Два из них, полковник и капитан, поселились напротив здания военного комиссариата, чтобы быть всегда у меня под рукой. Каюсь, я подозревал, что они более компетентны в области военного шпионажа, чем военной администрации. Они представляли мне письменные доклады, которых я, в сутолоке тех дней, не успевал просматривать.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru